После разгрома восстания декабристов Булгарин добровольно стал агентом III Отделения, хотя и раньше был нужным человеком для московского военного генерал-полицмейстера и для петербургского генерал-губернатора Милорадовича относительно наблюдения за литературой и театром. Чтобы очиститься от подозрения в сочувствии декабристам, с которыми он был связан через печатание их произведений в своих журналах, Булгарин быстро набирал необходимые ему "баллы снисходительности", выставляемые ему полицейскими и жандармами за его рвение. Так, по требованию полиции Булгарин "очень умно и метко" описал приметы своего разыскиваемого друга Кюхельбекера, что способствовало задержанию последнего; представил для нового царя через дежурного генерала Главного штаба А. Н. Потапова (в чью компетенцию входило и выполнение полицейских функций) записку "О цензуре в России и книгопечатании вообще". В ней Булгарин предложил собственный рецепт искоренения декабристской "крамолы" в обществе: "Правительству весьма легко истребить влияние сих людей на общие мнения и даже подчинить их господствующему мнению действием приверженных правительству писателей".Разумеется, Булгарин прозрачно намекал правительству, что такими верноподданническими писателями являются он и его друзья. Что же касалось цензуры, то Булгарин предлагал полностью подчинить цензуру театра и периодических изданий "высшей" полиции. Последней же вменялось в обязанность знание общего мнения и направление умов "по произволу правительства", которое с этой целью "должно иметь в руках своих служащие к сему орудия". Да, кто-кто, а Булгарин знал, что "должна знать высшая полиция". Потапов передал эту записку начальнику Главного штаба Дибичу, а тот самому Николаю I, сумевшему оценить полицейское рвение преданного самодержавию литератора.
С созданием III Отделения Булгарин быстро зарекомендовал себя перед Бенкендорфом, который обратил внимание императора на "похвальные литературные труды" последнего, а сам Булгарин, так сказать, не за страх, а за совесть старался оправдать это доверие. В основном свою помощь полиции и жандармам он осуществлял через газету "Северная пчела", которую III Отделение сразу же взяло под свое покровительство.
Верноподданническая служба Булгарина в III Отделении не могла не обойти вниманием и возвращенного из ссылки царем Пушкина. Вот, например, один из его доносов: "Известный Соболевский (молодой человек из московской либеральной шайки) едет в деревню к поэту Пушкину и хочет уговорить его ехать с ним за границу. Было бы жаль. Пушкина надо беречь, как дитя. Он поэт, живой воображением, и его легко увлечь. Партия, к которой принадлежит Соболевский, проникнута дурным духом. Атаманы – князь Вяземский и Полевой; приятели: Титов, Шевырев, Рожалин и другие москвичи. Соболевский водится с кавалергардами". Что ж, донесение любителя вполне профессионально с полицейской точки зрения и мало чем отличается, например, от аналогичного донесения не просто профессионала, а незаурядного мастера в своем деле фон Фока: "Поэт Пушкин здесь. Он редко бывает дома. Известный Соболевский возит его по трактирам" (событие для Бенкендорфа и царя настолько важное, что на этом донесении есть помета самого шефа жандармов о том, что оно докладывалось самому императору).
В 1830 году Булгарин через свою газету начал активную травлю Пушкина. Смысл этого один – подорвать какое-либо доверие правительства к Пушкину, показать политическую неблагонадежность поэта. В одной из своих статей в "Северной пчеле" (1830, № 30) Булгарин дает следующую характеристику поэту: сердце у него, "как устрица, а голова – род побрякушки, набитой гремучими рифмами", он "чванится перед чернью вольнодумства, а тишком ползает у ног сильных". Следом в этой же газете (1830, № 35) Булгарин поместил разгромную рецензию на седьмую главу "Евгения Онегина". Все это вызвало неудовольствие даже у Николая I, но Бенкендорф взял под защиту своего литературного агента.
По поводу тактики поведения с Булгариным Пушкин советовался с Плетневым в письме, датируемом началом мая 1830 г.: "Руки чешутся, хочется раздавить Булгарина. Но прилично ли мне, Александру Пушкину, являясь перед Россией с "Борисом Годуновым", заговорить об Фаддее Булгарине? Кажется, неприлично" (10, 287). В 1834 году Пушкин в письме (начало апреля) М. Погодину так решал этот вопрос: "…Я имею полное право презирать мнение Булгарина и не требовать удовлетворения от ошельмованного негодяя, толкующего о чести и нравственности". А свое избрание вместе с Булгариным членом московского Общества любителей российской словесности считал для себя "пощечиной" (10, 470). Тем не менее Булгарин не унимался, и в "Северной пчеле" от 7 августа 1830 г. (№ 94) в фельетоне Булгарина Пушкин был выведен под именем некоего "поэта в Испанской Америке, подражателя Байрона, происходившим от мулата, купленного шкипером "за бутылку рома"". Поэт вынужден был ответить на это стихотворением "Моя родословная", в котором напомнил, что этим шкипером был не кто иной, как сам Петр I. Кроме того, в двух эпиграммах этого же года заклеймил Булгарина именем Видока Фиглярина. Прозвище Фиглярин, созвучное его настоящей фамилии и характеризующее его как шута, утвердилось с легкой руки Вяземского. Пушкин сделал к этому прозвищу существенное дополнение. Он приписал к нему еще имя известного французского полицейского сыщика Видока и тем самым обнародовал полицейскую сущность Булгарина и его сотрудничество с тайной полицией и жандармами. Помимо эпиграмм, Пушкин в своей статье "О записках Видока" ("Литературная газета", 1830, № 20) в характеристику настоящего Видока намеренно ввел некоторые факты из биографии самого Булгарина, чем также указывал на его связь с III Отделением.
Посмертный обыск
Внимание тайной полиции и III Отделения к поднадзорному поэту не прекратилось с его кончиной. Царь, Бенкендорф и жандармы опасались поэта и после смерти. Правда, его друзья из добрых побуждений (чтобы не оставить без средств вдову и детей поэта) делали все, чтобы представить умиравшего Пушкина перед царем как полностью помирившегося с ним, исполненного перед смертью самых верноподданнических чувств и даже любви к императору. Так, в записке Жуковского Николаю I о предлагаемых им милостях семье Пушкина сообщалось: "Мною же передано было от вас последнее радостное слово, услышанное Пушкиным на земле. Вот что он отвечал, подняв руки к небу с каким-то судорожным движением (и что я вчера забыл передать В. В-у): как я утешен! скажи государю, что я желаю ему долгого царствования, что я желаю ему счастия в сыне, что я желаю счастия (его) в счастии России". Чуть ли не дословно эти слова умирающего Жуковский повторил и в своем письме от 15 февраля 1837 г. отцу Пушкина. Однако как они выглядят фальшиво не только для Пушкина, но и для самого Жуковского. Здесь и неимоверная выспренность и театральность, не свойственная им обоим. К тому же этот предсмертный приступ любви к царю почему-то не подтверждают другие свидетели кончины Пушкина. Более близок к истине другой разговор Жуковского с умирающим (переданный им в том же письме к отцу поэта): "…простившись с Пушкиным, я опять возвратился к его постели и сказал ему: "Может быть, я увижу государя; что мне сказать ему от тебя". – "Скажи ему, – отвечал он, – что мне жаль умереть: был бы весь его". Эти слова засвидетельствованы еще и А. И. Тургеневым, П. А. Вяземским и врачом И. Т. Спасским (домашним доктором Пушкиных). Другое дело, верить ли в искренность этих слов? По крайней мере, тот, к кому они были обращены, т. е. Николай I, этому категорически не поверил. Например, Жуковский просил, чтобы императорская материальная помощь семье поэта была, как это делалось в 1826 году в отношении Карамзина, объявлена специальным манифестом, т. е. как высочайшее признание государственного значения Пушкина. Император же на это ответил: "Ты видишь, что я делаю все, что можно для Пушкина и для семейства его, и на все согласен, но в одном только не могу согласиться с тобой: это в том, чтобы ты написал указы, как о Карамзине. Есть разница: ты видишь, что мы насилу довели его до смерти христианской, а Карамзин умирал, как ангел". Думается, именно в этих словах кроется истинное отношение царя к поэту.
Дело для царя заключалось, однако, не только в искренности или неискренности предсмертного отношения к нему поэта. Николай I опасался, что среди бумаг покойного будут и антиправительственные. Об этом, в частности, в письме к Бенкендорфу писал Жуковский: "Полагали, что в них найдется много нового, писанного в духе враждебном против правительства и вредного нравственности". Поэтому царь поручил Жуковскому опечатать все бумаги Пушкина и затем разобрать их, "предосудительные же", на взгляд Жуковского, – сжечь. О том, насколько серьезны были для Николая I опасения обнаружить эти "предосудительные" бумаги, свидетельствует та быстрота, с которой царь делал эти распоряжения. Вот как об этом писал сам Жуковский: "Пушкин был привезен в шесть часов после обеда домой 27 числа января. 28-го в десять часов утра государь император благоволил поручить мне запечатать кабинет Пушкина (предоставив мне самому сжечь все, что найду предосудительного в бумагах)". Таким образом, решение царя об опечатании бумаг поэта с целью их последующего (посмертного) тщательного разбора было принято спустя лишь ночь после ранения Пушкина на дуэли. В дальнейшем события разворачивались по-иному. Так, не прошло и двух дней после смерти поэта, как Жуковский узнал, что царь изменил свое решение и что просмотр пушкинских бумаг он будет делать не один, а вместе с ближайшим помощником Бенкендорфа, генералом Дубельтом, и не в квартире поэта, а непосредственно в III Отделении. Боялись его возможных убийственных эпиграмм, боялись и не доверяли. Жуковский в своем письме от 5 февраля письменно изложил Бенкендорфу свой проект (устно уже доложенный царю и одобренный им) порядка разбора бумаг покойного. Он выглядит следующим образом:
"1. Бумаги, кои по своему содержанию могут быть во вред памяти Пушкина, – сжечь.
2. Письма, от посторонних лиц к нему писанные, возвратить тем, кои к нему их писали.
3. Оставшиеся сочинения как самого Пушкина, так и те, кои были ему доставлены для помещения в "Современнике", и другие такого же рода бумаги сохранить (сделав их список).
4. Бумаги, взятые из государственного архива, и другие казенные возвратить по принадлежности".
Кроме того, Жуковский предлагал возвратить письма жены Пушкина ей самой без их рассмотрения.
На следующий день (т. е. 6 февраля) Бенкендорф ознакомил с этим проектом Николая I. Однако на этот раз в них были внесены существенные изменения, о чем шеф жандармов и сообщил Жуковскому в тот же день письменно:
"Бумаги, могущие повредить памяти Пушкина, должны быть доставлены ко мне для моего прочтения. Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на все возможные предметы. По прочтении этих бумаг, ежели таковые найдутся, они будут немедленно преданы огню в Вашем присутствии.
По той же причине все письма посторонних лиц, к нему написанные, будут, как Вы изволите предполагать, возвращены тем, кои к нему их писали, не иначе как после моего прочтения.
…Письма вдовы покойного будут немедленно возвращены ей без подробного оных прочтения, но только с наблюдением о точности ее почерка".
Как видно, различие предложений Жуковского и решения по ним шефа жандармов заключалось в противоположном понимании ими вопросов чисто нравственного порядка. Жуковский, как и все порядочные люди, считал, что письма жены к мужу читать или даже просматривать (сличая почерк) безнравственно. Бенкендорф же по-иезуитски находил и возможным, и необходимым их просмотр. Таким образом, шеф жандармов не пощадил щепетильности Жуковского в отношении писем Натальи Николаевны к мужу. Кроме того, Жуковский вообще считал нравственно бесцеремонным прочтение личной переписки поэта, однако шеф жандармов видел в этом свой высший долг. Бенкендорф принципиально не соглашался с Жуковским и в отношении "предосудительных" для памяти Пушкина бумаг: перед сожжением они должны были быть представлены для ознакомления ему лично. Единственно, что удалось отстоять Жуковскому, это то, чтобы бумаги разбирались не в III Отделении, а в его доме.
Весь процесс осмотра бумаг (посмертного обыска) тщательно документировался, а в архиве III Отделения появился даже специальный "Журнал, веденный при разборе бумаг покойного Александра Сергеевича Пушкина", в котором с 7 по 27 февраля 1837 г. почти ежедневно делались записи проделанной работы, подписываемые Жуковским и Дубельтом (правда, последняя запись была сделана почему-то 15 марта).
В "Журнале" – 12 записей. Первая запись датируется 7 февраля. Она фиксирует следующие действия Жуковского и Дубельта.
"В присутствии Действительного Статского Советника Жуковского и Генерал-Майора Дубельта был распечатан кабинет покойного Камер-Юнкера Александра Сергеевича Пушкина и все принадлежавшие покойному бумаги, письма и книги в рукописях собраны, уложены в два сундука и запечатанные перевезены в квартиру Действительного Статского Советника Жуковского, где и поставлены в особенной комнате. Печати приложены: одна штаба Корпуса Жандармов, другая Г-на Жуковского, ключи от сундуков приняты на сохранение Генерал-Майором Дубельтом, дверь комнаты, в которой поставлены сундуки, также запечатана обеими печатями".
Обратим внимание на одну деталь. Бенкендорф разрешил отправить бумаги поэта на квартиру Жуковского, но ключ от сундуков, куда они были положены, был отдан не Жуковскому, а Дубельту: хоть ты и действительный статский советник, и воспитатель наследника престола, но друг опасного для правительства человека и доверять тебе его бумаги нельзя – такова или примерно такова была логика этих мер предосторожности со стороны руководства III Отделения.
На следующий день был вскрыт один из опечатанных сундуков и разобрана половина находящихся в нем бумаг. Все они были разделены на семь видов:
1. Указы Российских Государей, данные Князю Долгорукову.
2. Отношения графа Бенкендорфа.
3. Письма разных частных лиц.
4. Домашние счета.
5. Различные стихотворения и прозаические сочинения Пушкина и других лиц.
6. Письма, принадлежащие Г-же Пушкиной и
7. Пакет с билетами. Следующая запись касается двух дней работы – 9 и 10 февраля. В эти дни бумаги поэта были рассортированы следующим образом:
1. Выписки для Истории Петра Первого.
2. Выписки для Истории Пугачевского бунта и черновые рукописи сей истории.
3, 4, 5, 6 и 7. Разные черновые рукописи и изорванные бумаги Пушкина.
8. Бумаги Генерал-Адъютанта Графа Бенкендорфа. 9 и 10. Чужие манускрипты для "Современника".
11. Чужие стихотворения.
12. Письма Пушкина.
13. Письма князя Вяземского.
14. Письма Дельвига.
15. Письма Рылеева.
16. Бумаги, принадлежащие Князю Долгорукову.
17. Казенные бумаги.
18. Разные чужие бумаги.
19. Письма Жуковского.
20. Бумаги, данные Тургеневым Пушкину для "Современника".
21. Разные старые документы. 22 и 23. Письма разных лиц. 24 и 25. Денежные счета.
26. Деловые бумаги.
27. Просмотренные и ничего в себе не заключающие записки.
28. Манускрипты Пушкина, писанные карандашом.
29. Пушкина портфель с разными черновыми бумагами.
30. Разные бумаги.
31. 19 книг, содержащих в себе черновые сочинения Пушкина.
32. Манускрипты Пушкина и других лиц.
33. Связка старинных рукописей.
34. 20 старинных рукописей в переплетах.
35. Стихотворения Пушкина и других лиц 2.
36. Рукопись "Капитанская дочка". 11 и 12 февраля были посвящены чтению писем Вяземского.
13 февраля сделана запись о том, что окончено чтение писем Вяземского, Рылеева, Дельвига, а также то, что письма Жуковского с разрешения Бенкендорфа возвращены адресату ("4 нумера связок").
15, 16 и 17 февраля "прочитаны собственные письма Пушкина", а также письма различных лиц к нему (всего 84 адресатов). Среди них поэты, писатели и публицисты: Чаадаев, Катенин, Одоевский, Дурова, Полевой, Лажечников, Погодин, Баратынский, Крылов, Денис Давыдов, Ишимова, Хвостов, Козлов, Плетнев, Сенковский и другие. В пушкинском архиве сохранились и письма друзей-декабристов: Розена, Михаила Орлова, Кюхельбекера, Сергея Волконского и других. Протокол осмотра бумаг зафиксировал и находящиеся в них письма фон Фока, а также "полицейских" литераторов Греча и Булгарина.
19 февраля просмотрены собранные поэтом материалы к "Истории Петра I", "Истории Пугачевского бунта", рукописи разных авторов для "Современника", а также бывшие тогда секретными "Записки о жизни и смерти Екатерины II" (на французском языке, в двух книгах).