Когда я пришел в себя, сразу не мог ничего понять. Через оторванную дверь проникал луч света, приглядевшись я увидел что лежу в каком-то темном помещении без окон между поленьями дров. Вдруг послышались шаги, я насторожился. Вошла женщина, с которой я разговаривал в подвале. В одной руке она держала керосиновый фонарик, в другой - что-то завернутое в грязную тряпку. Оказалось, в тряпке был кусочек хлеба, который она предложила мне, но я, из, за сильной головной боли не мог даже открыть рта и только старался дать ей понять, что хочу пить. Женщина поняла, вышла, но вскоре вернулась и влила мне в рот немного какой-то мутноватой жидкости. Так она целую неделю приносила мне по ночам воду и кусочки твердой пищи. Иногда из подвала доносилась русская речь, а над головой был слышен гул моторов и разрывы артиллерийских снарядов. За неделю я так привык к этой женщине, что однажды, когда она принесла мне кружку воды, вынул из кармана фотографию моей матери и жестами старался объяснить это ей. Женщина, поняв, расстегнула единственную пуговицу на платье и сняла висевший на шее медальон. Открыла его и я увидел изображение Божьей Матери, а на внутренней стороне крышки фотографию молодого парня в красноармейской форме. По ее жестам и слезам я понял, что то был ее сын.
В ту памятную ночь, 12 октября, она пришла рано, когда рассвет еще не тронул горизонт, и взволнованно повторяла: "Дёйче, дёйче!", показывая в ту сторону, откуда мы пришли. Поняв, что она хочет сказать, я преодолев слабость, двинулся к дверному проходу, опираясь на ее плечи. У выхода я взял ее руку, сильно прижал к колотившемуся сердцу, крепко поцеловал ее и заковылял в темноту ночи.
Сколько времени я так ковылял - не помню. Но вдруг услышал оклик "Хальт!" То был свой патруль… а дальше - резерво-лазарет в Харькове, потом эвакуация в Германию и, когда состав с ранеными подходил к Варшаве, я услышал о наступлении Красной Армии, завершившийся полным разгромом армии фельдмаршала Паулюса под Сталинградом, - так закончил свой рассказ Ганс.
Разлив в стаканы оставшееся в наших бутылках, выпили, пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по койкам. Было ровно 12 часов ночи. И в эту ночь были забыты все наши невзгоды.
Ровно через месяц меня вызвали в канцелярию и спросили, имею ли я место, где смог бы пробыть две недели отдыха, и чтобы недалеко находился госпиталь, в котором я мог бы делать перевязки. К этому времени я уже списался с семьей Штихер и дал их адрес. К 12 часам ночи был уже на вокзале. Подошел поезд дальнего следования с кабинками и стеклянными дверями внутри. Сделал пересадку в Вене и Санкт-Пальтене и к обеду я выходил из вагона. Ярко светило солнце, по перрону ходили раненые солдаты, здесь было как-то особенно спокойно и тихо, казалось - не было никакой войны.
Я вошел в дом и заковылял на второй этаж. Дверь открылась. Увидя меня г-жа Штихер громко вскрикнула от радости, обняла меня и сообщила, что приехала Валя и быстро побежала к ней. Валя пришла только после обеда, а вечером пришел со службы хозяин, г-н Штихер, он по слабости здоровья был освобожден от армии и работал техником на железной дороге. Как и раньше, до позднего вечера мы просиживали у радиоаппарата, слушая новости. Валя рассказывала о своем пребывании на рытье окопов: как прилетали американские самолеты, но не бомбили, а сбрасывали листовки с призывом перестать сопротивляться и этим кончать войну. Так, незаметно, подкралось и время разлуки, и на этот раз навсегда. На другое утро, простившись горячо со своими друзьями, с Валей, я вошел в вагон…
3 февраля, когда утро еще не тронуло горизонта, поезд остановился у вокзала Кассель; да, собственно говоря, вокзала-то уже не было, он был разрушен, а вместо него стоял длинный барак, где я получил "штампгерихт" и что-то в виде кофе. Подзакусив бутербродами полученными от моей гостеприимной хозяйки г-жи Штихер, осведомившись о пути, я направился в месту своего назначения, которое находилось в 4 километрах. По тротуарам идти было невозможно, все было завалено руинами от разбомбленных домов, и я вышел на дорогу, но и там было не легче; я спотыкался в воронках от зажигательных бомб, падал, отдыхал и снова продолжал свой путь. Кругом ни звука, ни электрического фонаря. Марс сделал свое дело. И когда утренний рассвет показался на горизонте, и можно было различать предметы, я привстал, дабы перевести дух, и оглянулся. Стоял я на возвышенности и насколько мог охватить глаз не было ни одного здания, лишь горы камней и торчащие трубы. А совсем недавно жизнь здесь била ключом, одного населения было до 200 000 душ. На реке Везер, которая впадает в Северное море около Бремена, Кассель славился своей тяжелой промышленностью; здесь были танковые заводы, потому его и уничтожили до основания. Окинув взором еще раз эту местность, я заковылял к видневшимся на холме казармам, это была цель моего пути.
Военный городок "Хазен-Эке" ("Заячий угол") стоял на холме, на котором не было никакой растительности, и представлял для авиации ничем не прикрытую цель, каким-то образом остался цел. Кто знает, может быть союзники оставили этот городок для себя. Здесь скопилось с тысячу, а может быть и больше, солдат и офицеров зенитных и летных частей. Это место представляло собой последний этап для выздоровевших раненых; отсюда, после медицинской комиссии, или отставка или на последний бой. Выяснив, что у меня и в помине нет арийской примеси в крови, через две недели отправили в Магдебург, в который я прибыл в марте месяце. Ежедневно сюда пригоняли сотнями русских пленных с разных работ и из лагерей. Около санчасти стояла всегда длинная очередь, тут проходили медицинскую комиссию и отправляли в Баварию, в Мюнзинген, в котором начала формироваться 2-я Власовская дивизия. Некоторые из пленных были взяты в плен всего полгода назад, но уже качались от ветра из-за своей истощенности. Однажды, когда одной такой партии выдали перед осмотром хлеб, из барака, с озверелым лицом, выскочил доктор и начал орать, что эти "швайн-хунды" ничего не понимают и подходят к доктору с хлебом в зубах. Он всю партию вытолкал из кабинета. Однажды, во время тревоги, я задержался в палате (жил я при санчасти), когда я вышел во двор, там стояла мертвая тишина, лишь откуда-то сверху слышался рокот моторов. Не успел я выйти за пределы лагеря, как сзади послышался шум подъезжающей автомашины, которая поравнявшись со мной остановилась. В ней сидел штаб-арцт с сестрой. Сначала он мне дал хороший нагоняй за позднее хождение, потом посадил в машину и мы двинулись за город. За городом на дорогах шла лихорадочная работа: возводились всевозможные укрепления, рылись противотанковые рвы и тотчас же все минировалось. Магдебург был объявлен крепостью. Вскоре меня с партией пленных отправили в Мюнзинген, а через три дня, поздно вечером мы были в Ульме. В этот день Ульм только что перенес очередную бомбежку, кое-где еще показывались языки пламени, огонь доканчивал свою работу, а когда мы вышли из вокзала, увидели партию солдат, разговаривавших по-русски. От них мы узнали, что в городе Мюнзингене никого нет и что русские и казачьи части собираются в Италию в район Удино-Джемона, куда направляются и они. К ним примкнули и мы.
Ехать нужно было через Мюнхен, там мы получили паек и переночевали в "Солдатенхайм".
Через пару дней приехали в Инсбрук, и за городом, около шлагбаума, стояли и ловили машины, ехавшие в нашем направлении. Вскоре такая машина для нас нашлась, мы влезли в кузов и доехали до Толмецо, где я и встретил отступающие части генерала Доманова. При штабе, в одной из комнат, с засученными рукавами стоял солдат и отрубливал куски сыра от большущего круга, куски не взвешивал, а спрашивал каждого - "Хватит?" От него я узнал некоторые подробности - что все должны двигаться в Австрию, а оттуда в Прагу, что город кишит партизанами, что завтра должна прибыть юнкерская школа, и тогда мы двинемся через горный проход на Филях. Он послал меня в школу, где можно было переночевать. По городским улицам, как на картине из времен первых дней революции, расхаживали партизаны с карабинами через плечо и перевязанные пулеметными лентами, и если бы не черные береты на головах, то точно как красногвардейцы. Из открытых окон в домах высовывались дородные итальянки, что-то кричали и размахивали красными тряпками. Юнкера пришли на другой день к обеду и через несколько часов заскрипели телеги, повозки, на которых сидели бородатые казаки, старухи, дети; сзади телег были привязаны коровы, овцы и несколько верблюдов. По бокам дороги цепью тянулись вооруженные казаки, и вся эта масса двинулась к горам. Еще в городе я увидел три грузовика с легкими орудиями и попросил немецкого капитана, старшего в этом обозе, чтобы разрешил мне сесть в машину. Как видно, моя палка, на которую я опирался, помогла мне в этой просьбе и капитан помог даже взобраться в кузов. Когда подъехали к горам начался мелкий дождик, а на верху горы белел снег. Среди нас прошел слух, что партизаны решили на нас напасть. Вместе с казаками мы заняли оборону: сначала пропустим гражданское население, а потом, после них, дойдем через перевал. Утром, как только начался рассвет, двинулись и мы, после гражданской публики. Чем выше поднимались, тем ехать становилось труднее, дорога состояла из одних круч. По обочинам начали попадаться брошенные телеги со скарбом, а перед самой верхушкой горы - мертвая скотина. Некоторые люди, лишившись лошадей, перестроили телеги в какие-то ящики, приделали полозья и в этих ящиках тащили стариков, детей и нужный скарб. На верху перевала картина резко изменилась. Стоял полдень, ярко светило солнце, люди повеселели, слышались шутки, смех, да и дорога стала спускаться вниз, идти стало легче. К вечеру были уже в Филях. Здесь, переночевав у одного крестьянина и переговорив с капитаном, я решил ехать в Мюнхен. В Бишенсхофене остановились, чтобы достать продуктов, на вокзале случайно узнал, что за городом стоят русские части, и действительно, недалеко от дороги шедшей на Зальцбург стояло с полдюжины бараков; с одной стороны была власовская часть, с другой - казаки.
8 мая в Берлине был формально подписан договор о капитуляции Германии. Это время было - время безвластия - американцы еще не подошли, а немецкого командования не было, лишь на вокзале находилась фельджандармерия, но и она не хотела ничего делать. Здесь у меня снова открылась рана; при казаках была санитарка, куда я и отправился на перевязку. Доктор из фельдфебелей назначил мне явку на другой день. Прибыв в назначенное время я увидел, что вся санитарная часть разбежалась, и мне пришлось самому делать перевязку, выпрашивая у товарищей пакеты первой помощи. Лагерь в этот день бурлил. К тому была причина: у власовцев находилось 16 ящиков с какими-то драгоценными вещами, стоявшими в одном из помещений, под охраной. Казаки стали претендовать на эти драгоценности, и дело чуть не дошло до стрельбы. Старший из власовцев, поручик М., вызвал немцев. Приехал майор, ему перевели препроводительное письмо Власова, в котором говорилось, что все вещи находящиеся в ящиках должны идти на нужды русских инвалидов. Майор предупредил казаков, чтобы они не трогали этих вещей, а через день весь этот багаж был отправлен в Мюнхен.
В середине мая показались американские танки и сверкая броней медленно проехали город. Здесь, в бараках, я познакомился с одним власовцем, который поведал мне, что завтра уезжает в Бад-Айблинг, где у него есть знакомые, а тут делать нечего, да и все уже начали разбегаться, кто куда. Решил и я ехать с ним. В начале июня мы прибыли в это место и я сразу принялся за поиски доктора, поскольку с ногой стало совсем плохо, и рана начала издавать тошнотворный запах. Я узнал, что в одном из "курхаузов" находится госпиталь, куда я и обратился за помощью. Меня сразу же положили в кровать. Настал июнь месяц. Лето уже вступило в свои права. Я лежал в большой светлой комнате и однажды, через открытое окно, услышал русскую речь; привстав с кровати в окно увидел двух девушек, окликнул их, заговорил. И узнал, что здесь есть русский комитет, где можно получить документы. Отпросившись у доктора, я сфотографировался в городе и зайдя в комитет, получил синюю книжечку на трех языках, что такой-то является русским бесподанным эмигрантом. Когда прибыла американская комиссия проверки, нет ли здесь эсессовцев, и очередь дошла до меня, я поведал им свою эпопею. Они удивились и решили было отправить меня в репатрационный лагерь. От этого я категорически отказался, показал им удостоверение со словом "штатенлос" и упирая на то, что у меня здесь есть хорошие знакомые, хотел бы остаться в Бад-Айблинге. Американцы с доводами моими согласились, выдали пропуск и я пошел по адресу, который мне дали русские девушки. Там я нашел несколько русских семей и одна из них приютила меня. Через месяц, когда закрылась на ноге рана, я поступил работать при одной американской кухне. Платили сигаретами и продуктами. За сигареты выменял у немцев одежду, а под осень нас перевели в лагерь ДиПи, в Кольбемор.
Одиннадцать лет спустя
Если бы горе дымилось как огонь -
То дым окутал бы весь мир.
Ш. Б. XI в.
"Здравствуй, дорогая мама, папа и сестра Вера, пишет Вам после долгой разлуки Ваш сын и брат. Были такие обстоятельства, что я не мог писать, а сейчас решил, сначала коротко, а по получении ответа напишу подробней. Я женат, имею двух мальчиков, жена русская и живем в Америке. Крепко целую.
Ваш сын и брат".
* * *
"Здравствуй дорогой брат. Не нахожу слов от радости, что ты жив и здоров, мы столько пережили, все ждали тебя, неужели никогда не увидимся? Мамы нет дома, она у тети Веры и не знаю, как перенесет этот удар. Я передала соседям, чтобы ее подготовили. Мы остались вдвоем. Папа умер в больнице в 43 году, после ранения под Ленинградом. Я замужем за твоим товарищем А. С., у меня дочь, ей 6 лет. Я ей утром объясняла, чтобы она ничего не говорила бабушке, а она ответила: А я скажу и бабушка не упадет, а только поплачет, она тебя знает по фотографиям. Я работаю плановиком на почте, телеграф-телефонной станции, муж начальник участка на механическом заводе. В Ленинграде все погибли во время блокады. В июне ездили в Ригу, там у мужа сестра, замужем за военным. Пишу с работы и беспокоюсь, что с мамой, пиши подробнее о жене и детях, а может быть больше не разрешают писать?
Привет от мужа Твоя сестра".
* * *
"Здравствуй дорогой сынок!
Крепко целуем тебя, жену и деток. Милый мой, ты не можешь себе представить, как мы рады, что ты жив и здоров. Очень тяжело было для нас первое письмо, я на несколько дней лишилась сна и не могла ходить, вызывали доктора, сейчас немного успокоилась, только пиши, не забывай, ведь я столько пережила, что сейчас плохо с сердцем, отекают ноги. В 41-м году ты пропал без вести, так известили из Москвы. В 43-м году - умер папа, тебе писала Вера, последние три дня я находилась при нем. Очень было тяжело, когда остались одни. В 42-м году умерла в Ленинграде бабушка и тетя Варя, во время блокады. В 45-м году я получила известие из финотдела Ленинграда, куда поступило оставшееся имущество; ценное все растащено, а остальное только выбросить. С папиной стороны все умерли, остался только дядя Ваня, прошел всю войну и сейчас служит на старом месте. Дорогой мой, как ты от меня далеко, наверно поседел от ужасов войны. В 45-м году я получила одно письмо от девушки из Крыма, которая работала в госпитале в Австрии, где ты лежал, и пишет, что ты скоро должен приехать домой. А в 46-м году приходил мужчина, вы были вместе в плену, спрашивал тебя. И вот через 16 лет ты как бы воскрес из мертвых. Живым мы тебя не считали. Видно Господь Бог услышал мои молитвы. Теперь для меня только утешение помолиться в церкви, сходить на могилку папы, Ани… и твое письмо. Пиши чаще.
И так крепко мы вас всех целуем.
Мама и бабушка".
* * *
"Дорогой сынок, получила твое письмо с фотографиями жены и детишек, какие вы все веселые и хорошие. Толя, ты пишешь о приезде к тебе, дорогой мой, во-первых очень далеко, во-вторых дорого, а я не работаю и пенсии не получаю и не выдержу с моим здоровьем, да и хлопотать надо через Москву, не знаю, пустят ли. Так что, милый, пиши почаще, не забывай старушку, ведь я когда прочитаю письмо, как будто наговорюсь с тобой. Сейчас я пишу, а остальные ушли к знакомым смотреть телевизор.
Крепко целую,
Мама".
* * *