Поколение оттепели - Людмила Алексеева 16 стр.


* * *

Синявский и Даниэль сидели в "Лефортово" уже второй месяц, когда 18 октября 1965 года зарубежное радио передало первый репортаж об аресте Андрея Синявского, видного советского критика и литературоведа. Сообщалось, что арестован также некто "Даниэлло", литературный псевдоним которого "Аржанов".

По-видимому, западные средства массовой информации заранее не знали о митинге гласности 5 декабря. Только спустя две недели они поняли, что их корреспонденты оказались свидетелями антигосударственного выступления в самом центре столицы полицейского государства, и 18 декабря статья о митинге гласности появилась на первой странице "Нью-Йорк таймс". О нас стало известно, наше существование было замечено. Поднялась волна протеста против преследования писателей. Мы каждый вечер крутили приемники, настраиваясь то на одну, то на другую короткую волну, чтобы сквозь шум глушилок узнать, кто еще из известных западных деятелей культуры выступил с требованием освободить Синявского и Даниэля. В числе подписавших были Бертран Рассел, Генрих Белль, Гюнтер Грасс, Лилиан Хеллман, Сол Беллоу, У. X. Оден, Норман Мейлер, Роберт Лоуэлл, Уильям Стайрон, Филипп Рот, Маргерит Дюра, Филипп Тойнби. Британский издатель Синявского, Марк Бонэм Картер, предпринял безуспешную попытку заручиться поддержкой Михаила Шолохова в надежде, что вмешательство авторитетного соотечественника поможет его советскому подопечному. Шолохов отказался от встречи и даже не захотел говорить по телефону… Вряд ли в истории был менее удачный выбор Нобелевского лауреата по литературе.

В вышедшей в "Известиях" 16 января 1966 года статье "Перевертыши" звучало неприкрытое удивление мировым масштабом общественного протеста против ареста двух московских литераторов.

"Спрашивается, что же случилось на самом деле? Отчего воспрянула черная рать антисоветчиков? Почему в ее объятия попали отдельные зарубежные интеллигенты, которые в этой компании выглядят достаточно странно? Зачем иные господа становятся в позу менторов, чуть ли не охранителей наших нравов и делают вид, будто защищают двух отщепенцев "от имени" советской интеллигенции?

…Враги коммунизма нашли то, что искали: двух отщепенцев, символом веры для которых стали двуличие и бесстыдство.

Прикрывшись псевдонимами Абрама Терца и Николая Аржака, они в течение нескольких лет тайно переправляли в зарубежные издательства и печатали там грязные пасквили на свою страну, на партию, на советский строй. Один из них, А. Синявский, он же А. Терц, печатал литературно-критические статьи в советских журналах, пролез в Союз писателей, внешне разделяя требования его устава - "служить народу, раскрывать в высокохудожественной форме величие идей коммунизма"… Второй, Ю. Даниэль - Н. Аржак, занимался переводами. Но все это для них было фальшивым фасадом. За ним скрывалось иное: ненависть к нашему строю, гнусное издевательство над самым дорогим для Родины и народа".

Мишенью этих грязных пасквилей, как сообщали "Известия", были советские женщины, научный коммунизм, социалистический реализм и наши героические Вооруженные силы.

"Автор (Даниэль) устами своего "героя" обращается прямо к читателю и подсказывает такой образ действий: "Сорвать предохранительное кольцо. Швырнуть. Падай на землю. Падай! Рвануло. А теперь - бросок вперед. На бегу - от живота, веером. Очередь. Очередь. Очередь… Вот они лежат, искромсанные взрывом, изрешеченные пулями".

Как видим, на многое замахивается взбесившийся антисоветчик: по существу, это провокационный призыв к террору".

В тот день один историк, рукопись которого я редактировала, заметив газету со статьей "Перевертыши" на моем столе, воскликнул:

- Как они осмелились печататься на Западе!

- А что в этом особенного? Разве Герцен не делал то же самое сто лет назад?

- Я рад, что вы так к этому относитесь.

Видимо, первоначальный праведный гнев был просто тестом на мою политическую ориентацию. Мы провели целый день в беседах о писателях, позиции властей и будущем интеллигенции. Я пыталась перейти к работе над книгой, но автор только отмахивался: "Книга подождет, это гораздо важнее".

У мамы были свои соображения после прочтения статьи.

- Ты понимаешь, что ты не должна общаться с этими людьми, - сказала она, придя ко мне на следующий день (к тому времени Валентин купил кооперативную квартиру, и мама вернулась жить к себе).

Она знала о моей дружбе с Даниэлем, но я не сказала ей об аресте. Тон статьи напомнил ей "дело врачей" и разоблачение "троцкистско-зиновьевского блока". Она чувствовала опасность.

- Конечно, мама, - согласилась я.

Вечером Коля Вильямс рассказал о реакции на статью у него в институте.

"Смелые ребята, - сказал один из молодых сотрудников. - Жаль только, что их шлепнут".

- Думаешь, это возможно? - спросила я, холодея от ужаса.

Вильямс ничего не ответил.

* * *

Круг Даниэля и Синявского заметно сузился. Некоторые любители литературы переместились в иные компании и развлекали новых друзей рассуждениями о том, что представляют из себя Терц и Аржак как писатели.

"Конечно, их работы исключительно ценны с историко-политической точки зрения, и быть в числе их друзей это большая честь, - так обычно начинались подобные рассуждения. - Но с точки зрения литературы их труды нельзя назвать крупным достижением".

На такого рода критику у меня был один ответ: "Я отказываюсь обсуждать литературные достоинства их работ, пока они сидят в "Лефортово". Вот выйдут на свободу, тогда и поговорим".

Как-то раз у Ларисы появился небольшого роста человек в белой вязаной шапочке. Звали его Вадим Меникер, работал он в Институте экономики Академии наук СССР и имел доступ в зал зарубежной периодики Ленинской библиотеки. Благодаря Вадиму мы стали узнавать все, что писали о процессе американские, английские, французские и итальянские газеты.

Марья Синявская привела другого молодого человека - Александра Гинзбурга. Он познакомился с Андреем Синявским еще несколько лет назад. Исключенный из института студент, он активно занимался самиздатом и уже успел отсидеть два года в лагере за издание самиздатского журнала "Синтаксис". О том, какую роль он сыграет в событиях, связанных с делом Синявского и Даниэля, нам еще предстояло узнать.

Центром нашей заметно поредевшей компании стала Наташа Садомская и ее муж Борис Шрагин. Из более чем пятидесяти постоянных участников компании к началу слушания дела осталось человек десять - двенадцать. Все они пришли к зданию суда.

* * *

Вечером 9 февраля 1966 года мне позвонила Наташа и сообщила, что суд начнется завтра.

Утро выдалось страшно холодным. Возле пятиэтажного желтого здания суда, расположенного в глубине дворов близ Баррикадной улицы, кружило человек двадцать друзей обвиняемых, с некоторыми я была знакома.

Формально процесс был открытым, но попасть в зал суда могли только обладатели пропусков. Пропуска были двух цветов - оранжевого и синего. Но каким образом желающие присутствовать на процессе граждане, в том числе и друзья подсудимых, могли бы получить тот или иной пропуск, было неизвестно. Охрана проверяла пропуска при входе в здание суда, а потом еще раз, перед входом в зал, сверяя фамилию на пропуске с паспортными данными.

Мы стояли у дверей и смотрели на входящих. Оказалось, что множество "входных билетов" было отдано в Союз писателей. Друзья Даниэля знали многих писателей в лицо и давали пояснения.

- Аркадий Васильев - общественный обвинитель. Слизняк.

- Евтушенко. Смотрит прямо вперед.

- Агния Барто. Ну и шуба… Не начать ли нам всем писать детские стихи?

- Твардовский.

Некоторые писатели кивали знакомым. Другие проходили, не глядя по сторонам, стесняясь, что их выбрали в свидетели на этот показательный процесс. Во дворе я насчитала не меньше тридцати оперативников КГБ и с дюжину иностранных корреспондентов. Последних было нетрудно отличить, и не только потому, что они лучше одеты, - у них другие лица, без печати страха, беспокойства или подозрения.

Когда за приглашенными закрылись двери суда, корреспонденты медленно двинулись в нашу сторону. Неловкая попытка одной группы приблизиться к другой, под наблюдением третьей. Заметив рядом репортера или оперативника, я замолкала и отворачивалась. Я не хотела, чтобы меня слышали, не хотела, чтобы меня цитировали в западных газетах. Хорошо помню, что я тогда думала: мы здесь потому, что наши друзья на скамье подсудимых. Это наша проблема, наше горе. Для репортеров это лишь политический триллер. Я не хочу, чтоб моя жизнь стала предметом чьего-то любопытства.

Встретив холодный прием, журналисты ретировались. Я смотрела на них с недоверием, но и с некоторым интересом. Поеживаясь от холода, с покрасневшими носами, в своих дурацких утепленных сапогах, они сгрудились в кучу и обменивались замечаниями, которые было не разобрать.

В перерыве к нам вышли Лариса и Марья, стали рассказывать, как шло заседание. С разных сторон к нам бросились и репортеры, и кагэбисты, но мы так были поглощены рассказом, что уже не обращали внимания ни на тех, ни на других.

Выяснилось, что Даниэль и Синявский удостоились чести стать первыми писателями, которым предъявлены обвинения, основанные на содержании их сочинений. Даже Сталин не преследовал писателей за написанное. У него были другие, очень эффективные и при том легко выполнимые методы - несчастные случаи, убийства, казни без суда после вынужденных признаний в шпионаже.

Брежневской клике пришлось решать задачу потруднее - найти правовое обоснование, которое оправдывало бы политическое решение заключить писателей в тюрьму. Возбуждая дело по статье 70 Уголовного кодекса РСФСР, обвинение оказалось в щекотливом положении - надо было продемонстрировать, что литературоведческое исследование и художественный вымысел содержат признаки "агитации или пропаганды, проводимой в целях подрыва или ослабления Советской власти". Мог ли ответственный юрист доказать, что Синявский писал свои произведения с антисоветскими намерениями, а вымышленные персонажи в повестях Даниэля придуманы с целью пропаганды и на самом деле отражают точку зрения автора?

Такая постановка вопроса подготовила почву для довольно странных диалогов во время слушания дела:

Прокурор. А теперь, Даниэль, изложите идейную направленность повести "Говорит Москва".

Даниэль.…меня увлекло, что при фантастическом допущении - День открытых убийств - можно понять психологию и поведение людей…

Судья. Я, конечно, понимаю, что авторская речь и речь персонажа - вещи разные. Но вот вы пишете в повести "Говорит Москва": "…Маргулис, который сразу, как пришел, задал мне дурацкий вопрос: "Зачем им все-таки понадобился этот Указ?" "Им" - это правительству. Я промолчал, и он, обрадовавшись, что я никаких своих суждений не имею, стал объяснять мне, что вся эта чертовщина неизбежна, что она лежит в самой сути учения о социализме. "Почему?" - спросил я. "А как же? Все правильно: они должны были легализировать убийство, сделать его обычным явлением"…"

Даниэль. Вы правы, что позиция героя и автора не всегда одно и то же. И главный герой у меня возражает на те слова, которые вы привели…

Судья. Это тот главный герой, который "из автомата", "веером", "от живота"?

Даниэль. Да, тот самый. Но я и это объясню. Вот идея всей повести кратко: человек должен оставаться человеком, в какие бы обстоятельства жизнь его ни ставила, какое бы давление и с какой бы стороны на него ни оказывалось. Он должен быть верен себе, самому себе и не участвовать ни в чем, против чего восстает его совесть. Теперь насчет отрывка "от живота". Этот отрывок назван в обвинительном заключении призывом к расправе над руководителями партии и правительства. Действительно, здесь герой говорит о руководящих работниках, ибо он помнит о массовых репрессиях и считает, что за них должны нести ответственность те, кто в них повинен. Но на этом цитата оборвана, обвинительное заключение ставит точку. Но книга на этом не кончается, даже монолог на этом не кончается, герой чувствует, что картина убийств и кровопролития ему знакома, он уже видел ее на войне. И эта картина вызывает у героя омерзение… Герой говорит прямо: "Я не хочу никого убивать". Пусть любой читатель ответит: герой хочет убивать? Каждому должно быть ясно - не хочет!

Судья. Но вы упускаете самое главное - герой может убивать благодаря указу Советской власти. Значит, есть плохое правительство и хороший герой, который не хочет никого убивать, кроме правительства.

Даниэль. Этого не следует из повести. Герой говорит: "Никого". Никого - значит никого.

Судья. Но указ такой в повести есть?

Даниэль. Да.

* * *

Вернувшись домой около семи вечера, я приготовила чай и села к приемнику, закутав ноги одеялом. Постепенно отогреваясь, я ловила "голоса" на коротких волнах: "двое писателей отказались признать себя виновными по обвинению в клевете на советский строй, якобы содержащейся в их рукописях, нелегально переданных на Запад для публикации". В новостях совершенно правильно звучали фамилии подсудимых, как и фамилии судьи, прокурора и общественного обвинителя. Отмечалось, что хотя суд формально был открытым, фактически вход в здание суда был ограничен, и перечислялись приглашенные. Было сказано несколько слов и о группе из тридцати с лишним человек, весь день дежуривших у здания суда в знак поддержки обвиняемых. Мне понравился тон передач. В отличие от "Известий", где - не дожидаясь решения суда - писателей называли "клеветниками", западные репортеры соблюдали принцип презумпции невиновности.

На следующий день оперативники КГБ попытались применить тактику запугивания.

"А вы что тут делаете? - кричали они. - Больше писать не о чем?"

Журналисты проигнорировали выкрики кагэбистов, но мне было неприятно, вспомнился эпизод с Хрущевым в ООН - опять за родину стыдно.

Тоша Якобсон, тоже все эти дни мерзнувший у дверей суда, заметил человека, торопливо пересекающего двор:

- Смотрите, это же сукин сын Хмельницкий! Не он ли их туда отправил?

Якобсон ринулся к Хмельницкому, тот не сделал попытки убежать, и они несколько минут разговаривали.

- Говорит, он тут ни при чем, - сообщил Тоша, вернувшись к нам. - Уверяет, что с 53-го года никого не закладывал. Ну, если врет, я ему покажу!

Позднее я прочитала показания Хмельницкого в стенограмме судебного заседания. Именно он подал Даниэлю идею повести "Говорит Москва". Спустя какое-то время он услышал, как в компании рассказывают, что по "Радио Свобода" читали повесть некоего Николая Аржака, в которой речь идет о Дне открытых убийств.

- Никакой это не Аржак, это Юлька Даниэль. А сюжет этот я ему подбросил.

После этого заявления друзья отвернулись от Хмельницкого.

- Да, это было гадко с моей стороны - называть автора антисоветского произведения, которое читают на антисоветской радиостанции, - заявил он на суде.

Вполне безобидное свидетельское показание.

Мне не давала покоя одна мысль: знал ли Даниэль, что человек, который подал ему идею "Дня открытых убийств" и повести "Искупление", во времена Берии был осведомителем? Ведь обе повести были написаны до публичного разоблачения Хмельницкого как тайного агента. Наверняка Даниэль знал.

* * *

На третий день я не могла пойти дежурить у суда - у меня была назначена встреча с автором, книгу которого я редактировала. Вечером позвонила Наташа, рассказала о возникшей проблеме.

Оперативники КГБ попытались спровоцировать драку с друзьями подсудимых и после небольшой потасовки всех, включая Наташу, забрали в отделение милиции. Среди задержанных в основном были научные работники, редакторы - те, кто ходит на работу раз или два в неделю, по присутственным дням, а в остальное время должны работать дома или в библиотеке. Тот факт, что они простаивали возле суда весь рабочий день, свидетельствовал о нарушении дисциплины и пренебрежении служебными обязанностями, а это могло стать основанием для увольнения. Они сидели в коридоре отделения милиции, обдумывая, как найти выход из неприятной ситуации, когда неожиданно выход нашелся - в самом прямом смысле слова. По коридору прошел офицер милиции, повторяя шепотом: "Налево. Дверь открыта. Налево. Дверь открыта". Один за другим они поднимались и выходили. Дверь действительно оказалась открыта.

Так мы узнали, что милиции не всегда хочется принимать участие в операциях КГБ. Наташа сказала еще, что все, попавшие в облаву, больше не хотят, чтоб их видели близ суда, по крайней мере в рабочее время.

- Представляешь, там никого не будет! В перерыве Лара с Марьей выйдут, а там некому даже бутерброд им дать!

Хотя и с неохотой, но я согласилась, что не могу не пойти - это мой моральный долг, даже если мне придется одной дежурить у суда во враждебном окружении - между иностранцами и кагэбистами.

Следующим утром я медленно шла к метро и у входа столкнулась с невысоким человеком в белой лыжной шапке. Вадим Меникер, обрадовалась я.

- Вы в суд? - спросила я нетерпеливо.

- Да.

- Сегодня мы можем оказаться там вдвоем, остальные вряд ли придут.

- Ничего, как-нибудь переживем. - В его голосе не было страха. Должно быть, он - как Зоя. Я не была Зоей и знала с самого детства, что способна на подвиг только вместе с другими. Теперь я не одна.

Позже, во второй половине дня, возле суда появились и другие "болельщики", в том числе и те, кто вчера побывал в участке.

* * *

Мы ходили кругами, притоптывая и хлопая руками, чтоб согреться, и говорили о процессе, обсуждали все до мелочей, делились соображениями о том, каким может быть приговор. Я поглядывала издали на закоченевших иностранцев.

Кто-то из наших предположил:

- Они, наверное, не знают, что тут недалеко пельменная.

- Давайте им скажем, - предложил Тоша Якобсон.

Наше приближение вызвало некоторое удивление. Репортеры, должно быть, не догадывались, что мы делаем шаг навстречу просто в знак признательности за их объективное и профессиональное освещение процесса.

- Ну что, морозоустойчивая пресса, - начал Якобсон по-русски, - хотите посмотреть, где продают горячие пельмени?

- Горячие что?

- Пельмени, пельмени. Вас еще не научили этому слову? Пельмени - горячие, дешевые и вкусные. Пойдемте, пока вы не заледенели.

По дороге в пельменную мы не разговаривали, но жест был сделан и принят, возник своего рода альянс. С этого дня западные корреспонденты начали получать информацию не только из официальных правительственных источников, но и от общественности. В конце концов благодаря контактам с прессой общественное движение в СССР получило известность и в стране и за рубежом.

Назад Дальше