XIX
Между императрицей Марией-Терезией и Фридрихом Прусским был заключен Тешенский мир. Мне пришла в голову мысль написать на этот сюжет оду, которую я озаглавил "Битва орлов", по аллюзии с гербами двух властителей. Я посвятил ее графу Гвидо де Кобенцль, одному из первых сеньоров Горица и Германии, отцу дипломата, который, благодаря своему умению смог достичь этого счастливого результата. Эта композиция впоследствии стала источником почти всех моих литературных успехов в этой стране. Я отнес ее графу, который принял меня радушно и прочел ее в моем присутствии; она, кажется, ему понравилась. Он велел ее отпечатать на свои средства и распространил многие экземпляры между самыми влиятельными особами, в тот момент очень многочисленными в этом городе. Чтобы представить себе число и древность знатных фамилий Горица, которыми славна эта страна, надо прочесть небольшой труд графа Р. де Коронини, озаглавленный "Анналы Горица". Я встретил в этой замечательной резиденции не одного Мецената, который меня поддержал. Я не могу без живого чувства благодарности передать мои воспоминания об этих Страсольдо, Лантиери, Кобенцль, Альтем, Тунах, Коронини и Ториани. Они оказались мне более чем полезны. Я никогда не смогу в достаточной мере восхвалить их либерализм и их учтивость, они любили меня за меня самого и за мои стихи; они предупреждали мои нужды и привносили столько деликатности в свою щедрость, что мое самолюбие никогда не страдало. Счастливы страны, населенные такими людьми! Сама бедность перестает быть оскорбительной для того, кто имеет душу достаточно возвышенную, чтобы не рассматривать благодарность как бремя. Внутреннее спокойствие, которым я был обязан этим избранным душам, заставляет меня благословлять даже мои несчастья.
XX
Я жил в убогой комнате, которую снимал у маленького торговца зерном. Мы оба были бедны и, следовательно, жили в полнейшем согласии. Простота моего крова не была однако препятствием для постоянных визитов, которые я принимал. Все служители муз желали со мной познакомиться, одни – чтобы мной восхищаться, другие – в надежде найти основание для критики. К числу этих последних принадлежал некий Колетти, который был печатником, в мечтах ощущал себя поэтом и не мог слышать похвал, которые мне воздавали, не испытывая чувства острой зависти, которая доводила его даже до утверждения, что я не являюсь автором "Битвы орлов"; в обоснование этого он приводил тот довод, что после этой оды я не создал ни одного стихотворения: надо сказать, что, действительно, его муза вследствие поэтического недержания извергала каждый день все новые рапсодии; ему, столь плодовитому, казалось невозможным, чтобы я мог хранить столь долгое молчание, будучи настоящим поэтом. Другой печатник города, Валерио, который его от души ненавидел и который услышал эти слова, явился представиться мне с единственной целью мне их передать. Его навязчивой идеей было уговорить меня объявить Колетти поэтическую войну, которая его уничтожит. Я на это только посмеялся, посоветовав ему поступить так же, но его желчь была слишком взволнована против своего типографического соперника, чтобы он мог последовать моему совету. Он зачастил ко мне с визитами, непрестанно повторяя ту же песню; я продолжал смотреть на этого Колетти как на недостойного моего внимания; Валерио, полагая, что мне плохо у моего хозяина, который имел привычку напиваться пьяным и, что еще хуже, бить свою жену, потому что вино делало его ревнивым, хотя она и не была ни молодой, ни красивой, – этот Валерио, повторяю, предложил мне, весьма любезно, комнату у себя, от чего я не смог отказаться. Его гостеприимство было столь велико и приятно, что я счел, в свою очередь себя обязанным оказывать ему все услуги, какие смогу. Он просил у меня только одну – стихи, и это как раз была та единственная, которую я не мог решиться ему оказать. "Когда, – говорил мне он, – мы покараем этого безумца Колетти?". Колетти не был безумцем, он был лишен поэтического вкуса и не обладал никакими познаниями, без которых не может обойтись литератор; зато он обладал плохо сочетающимися между собой тщеславием и высокомерием: он был ментор, льстец, скрытный, завистливый и прикрывал вуалью фарисейского лицемерия необычайную склонность к распутству. В глаза он надоедал мне напыщенными восхвалениями, за глаза не прекращал меня поносить. На вопрос, что он задал мне однажды, почему я не стараюсь укрепить мою репутацию в Горице некоей новой продукцией моего изысканного гения, я ответил ему с улыбкой: "Я скажу вам на это стихами", и, возвратившись к себе, чувствуя себя в ударе и поощряемый его странным вопросом, заперся и написал по вдохновению сатирическую оду, которую отнес Валерио, объяснив ему мотив, который меня к этому побудил. Трудно описать его радость и удовольствие, которое доставило ему это чтение, не будучи поэтом, он не был полностью лишен этого критерия, который необходим, чтобы отличить хорошее от посредственного. Я затронул струну, которая вибрировала чудесным образом в его ухе; я не назвал никого, но Колетти и его компания вполне там узнавались. Валерио поторопился отпечатать этот кусочек и отправить циркулировать по городу, к большой радости моих друзей и друзей издателя; Колетти дрожал от ярости, но затаился, чтобы себя не выдать. "Все полагают, – сказал он мне, – что вы попытались обрисовать меня в вашей сатире; в действительности, я не могу так считать". Но вуаль была слишком прозрачная; он был узнаваем еще лучше оттого, что не осмеливался признаться, и он не упустил случая отомстить. Эта брошюрка, говорю это искренне, была довольно хорошо воспринята в обществе, все не скупились в похвалах. Граф Коронини, видя, с какой легкостью я трактую сюжеты столь различные, попросил меня перевести итальянскими стихами свой труд "Анналы Горица" и вознаградил меня за это как большой сеньор. Я провел восемь месяцев в полнейшем спокойствии, лишь одна мысль тревожила время от времени мое счастье – это то, как дурно обошлась со мной, незаслуженно, моя родина, которую я так ценил и которой, тем не менее, был так предан. Я не мог, впрочем, подавить в себе неясное желание вернуться туда, чтобы снова увидеть мою семью и друзей, таких как Загури, Меммо и Пизани. Тем временем через Гориц проехал Карло Маццола, направляясь в Дрезден, где он был назначен Поэтом при придворном театре. Он пришел повидаться со мной и поведал мне о зловещем исходе процесса, затеянного против Пизани, который, будучи назначен Прокуратором Св. Марка – самой высокой должности в Республике, оказался в ночь своего назначения захвачен Государственными Инквизиторами и заключен в замок Вероны. Плача о судьбе этого друга, я потерял всякую надежду когда либо увидеть Венецию и просил Меццола найти мне, если можно, должность при дворе Дрездена; он мне пообещал это, внушив надежду на легкий успех, пояснив, что он пользуется протекцией Премьер-министра, графа Марколини, который почтил его своей дружбой. Директор театра в Горице пригласил довольно хорошую труппу комедиантов. Мои покровители предложили мне сочинять для этой труппы и поставить там драму, даже трагедию, но, поскольку я никогда не писал для сцены, я не осмеливался рисковать, из опасения потерпеть неудачу и ослабить репутацию, которую доставили мне мои лирические произведения. Тем не менее, поддавшись на уговоры некоей просвещенной дамы, я взялся за перевод одной немецкой трагедии, который, то ли по вине автора, то ли по моей имел только две постановки. Чтобы оправиться от этого удара, я предложил этой же труппе "Графа Варвика" французскую трагедию, переведенную частично моим братом, а частично мной. Она имела некоторый успех.
XXI
Общество Горица продолжало оказывать мне любезный и благожелательный прием, и я отвечал на это, слагая стихи, которые всегда читались с удовольствием и соответственно распространялись. Нескольким из этих сеньоров, преданных литературе, пришла мысль основать в их городе некое аркадское объединение под названием Академия. Граф Гвидо Кобенцель стал ее президентом, меня захотели туда включить под именем Лесбосского Пегаса. Колетти, в своем качестве печатника, был избран секретарем, он должен был регистрировать и публиковать все, что там производится; эти функции устанавливали между нами что-то вроде литературного братства, которое, в силу его хитрости и изворотливости, предполагалось считать искренним. Я не стал относиться к нему с почтением, поскольку мое мнение о его таланте не переменилось. Думая, что он забыл о прошлом, я поведал ему о моем желании податься в Дрезден, вместе с Маццолой, с которым он меня видел. Он выразил удивление и огорчение, но полагаю, в глубине души он испытал большое удовлетворение. Я говорил об этом также и с другими персонами, и прошло едва ли два месяца со времени этого разговора, как я получил из Дрездена письмо, которое призывало меня в эту столицу, чтобы занять там почетную должность при дворе. Это письмо не было написано самим Маццолой, но содержало его подпись. Адрес был написан его рукой, я узнал почерк. Я показал его моим друзьям, которые были единого мнения, и, взвесив большие преимущества, которые могли проистечь из этого для меня, дали мне совет ехать, что и заставило меня решиться. Накануне назначенного дня граф Л. Торриани, во дворце которого я обитал некоторое время, созвал все общество на блестящий ужин. По выходе из-за стола сели играть. В этих знатных фамилиях было принято собираться время от времени у каждой из них, раз или два в месяц, и посвящать загородной поездке или прогулке верхом деньги, что выигрывались или терялись на этих вечерах. Эти деньги, накопленные в копилке, использовались каждый раз в конце сезона. Мне повезло, так как это собрание было последним в году. Надо было наметить использование всех этих накопленных средств. В этих обстоятельствах высказывались три предложения. Предоставлялось дамам высказать два первых, а третье резервировалось за хозяином дома. Дамы посовещались. Одна из них высказалась за верховую прогулку в окрестностях Граца, вторая – за бал-маскарад. Благородный граф, представив мотивы моего отъезда, предложил, в свою очередь, использовать эту сумму на то, чтобы оплатить мое путешествие из Горица в Дрезден. Эти различные предложения были поставлены на голосование, следовало отвечать "Да" или "Нет". "Верховая прогулка?" – спросил граф. "Нет" – был общий ответ; "Бал-маскарад?" – еще более энергичное "Нет" было ответом; "да Понте в Дрезден?" – единодушное "Да" прозвучало в зале. Тогда графиня, ангел доброты, а не женщина, взяла копилку; она приготовилась ее разбить, когда другие дамы высказали предложение добавить еще пожертвований, и эта идея была с энтузиазмом поддержана всеми. К копилке, разбитой графом Страсольдо, подошли все, чтобы добавить в содержимое еще что-то, все было собрано в красивый шелковый платок, который графиня вручила мне, сказав такие любезные слова: "Соблаговолите, синьор да Понте, принять то, что вам передают ваши друзья из Горица; живите в той стране, куда вы уезжаете, столько счастливых лет, сколько заключается в этом платке золотых монет; вспоминайте иногда о нас и будьте уверены, что мы будем часто думать о вас". Ждали моего ответа; но растроганный этой неожиданной сценой, я остался безгласным. Граф взялся поблагодарить за меня эту благородную ассамблею, и мое молчание было более выразительным, чем все то, что я мог бы сказать. Столько свидетельств внимания меня так глубоко взволновали, что вся моя ночь протекла в слезах и в раскаянии о том, что я покидаю этот город, в котором нашел таких чувствительных покровителей. Назавтра, за завтраком, граф Торриани, заметив мою грустную озабоченность и желая меня расшевелить, увлек меня к графу Кобенцль и оба, после короткой беседы, сошлись во мнении, что я должен без промедления податься к Маццоле. Граф Кобенцель дал мне письмо к своему сыну, известному дипломату, который находился в Вене, и которому мы были обязаны Тешенским миром. Я поехал…
XXII
В Вене я нашел весь город в трауре; Императрица Мария-Терезия, властительница, пользующаяся всеобщим обожанием своих народов, умерла. Я остановился только на три дня, чтобы передать молодому графу Кобенцель письмо его отца. Я встретил превосходный прием; когда я откланивался, он вручил мне книгу, на первой странице которой был прикреплен булавкой банковский билет на сто флоринов; внизу было подписано: "От Кобенцеля да Понте на его дорожные расходы". В Дрездене я направился прямо к Маццоле, который при виде меня воскликнул: "Да Понте в Дрездене!". Этот прием меня поразил. Он подбежал и заключил меня в объятия, но при этом не дал мне и рта раскрыть и тем более ответить на его объятия. Видя мое молчание, он продолжил: "Вы вызваны в театр Санкт-Петербурга?". Получив, наконец слово, я сказал: "Я приехал в Дрезден, чтобы увидеть моего дорогого Маццолу и, если можно, воспользоваться его милостью, также как и его друзей". Я ответил машинально и почти не чувствуя, что говорю. "Браво, – ответил он, – вы, возможно, прибыли кстати". Затем, отведя меня в гостиницу, он стал беседовать со мной на разные темы, но никак не затронул вопроса о том письме, что мне написал. Было за полночь, когда он ушел, оставив меня погруженным в тысячу смутных мыслей. На следующий день я вернулся к нему. На мой вопрос, помнит ли он о своем обещании, данном в Горице, он ответил: "Я его не забыл, но до этого дня не представлялось никакой оказии; я вам написал об этом".
– Вы об этом написали?
– Я поспешил вас заверить, что я человек слова, и известить вас, что принц Антуан, брат Выборщика, находится здесь без секретаря, я подумал обратиться к премьер-министру, чтобы поговорить с ним о вас, что я проделаю с тем большей срочностью, раз вы уже здесь.