Губернатор поглядел на него с изумлением. Несмотря на раздражение, он невольно восхищался Олбеном.
- Отнюдь нет. Сожалею, Торел, что этот злополучный инцидент лишил администрацию сотрудника, рвение которого бросалось в глаза, а такт, ум и трудолюбие, казалось, предвещали в будущем очень высокий пост.
- Ваше превосходительство, вероятно, не читает Шиллера и, судя по всему, не знакомы с его знаменитой строкой: "Mit der Dummheit kampfen die Gotter selbst vergebens".
- Что это значит?
- "Против глупости сами боги бороться бессильны". Примерно так.
- Всего хорошего.
С высоко поднятой головой и с улыбкой на губах Олбен покинул кабинет губернатора. Последнему не было чуждо ничто человеческое, и позднее любопытство побудило его спросить секретаря, действительно ли Олбен Торел пошел в клуб.
- Да, сэр. Он там позавтракал.
- Ну и выдержка у этого человека.
Олбен вошел в клуб беспечной походкой и присоединился к группе мужчин, толпившихся у бара. Он заговорил с ними своим обычным самоуверенным, но любезным тоном, который, как он считал, создает атмосферу непринужденности. Они обсуждали Олбена с тех самых пор, как Стрэттон вернулся в Порт-Уоллес со своей историей, издевались и смеялись над ним, а те, кому было не по нраву его высокомерие - и таких было большинство, - торжествовали, что гордец споткнулся и упал. Они смешались, когда увидели Олбена таким же самоуверенным, как и прежде. Это они, а не он испытывали неловкость.
Кто-то спросил, хотя прекрасно все знал, что он делает в Порт-Уоллесе.
- Прибыл в связи с бунтом на плантации Алуд. Его Превосходительство пожелал меня видеть. Увы, наши точки зрения на то, что произошло, не совпали. Старый осел уволил меня. Как только сдам дела новому начальнику округа, возвращаюсь в Англию.
Возникло некоторое замешательство. Один из мужчин, более добродушный, чем другие, произнес:
- Очень жаль.
Олбен пожал плечами:
- Голубчик, что прикажете делать с круглым дураком? Только предоставить ему вариться в собственном соку.
Когда секретарь губернатора передал шефу ровно столько, сколько счел нужным, губернатор улыбнулся:
- Мужество - странная штука. Будь я на его месте, я бы скорей застрелился, чем вот так пошел в клуб, зная, что встречусь там со всеми нашими.
Через две недели, продав новому начальнику округа все убранство дома, над которым в свое время столько потрудилась Энн, упаковав остальное имущество в чемоданы и сундуки, они прибыли в Порт-Уоллес, чтобы там дождаться парохода местной линии, который должен был доставить их в Сингапур. Жена католического священника пригласила их пожить у нее, но Энн отказалась. Она настояла на том, чтобы остановиться в гостинице. Через час после их прибытия ей принесли очень любезное письмо от жены губернатора с приглашением на чашку чая. Она поехала. Миссис Хэнни была одна, но через минуту к ней присоединился сам губернатор. Он выразил сожаление по поводу отъезда Энн и сказал, что очень огорчен его причиной.
- Спасибо за добрые слова, - сказала Энн, весело улыбаясь, - но не думайте, что я очень расстраиваюсь. Я полностью на стороне Олбена. По-моему, он был абсолютно прав, и, уж простите меня, я считаю, что вы поступили с ним ужасно несправедливо.
- Поверьте, я пошел на этот шаг Скрепя сердце.
- Не будем об этом говорить, - промолвила Энн.
- Что собираетесь делать в Англии? - спросила миссис Хэнни.
Энн принялась оживленно болтать. Можно было подумать, что у нее нет никаких забот. Она, казалось, с радостью предвкушала возвращение в Англию, была весела, много шутила, а прощаясь с губернатором и его супругой, поблагодарила их за сердечность и доброту. Губернатор проводил ее до дверей.
Через два дня они вечером погрузились на небольшой, но чистенький и комфортабельный пароход. Их провожали священник и его жена. Когда Олбен и Энн вошли в каюту, то обнаружили на койке Энн большой пакет, адресованный Олбену. Вскрыв пакет, Олбен увидел огромную пуховку.
- Вот те на - кто, интересно, это прислал? - сказал он со смехом. - Должно быть, это для тебя, дорогая.
Энн бросила на него быстрый взгляд. Она побледнела. Скоты! Как можно быть такими жестокими? Однако она заставила себя улыбнуться.
- Вот так пуховка! Я такой огромной в жизни не видела.
Но когда пароход вышел в открытое море, она со злостью выбросила пуховку за борт.
Даже теперь, в Лондоне, когда от Сондуры их отделяло девять тысяч миль, кулаки Энн сжимались при воспоминании об этом. Почему-то случай с пуховкой казался особенно обидным. Такая бессмысленная жестокость - послать этот абсурдный предмет Олбену, Перси-пуховке, такая мелочная злоба. Но, видимо, такое у них чувство юмора. Ничто ее так не уязвило. Даже сейчас при воспоминании об этой пуховке она чувствовала, что если не будет держать себя в руках, то разрыдается.
Вдруг она вздрогнула - дверь открылась, и вошел Олбен. Он оставил ее сидящей в кресле - и там же нашел ее.
- Привет, почему ты еще не одета? - Олбен оглядел комнату. - Ты до сих пор не распаковала вещи?
- Нет.
- А почему, скажи на милость?
- Я не собираюсь их распаковывать. Я здесь не останусь. Я ухожу от тебя.
- Что такое ты говоришь?
- До сих пор я сдерживалась. Решила молчать, пока не вернемся в Англию. Я стискивала зубы, превозмогала себя, но сейчас все кончено. Я сделала все, что от меня требовалось. Мы снова в Лондоне, и теперь я могу уйти.
Он смотрел на нее совершенно ошеломленный.
- Ты что, с ума сошла, Энн?
- Ах, Боже мой, что я вынесла! Рейс до Сингапура, когда все офицеры, все, от капитана до мичмана, знали - и даже китайские стюарды знали. А в Сингапуре - какие взгляды бросали на нас люди в гостинице, их сочувственные замечания, которые мне приходилось терпеть, их неловкость и смущение, когда они осознавали свой промах. Боже мой, мне хотелось всех их убить. Это бесконечное путешествие. На пароходе не было ни одного пассажира, который не знал бы. Презрение, с которым они относились к тебе, и подчеркнуто доброе обхождение со мной. А ты был таким самодовольным, таким спокойным, ничего не замечал, ничего не чувствовал. Должно быть, у тебя не кожа, а шкура носорога. Мне жутко было смотреть, как ты с ними болтаешь и любезничаешь. Парии - вот кем мы были. Ты словно напрашивался на то, чтобы тебя осадили. Как можно до такой степени утратить стыд?
Она пылала от гнева. Теперь наконец-то ей не надо носить маску безразличия и гордости, и она отбросила всякую сдержанность, потеряла контроль над собой. Слова бешеным потоком срывались с ее дрожащих губ.
- Дорогая, но ведь это абсурд, - возразил он с добродушной улыбкой. - Ты разнервничалась, не выдержала напряжения, оттого тебе и взбрело в голову невесть что. Почему ты мне ничего не сказала? Ты похожа на деревенщину, который приезжает в Лондон и думает, что все только на него и смотрят. Никому до нас не было дела, а если и было, то какое это имело значение? Вот уж не думал, что ты, такая умница, станешь принимать к сердцу то, что говорят всякие дураки. Ну и что, по-твоему, они говорили?
- Они говорили, что тебя выгнали.
- Что ж, это правда, - рассмеялся он.
- Они говорили, что ты трус.
- Ну и что из того?
- Вся беда в том, что это тоже правда.
Он посмотрел на нее, как бы размышляя. Губы его чуть сжались.
- Почему ты так думаешь? - спросил он холодно.
- Я увидела страх в твоих глазах, когда пришло известие о бунте, когда ты отказался отправиться на плантацию и когда я побежала за тобой в переднюю, куда ты пошел за шлемом. Я умоляла тебя, я знала, что хоть и опасно, но ты обязан принять вызов, и вдруг увидела в твоих глазах страх. Это было так жутко, я чуть не потеряла сознание.
- Глупо было бессмысленно рисковать жизнью. С какой стати? На карте не стояло ничего такого, что касалось бы лично меня. Храбрость - добродетель глупых. Я не считаю ее ценным качеством.
- То есть как это на карте не стояло ничего такого, что касалось бы лично тебя? Если это правда, значит, вся твоя жизнь - притворство. Ты легко отбросил то, во что верил, мы оба верили. Ты нас предал. Мы и вправду ставили себя высоко, считали себя лучше других, потому что любим литературу, искусство, музыку, мы не желали ограничивать свою жизнь мелкой завистью и обывательскими сплетнями, мы дорожили духовными ценностями, любили красоту. Это питало нас. Над нами смеялись, а то и глумились. Этого было не избежать. Невежды и мещане нутром ненавидят и боятся тех, чьи интересы выше их понимания. Но нам было все равно. Мы называли их филистерами, мы презирали их и имели на то право. Нашим оправданием было то, что мы лучше, благороднее, умнее и мужественней, чем они. Но ты оказался не лучше, не благородней, не мужественней. В решающую минуту ты спрятался, как побитая собака, поджав хвост. А ведь из всех людей именно ты не имел права быть трусом. Теперь они презирают нас обоих и имеют на это право. Презирают нас и все, что мы олицетворяли. Теперь они могут говорить, что искусство и красота - вздор. Что, когда приходится туго, такие люди, как ты, всегда подводят. Они все время искали повода наброситься на нас и растерзать - и ты дал им повод. Теперь они вправе говорить, что этого следовало ожидать. Для них это настоящее торжество. Меня, бывало, приводило в бешенство, что они называли тебя Перси-пуховка. Ты знал, что тебя так называли?
- Конечно. Я считал это прозвище очень вульгарным, но меня оно нисколько не задевало.
- Забавно, что они не обманулись.
- Ты хочешь сказать, что все эти недели осуждала меня, но скрывала это? Вот уж не думал, что ты на такое способна.
- Я не могла тебя бросить, когда все были против тебя. Гордость не позволяла. Я поклялась - что бы ни случилось, я буду с тобой, пока мы не вернемся на родину. Это была пытка.
- Разве ты меня больше не любишь?
- Не люблю? Ты мне гадок!
- Энн!
- Видит Бог, как я любила тебя. Восемь лет я боготворила землю, по которой ты ходишь. Ты был для меня всем. Я верила в тебя, как другие верят в Бога. Когда в тот день я увидела страх в твоих глазах, когда ты сказал, что не станешь рисковать жизнью ради туземной содержанки и ее детей-полукровок, это меня подкосило. Словно у меня вырвали из груди сердце и растоптали. Вот тогда-то ты и убил во мне любовь, Олбен. Убил наповал. С тех пор всякий раз, когда ты целовал меня, мне приходилось стискивать руки, чтобы не отвернуться. Одна только мысль о близости вызывает у меня физическое отвращение. Мне противны твое самодовольство и твоя ужасная бесчувственность. Может, я могла бы простить тебя, если б то была просто минутная слабость, которой ты потом устыдился. Мне было бы горько, но, думаю, большая любовь к тебе заставила бы меня пожалеть тебя. Но ты не способен испытывать стыд. Теперь я ничему не верю. Ты всего-навсего глупый, претенциозный, вульгарный позер. Я предпочла бы стать женой заурядного плантатора, лишь бы у него были обычные человеческие достоинства, чем быть женой такого фальшивого человека, как ты.
Он не отвечал. Постепенно красивые, правильные черты его лица исказились в гримасу плача, и он разразился громкими рыданиями. Она вскрикнула:
- Не надо, Олбен, не надо!
- Ах, дорогая, как ты можешь быть такой жестокой со мной? Я обожаю тебя. Я отдал бы жизнь, только б ты была довольна. Я не могу без тебя жить.
Она вытянула руки, словно отражая удар.
- Нет, нет, Олбен, не пытайся меня растрогать. Не могу. Я должна уйти. Я не могу больше жить с тобой. Это было бы ужасно. Я никогда не смогу забыть. Скажу тебе всю правду: ты вызываешь во мне только презрение и отвращение.
Олбен бросился к ее ногам и пытался обнять ее колени, но она, ахнув, отскочила, и он зарылся головой в пустое кресло. Он плакал мучительно, рыдания разрывали ему грудь. Звук их был страшен. Из глаз Энн текли слезы. Зажав уши, чтобы не слышать этих ужасных, истерических рыданий, спотыкаясь, как слепая, она бросилась к двери и выбежала из номера.
СУМКА С КНИГАМИ
© Перевод Н. Куняева
Одни читают для пользы, что похвально; другие для удовольствия, что безобидно; немало людей, однако, читают по привычке, и это занятие я бы не назвал ни безобидным, ни похвальным. К этим последним отношусь, увы, и я. Разговор, в конце концов, нагоняет на меня скуку, от игры я устаю, а собственные мысли рано или поздно истощаются, хотя, как утверждают, размышления - лучший отдых благоразумного человека. Тут-то я и хватаюсь за книгу, как курильщик опиума за свою трубку. Чем обходиться без чтения, я уж лучше буду читать каталог магазина армии и флота или железнодорожный справочник Брэдшо; кстати, каждое из этих изданий доставило мне немало приятных часов.
Было время - я не выходил из дома без свежего букинистического каталога в кармане. По мне, так нет чтения лучше. Разумеется, такое пристрастие к чтению столь же предосудительно, как тяга к наркотику, и я не перестаю дивиться глупости великих книгочеев, которые только потому, что они книгочеи, презирают людей необразованных. Разве с точки зрения вечности достойнее прочитать тысячу книг, чем поднять плугом миллион пластов? Давайте признаемся, что мы так же не можем без книги, как иные без опия, - кому из нашей братии неведомы беспокойство, чувство тревоги и раздражительность, когда приходится подолгу обходиться без чтения, и вздох облегчения, что исторгает из груди вид странички печатного текста? - и будем по этой причине столь же смиренны, как несчастные рабы иглы или пивной кружки.
Подобно наркоману, который не выходит из дома без запаса губительного зелья, я ни за что не отправлюсь в поездку без достаточного количества печатной продукции. Книги мне так необходимы, что когда в поезде я не вижу ни одной в руках моих дорожных попутчиков, то прихожу в самое настоящие смятение. Когда же мне предстоит долгое путешествие, проблема эта вырастает до грозных размеров. Жизнь меня научила. Как-то раз из-за болезни я на три месяца застрял в горном городишке на Яве. Я прочитал все привезенные с собой книги и, не зная голландского языка, был вынужден накупить школьных хрестоматий, по которым смышленые яванцы, очевидно, изучают французский и немецкий. Так, по прошествии двадцати пяти лет я перечитал холодные пьесы Гёте, басни Лафонтена, трагедии нежного и строгого Расина. Я преклоняюсь перед Расином, но должен признать, что читать его пьесы одну за другой требует от человека, которого донимают кишечные колики, известных усилий. С той поры я положил за правило брать в поездки самую большую сумку, предназначенную для грязного белья, доверху набитую книгами на любой случай и настроение. Сумка весит добрую тонну, под ее тяжестью сгибаются и крепкие носильщики. Таможенники косятся на нее с подозрением, однако в испуге отшатываются, стоит мне их заверить, что в ней одни только книги. Неудобство сумки заключается в том, что именно то издание, которое мне вдруг приспичило почитать, обязательно оказывается на самом дне, и чтобы до него добраться, приходится вываливать на пол все содержимое. Но если б не это, я бы, скорее всего, так никогда и не узнал необычную историю Оливии Харди.
Я путешествовал по Малайе, останавливаясь там и тут - на неделю-другую, если имелась гостиница или пансион, и на пару дней, если приходилось жить в доме местного плантатора или начальника округа, чьим гостеприимством мне не хотелось злоупотреблять; в тот раз я оказался в Пенанге. Это милый городок, и тамошняя гостиница, на мой взгляд, вполне приемлема, но приезжему там решительно нечем заняться, так что я тяготился избытком свободного времени. В один прекрасный день я получил письмо от человека, которого знал только по имени. То был Марк Фезерстоун, исполнявший обязанности резидента - сам резидент отбыл в отпуск - в местечке под названием Тенгара. Там правил султан, и, как сообщалось в письме, должно было состояться какое-то празднество на воде, которое, считал Фезерстоун, могло бы меня заинтересовать. Он писал, что будет рад принять меня на несколько дней. Я телеграфировал, что с удовольствием принимаю приглашение, и на другой день выехал поездом в Тенгару. Фезерстоун встретил меня на перроне. На вид я бы дал ему около тридцати пяти. Он был высокий красивый мужчина с выразительными глазами и сильным суровым лицом. У него были жесткие черные усы и кустистые брови. Он больше походил на военного, чем на государственного чиновника. В своих белых парусиновых брюках и белом тропическом шлеме он выглядел просто великолепно, одежда сидела на нем точно влитая. Держался он несколько скованно, что было странно для такого рослого человека с решительной повадкой, но я отнес это исключительно за счет того, что общество загадочного создания, именуемого писателем, ему в новинку, и понадеялся в скором будущем вернуть ему непринужденность.
- Мои слуги присмотрят за вашими вещами, - сказал он, - а мы отправимся в клуб. Дайте им ключи - они распакуют все к нашему возвращению.
Я объяснил, что багажа у меня много и проще взять самое необходимое, а прочее оставить в камере хранения на вокзале, но он не хотел об этом и слышать.
- Ни малейшего неудобства. В моем доме будет надежнее. Вещи всегда лучше держать при себе.
- Хорошо.
Я вручил ключи и квитанцию на чемодан и сумку с книгами слуге-китайцу - тот стоял чуть позади моего любезного хозяина. За вокзалом нас ждал автомобиль, в него мы и сели.
- Вы играете в бридж? - спросил Фезерстоун.
- Играю.
- Мне казалось, большинство писателей не играют.
- Не играют, - согласился я. - В литературной среде бытует мнение, что игра в карты - признак слабоумия.
Клуб представлял собой бунгало, милое, хотя и незамысловатое; имелись большая читальня, бильярдная на один стол и комнатка для игры в карты. В самом клубе мы застали двух-трех человек, читавших английские еженедельники; на теннисных кортах играли несколько пар. На веранде было больше народа - сидели, курили, наблюдали за игрой, потягивали напитки. Фезерстоун представил меня двум или трем. Однако смеркалось, и скоро игроки едва различали мяч. Фезерстоун предложил одному из тех, с кем только что меня познакомил, сыграть роббер. Тот согласился. Фезерстоун поискал глазами четвертого партнера. Его взгляд остановился на мужчине, сидевшем несколько на отшибе. Фезерстоун подумал - и пошел к нему. Они обменялись парой слов, подошли к нам, и мы проследовали в игорную. Поиграли мы хорошо. Я не очень присматривался к своим случайным партнерам. Они заказали мне выпивку за свой счет, и я, как временный член клуба, в свою очередь заказал им за собственный. Порции, впрочем, были очень маленькие, и за два часа, что мы провели за картами, каждый получил возможность продемонстрировать свою щедрость, не злоупотребляя спиртным. Когда до закрытия клуба времени осталось как раз на последний роббер, мы перешли на джин с горькой настойкой. Роббер закончился, Фезерстоун затребовал клубную книгу записей и внес в нее выигрыши и проигрыши.
- Что ж, мне пора, - произнес, поднимаясь, один из игравших.
- Назад в имение? - спросил его Фезерстоун.
- Ага, - кивнул тот и обратился ко мне: - Вы завтра придете?
- Надеюсь.
- Заеду за моей благоверной и - домой обедать, - сказал другой.
- Нам тоже пора собираться, - заметил Фезерстоун.
- Я готов, дело за вами, - ответил я.