Посмертно подсудимый - Анатолий Наумов 5 стр.


Вряд ли можно однозначно оценивать и отказ Пушкина встретиться (вместе с Липранди) с находившимся в заключении в Тираспольской крепости В. Ф. Раевским. В своих воспоминаниях сам Липранди описал это следующим образом: "На вопрос мой, почему он не повидался с Раевским, когда ему было предложено самим корпусным командиром (Сабанеевым. – А. Н.), Пушкин, как мне показалось, будто бы несколько был озадачен моим вопросом и стал оправдываться тем, что он спешил, и кончил полным признанием, что в его положении ему нельзя было воспользоваться этим предложением…" По этому вопросу В. Кулешов справедливо заметил, что "Пушкин поступил весьма осторожно и мудро". Он знал, что Сабанеев "засадил" Раевского в тюрьму, и, несомненно, использовал бы посещение Пушкиным арестованного как против Раевского, так и против самого Пушкина.

Мы вовсе не подвергаем сомнению серьезность подозрений, выдвинутых в литературе в отношении Липранди. Тем не менее, по нашему мнению, это всего лишь, так сказать, "косвенные" и разрозненные улики. И в настоящее время нет документальных данных, позволяющих категорически утверждать, что Липранди на юге шпионил за Пушкиным, являясь агентом тайной полиции. "Окончательное решение вопроса, – справедливо утверждает А. Ф. Возный, – по-видимому, возможно в том случае, если будут обнаружены исчезнувшие дневники и другие бумаги Липранди, его письма". По мнению этого автора, "документы о получении Липранди денег на агентурную работу и его отчеты о ней" могут находиться в одесском архиве Воронцова. В общем, для окончательного вывода нужны документальные подтверждения. И вряд ли этот вопрос можно решать с такой легкостью: "Если вчитаться в его (Липранди. – А. Н.) мемуары, опубликованные в XIX веке, станет ясно, что он подвизался тогда на юге в качестве секретного агента самодержавия… следил за ссыльным Пушкиным, декабристами, греческими повстанцами". По нашему мнению, непредвзятое прочтение этих записок позволяет сделать вывод о том, что их автор на редкость доброжелателен к юному поэту, а "Записки" по справедливости считаются "одним из ценнейших источников биографии поэта, с обширным кругом сведений, касающихся кишиневского и одесского окружения Пушкина, его быта, привычек, исторических, социальных и отчасти литературных интересов".

Если признать, что Липранди уже в южной ссылке Пушкина шпионил за ним, то определенную трудность вызывает объяснение того, почему он не донес куда следует об антиправительственных взглядах поэта. Б. А. Трубецкой объясняет это тем, что Липранди "считал достаточными те сведения о Пушкине, которые, как он полагал, должен был сообщить генерал Инзов, под надзор которого был послан Пушкин". Но так мог думать лишь новичок сыска, а не профессионал, каковым был Липранди. Он прекрасно знал, с какой заботливостью и теплотой относился Инзов к опальному поэту, как выгораживал его. Долг Липранди – тайного агента – требовал от него совсем иного поведения. Более правдоподобно, по нашему мнению, объясняет это В. Кулешов: "Он (Липранди. – А. Н.) мог точно знать, что Пушкин к заговору не принадлежит, а сообщением о резких, неосторожных высказываниях поэта Петербург не удивишь".

Если же согласиться с той версией, что Липранди стал агентом тайной полиции позже кишиневско-одесского периода жизни поэта, то следует отметить, что Пушкину в определенной мере "везло" на "переродившихся" друзей. Таковым был и Я. Н. Толстой (1791–1867) – участник Отечественной войны 1812 года, член Союза Благоденствия, председатель общества "Зеленая лампа", адресат стихотворения Пушкина "Философ ранний, ты бежишь…". Известно очень теплое письмо Пушкина Я. Н. Толстому от 26 сентября 1822 г. из Кишинева. Однако впоследствии следует перерождение, он выбирает "путь Липранди и Дубельта" и становится агентом III Отделения.

Пушкин и Каролина Собаньская

Переписка поэта свидетельствует о том, что одному из самых сильных любовных увлечений Пушкин был обязан не кому иному, как агенту тайной полиции. Последний, вернее последняя, является и адресатом одного из шедевров пушкинской лирики – "Что в имени тебе моем?". Оно написано 5 января 1830 г. в ответ на просьбу польской красавицы Каролины Собаньской. 2 февраля Пушкин написал в ее адрес два письма, поражающих нас глубиной его чувств к адресату. В одном из них сказано: "Сегодня 9-я годовщина дня, когда я вас увидел в первый раз. Этот день был решающим в моей жизни" (10, 270). Следовательно, Пушкин познакомился с Собаньской в феврале 1821 года во время кишиневской ссылки, в один из своих приездов из Кишинева в Киев. Каролина Собаньская, урожденная графиня Ржевусская, дочь киевского губернского предводителя дворянства, впоследствии тайного советника и сенатора, видного масона, получила отличное образование, слыла прекрасной пианисткой. Юной девушкой ее выдали замуж за пятидесятилетнего помещика, но жила она с ним недолго. В 1819 году сблизилась с графом И. О. Виттом – начальником военных поселений в Новороссийске, организатором тайного сыска за декабристами на юге (и впоследствии за Пушкиным в Михайловском). По воспоминаниям современников, Собаньская страстно любила этого человека, нравственные качества которого были таковы, что даже великий князь Константин Павлович (моралист, как известно, не особенный) называл его "негодяем" и "достойным виселицы". Связь их продолжалась до 1836 года. В Собаньскую был влюблен и Адам Мицкевич, посвятивший ей ряд стихотворений. Не менее чем сама Каролина известна в литературе и ее сестра – Эвелина Ганская, ставшая незадолго до смерти Бальзака его женой. Кстати сказать, Эвелину по Одессе знал и Пушкин. Об этом сохранилось его собственное свидетельство в письме к А. Н. Раевскому в октябре 1823 года из Одессы, где поэт называет ее Аталой, по имени одноименной героини романа Шатобриана. О том, что для Витта Каролина была не только любовницей, но и его тайным агентом (а впоследствии и жандармским агентом), свидетельствует в своих "Записках" Вигель. Он был "ослеплен ее привлекательностью, – вспоминает мемуарист, – но когда, несколько лет спустя, узнал я, что Витт употреблял ее и серьезным образом, что она служила секретарем сему в речах умному, но безграмотному человеку и писала тайные его доносы, что потом из барышень поступила она в число жандармских агентов, то почувствовал необоримое от нее отвращение". О последующих ее связях с самим Бенкендорфом свидетельствует ее письмо к нему, на котором есть пометка о том, что первый жандарм России ответил ей 4 декабря 1832 г. С Собаньской Пушкин встречался в Одессе, а в 1828 году и в Петербурге. Разумеется, нет никаких оснований предполагать, что в своей агентурной деятельности эта дама делала какие-либо исключения для Пушкина.

Пушкин в Одессе

Если бы поэт был действительно командированным по службе в Кишинев, он, как и прочие служащие, имел бы право на отпуск. По истечении трех лет Пушкин попытался реализовать предполагаемое право. 13 января 1823 г. он в официальном рапорте на имя К. В. Нессельроде просит об этом руководителя внешнего ведомства России:

"Граф.

Будучи причислен по повелению его величества к его превосходительству бессарабскому генерал-губернатору, я не могу без особого разрешения приехать в Петербург, куда меня призывают дела моего семейства, с коим я не виделся уже три года. Осмеливаюсь обратиться к вашему превосходительству с ходатайством о предоставлении мне отпуска на два или три месяца…".

Командированному "по службе" отпуск, как отмечено, был положен. Но Пушкин-то не был таковым, а являлся сосланным, и ему никакого отпуска, естественно, не полагалось. Царь помнил, за что сослал молодого поэта, и вовсе не был намерен возвращать его из ссылки. 27 марта 1823 г. Нессельроде сообщил Инзову о царском решении по делу:

"Вследствие доклада моего о сем государю его величество соизволил приказать мне уведомить г-на Пушкина через посредство вашего превосходительства, что он ныне желаемого позволения получить не может".

Не может, и все тут. Не обязан же в самом деле император (!) снисходить до объяснения своих решений какому-то коллежскому секретарю. Все по-царски и все по-нессельродовски.

В начале августа 1823 года Пушкину (опять-таки по ходатайству друзей) удалось переехать из Кишинева в Одессу. Как место ссылки Одесса (крупный морской порт, оперный театр, просвещенная публика) была предпочтительнее заброшенно-провинциального Кишинева. Однако, по всей видимости, для переезда были и другие, более веские, причины, в том числе и связанные с полицейским надзором над ссыльным поэтом. Как справедливо считал Б. Мейлах, успехи тайной полиции в борьбе с прогрессивным революционным движением на Юге России (арест В. Ф. Раевского, опала М. Ф. Орлова, увольнение из армии П. С. Пущина) не могли не внушить Пушкину "серьезную тревогу и о своей дальнейшей судьбе". Поэт не мог не чувствовать, что и он своими связями с указанными лицами, попавшими в поле зрения агентуры политического сыска, также представлял интерес для тех, кто, например, выследил того же Раевского. Кроме того, сам Пушкин догадывался, что кишиневской ячейкой Южное тайное общество не ограничивалось, и в этом смысле его не такие уж редкие "заезды" в Каменку были не лучшим доказательством его лояльности к правительству. Все обращения "наверх" об отпуске или хотя бы кратковременном возвращении в Петербург обернулись официальным отказом. Пушкину стало ясно, что ему по-прежнему не верили, и его кишиневское окружение и кишиневский надзор были в этом отношении не последней тому причиной. Требовалось сменить обстановку, поэтому Одесса в некотором роде представлялась местом даже заманчивым.

Однако едва ли не с первых дней жизни в европеизированной Одессе настроение поэта не только не улучшилось по сравнению с кишиневским, но, может быть, даже ухудшилось. Возьмем, к примеру, первые два из сохранившихся писем поэта из Одессы. Первое – П. А. Вяземскому от 19 августа 1823 г.: "Мне скучно, милый Асмодей, я болен, писать хочется, – да сам не свой (курсив наш. – А. Н.)" (10, 63). Второе (по сути дела, разъяснение первого) – брату Льву, написанное шесть дней спустя: "…Я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу – я оставил мою Молдавию и явился в Европу. Ресторация и итальянская опера напомнили мне старину и ей-богу обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объясняет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе – кажется и хорошо, – да новая печаль мне сжала грудь (курсив наш. – А. Н.) – мне стало жаль моих покинутых цепей" (10, 64).

С новым своим начальником – графом М. С. Воронцовым отношения у Пушкина не сложились. Менее чем через год поэт пишет своему другу и покровителю А. И. Тургеневу: "Воронцов – вандал, придворный хам и мелкий эгоист. Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое" (10, 96). Причин "неуживчивости" поэта с Воронцовым несколько, но главные из них – две. Одна – личного плана (ревность одесского начальника и досаждавшие ему эпиграммы поэта), другая же – более официального порядка. Воронцов, приступая к исполнению обязанности генерал-губернатора, предпринял энергичные шаги в направлении экономического развития вверенного ему края. Однако вместо ожидаемого высочайшего благоволения и одобрения своей деятельности он ощутил явные знаки монаршьего неудовольствия (царь, например, обошел его при награде, заслуженно им ожидаемой). Не без помощи своих петербургских друзей, близких к придворным кругам, он понял, что дело заключается в ослаблении контроля за общественно-политической обстановкой в Одессе и крае, который он за своими экономическими преобразованиями, по мнению царедворцев, несколько запустил. Чтобы вернуть прежнее расположение царя, надо было действовать. К тому же он прекрасно сознавал, что одним из "возмутителей" его одесского спокойствия был ссыльный поэт. Так, уже в письме от 6 марта 1824 г. царскому любимцу – графу П. Д. Киселеву (в расчете на то, что основное содержание его станет известно Александру I) Воронцов следующим образом объясняет свое отношение к поэту: "…Я хотел бы, чтобы повнимательнее присмотрелись к тому, кто в действительности меня окружает и с кем я говорю о делах. Если имеют в виду Пушкина и Александра Раевского, то по поводу последнего скажу Вам, что я не могу помешать ему жить в Одессе, когда ему того хочется… но… я лишь едва соблюдаю с ним формы, которые требуют благовоспитанность… Что же до Пушкина, то я говорю с ним не более четырех слов в две недели, он боится меня, так как хорошо знает, что при первых дурных слухах о нем я отправлю его отсюда и что тогда уже никто не пожелает взять его к себе; я вполне уверен, что он ведет себя много лучше и в разговорах своих гораздо сдержаннее, чем раньше, когда находился при добром генерале Инзове… По всему, что я узнаю о нем и через Гурьева (одесский градоначальник. – А. Н.), и через Казначеева (правитель канцелярии Воронцова. – А. Н.), и через полицию (курсив мой. – А. Н.), он теперь вполне благоразумен и сдержан; если бы было иначе, я отослал бы его, и лично я был бы этому очень рад, так как не люблю его манер и не такой уж поклонник его таланта…"

В интересующем нас плане (размеры гласного и тайного надзора над поэтом) отметим следующие особенности письма. Во-первых, насколько "всерьез" одесский генерал-губернатор в отличие от Инзова осуществлял в отношении поэта свои надзорно-полицейские функции. Во-вторых, этим озабочен не только Воронцов, но и полиция и другие официальные должностные лица. Некоторые из них в отношении Пушкина были настроены куда более враждебно, чем Воронцов. Так, уже в январе 1824 года военный генерал-полицмейстер 1-й армии И. Н. Скобелев писал главнокомандующему этой армии: "Не лучше ли бы оному Пушкину, который изрядные дарования свои употребил в явное зло, запретить издавать развратные стихотворения?… Я не имею у себя стихов сказанного вертопраха, которые повсюду ходят под именем "Мысль о свободе". Но, судя по выражениям, ко мне дошедшим (также повсюду читающимся), они должны быть весьма дерзки… Если бы сочинитель вредных пасквилей немедленно, в награду, лишился нескольких клочков шкуры, было бы лучше. На что снисхождение к человеку, над коим общий глас благомыслящих граждан делает строгий приговор? Один пример больше бы сформировал пользы, но сколько же, напротив, водворится вреда неуместною к негодяям нежностью".

Интересно, что "вредную" роль Пушкина в одесском обществе одинаково оценивали не только генерал-губернатор и полиция (в том числе военная). Даже друзья, оставшиеся в Петербурге и Москве, очень хорошо представляли себе, как воспринимало пушкинское влияние ближайшее царское окружение. Так, П. А. Вяземский, предупреждая друга об осторожности "на язык и на перо", писал ему в конце мая 1824 года: "Верные люди сказывали мне, что уже на Одессу смотрят как на champ d’asyle, а в этом поле, верно, никакая ягодка более тебя не обращает внимания. В случае какой-нибудь непогоды Воронцов не отстоит тебя и не защитит… Ты довольно сыграл пажеских шуток с правительством; довольно подразнил его, и полно!"

О явно неблагополучной политической репутации поэта в период его одесской жизни свидетельствовал и его дальний родственник М. Д. Бутурлин – мелкий чиновник в канцелярии Воронцова. Так, в своих мемуарных записках он отмечал, что, нередко встречаясь с Пушкиным в театре, он желал сблизиться с ним, но "Александр Сергеевич слыл вольнодумцем и чуть ли почти не атеистом, и мне дано было заранее предостережение о нем из Флоренции… как об опасном человеке". Предостережение это исходило из его семьи, которая в связи с болезнью отца М. Д. Бутурлина – Д. П. Бутурлина еще в 1817 году уехала во Флоренцию. Д. П. Бутурлин – известный в России библиофил, сенатор, директор Эрмитажа. Пушкин с сестрой в детстве были частыми посетителями московского дома Бутурлиных.

Назад Дальше