Все новейшие петербургские композиторы народ очень талантливый, но все они до мозга костей заражены самым ужасным самомнением и чисто дилетантскою уверенностью в своем превосходстве над всем остальным музыкальным миром. Исключение из них в последнее время составляет Римский-Корсаков. Он такой же самоучка, как и остальные, но в нем совершился крутой переворот. Это натура очень серьезная, очень честная и добросовестная. Очень молодым человеком он попал в общество лиц, которые, во-первых, уверили его, что он гений, а во-вторых, сказали ему, что учиться не нужно, что школа убивает вдохновение, сушит творчество и т. д. Сначала он этому верил. Первые его сочинения свидетельствуют об очень крупном таланте, лишенном всякого теоретического развития. В кружке, к которому он принадлежал, все были влюблены в себя и друг в друга. Каждый из них старался подражать той или другой вещи, вышедшей из кружка и признанной ими замечательной. Вследствие этого весь кружок скоро впал в однообразие приемов, в безличность и манерность. Корсаков - единственный из них, которому лет пять тому назад пришла в голову мысль, что проповедуемые кружком идеи, в сущности, ни на чем не основаны, что их презрение к школе, к классической музыке, ненависть авторитетов и образцов есть не что иное, как невежество. У меня хранится одно письмо его из той эпохи. Оно меня глубоко тронуло и потрясло. Он пришел в глубокое отчаяние, когда увидел, что столько лет прошло без всякой пользы и что он шел по тропинке, которая никуда не ведет. Он спрашивал тогда, что ему делать. Само собой разумеется, нужно было учиться. И он стал учиться, но с таким рвением, что скоро школьная техника сделалась для него необходимой атмосферой. В одно лето он написал бесчисленное множество контрапунктов и шестьдесят четыре фуги, из которых тотчас прислал мне десять на просмотр. Фуги оказались в своем роде безупречные, но я тогда же заметил, что реакция произвела в нем слишком резкий переворот. От презрения к школе он разом повернул к культу музыкальной техники. Вскоре после того вышла его симфония и квартет. Оба сочинения наполнены тьмой фокусов, но, как Вы совершенно верно замечаете, проникнуты характером сухого педантизма. Очевидно, он выдерживает теперь кризис, и чем этот кризис кончится, предсказать трудно. Или из него выйдет большой мастер, или он окончательно погрязнет в контрапунктических штуках. Кюи - талантливый дилетант. Музыка его лишена самобытности, но элегантна, изящна. Она слишком кокетлива, прилизана, так сказать, и потому нравится сначала, но быстро приедается. Это происходит оттого, что Кюи по своей специальности не музыкант, а профессор фортификации, очень занятый и имеющий массу лекций чуть не во всех военных учебных заведениях Петербурга. По его собственному признанию мне, он иначе не может сочинять, как подыгрывая и подыскивая на фортепиано мелодийки, снабженные аккордиками. Напав на какую-нибудь хорошенькую идейку, он возится с ней, отделывает ее, украшает и всячески подмазывает, и все это очень долго, так что он, например, свою оперу "Ратклиф" писал десять лет! Но, повторяю, талант,в нем все-таки есть; по крайней мере, есть вкус и чутье. Боpодин - пятидесятилетний профессор химии в Медицинской академии. Опять-таки талант,. и даже сильный, но погибший вследствие недостатка сведений, вследствие слепого фатума, приведшего его к кафедре химии вместо музыкальной живой деятельности. Зато у него меньше вкуса, чем у Кюи, и техника до того слабая, что ни одной строки он не может написать без чужой помощи. Мусоргского Вы очень верно называете отпетым. По таланту он, может быть, выше всех предыдущих, но это натура узкая, лишенная потребности в самосовершенствовании, слепо уверовавшая в нелепые теории своего кружка и в свою гениальность. Кроме того, это какая-то низменная натура, любящая грубость, неотесанность, шероховатость. Он прямая противоположность своего друга Кюи, всегда мелко плавающего, но всегда приличного и изящного. Этот кокетничает, наоборот, своей безграмотностью, гордится своим невежеством, валяет как попало, слепо веруя в непогрешимость своего гения. А бывают у него-вспышки в самом деле талантливые и притом не лишенные самобытности. Самая крупная личность этого кружка Балакиpeв. Но он замолк, сделавши очень немного. У этого громадный талант, погибший вследствие каких-то роковых обстоятельств, сделавших из него святошу, после того как он долго кичился полным неверием. Он теперь не выходит из церкви, постится, говеет, кланяется мощам, и больше ничего. Несмотря на свою громадную даровитость, он сделал много зла. Например, он погубил Корсакова, уверив его, что учиться вредно. Вообще он - изобретатель всех теорий этого-странного кружка, соединяющего в себе столько нетронутых, не туда направленных или преждевременно разрушившихся сил.
Вот Вам мое откровенное мнение об этих господах. Какое грустное явление! Сколько дарований, от которых, за исключением Корсакова, трудно ожидать чего-нибудь серьезного. Не так ли и все у нас в России? Громадные силы, которым какая-то Плевна роковым образом мешает выйти в открытое поле и сразиться как следует. Но силы эти все-таки есть. Какой-нибудь Мусоргский и в самом своем безобразии говорит языком новым. Оно некрасиво, да свежо. И вот почему можно ожидать, что Россия когда-нибудь даст целую плеяду сильных талантов, которые укажут новые пути для искусства. Наше безобразие все-таки лучше, чем жалкое бессилие, замаскированное в серьезное творчество, как у Брамса и т. п. немцев. Они безнадежно выдохлись. У нас нужно надеяться, что Плевна все-таки падет, и сила даст себя знать, а пока сделано очень немного. Что касается французов, то у них теперь движение вперед. сказывается очень сильно. Конечно, Берлиоза стали играть только теперь, через десять лет после его смерти, но появилось много новых талантов и много энергических бойцов против рутины. А во Франции бороться против рутины очень трудно. В искусстве французы ужасные консерваторы. Они позже всех признали Бетховена. Еще в сороковых годах его считали там сумасбродным чудаком, не более. Первый французский критик, Фетис, жалел, что Бетховен делал ошибки (?) против правил гармонии, и обязательно поправлял эти ошибки не далее как двадцать пять лет тому назад. Из современных французов мои любимцы Bizet и Deslibes.H не знаю увертюры "Patrie!", о которой Вы пишете, но хорошо знаю оперу Bizet "Carmen". Это музыка без претензии на глубину, но такая прелестная в своей простоте, такая живая, не придуманная, а искренняя, что я выучил ее чуть не наизусть всю от начала до конца. О Deslibes я уже писал Вам. В своих новаторских стремлениях французы не так смелы, как наши новаторы, но зато они не переходят за границу возможного, как Бородин и Мусоргский.
Относительно Н. Рубинштейна Вы почти правы, т. е. в том смысле, что он совсем не такой герой, каким его иногда представляют. Это человек необыкновенно даровитый, умный, хотя и мало образованный, энергический и ловкий. Но его губит его страсть к поклонению и совершенно ребяческая слабость к всякого рода выражениям подчинения и подобострастия. Администраторские способности его и уменье ладить со всеми сильными сего мира изумительны. Это, во всяком случае, не мелкая натура, но измельчавшая вследствие бессмысленно подобострастного поклонения, которым он окружен. Еще нужно отдать ему ту справедливость, что он честен в высшем значении этого слова и бескорыстен, т. е. он хлопотал и добивался не узких материальных целей, не из-за выгоды.У него страсть премировать и сохранять всякими способами непогрешимость своего авторитета. Он не терпит никакого противоречия и тотчас же подозревает в человеке, осмелившемся не согласиться с ним в чем-нибудь, тайного врага. Он непрочь прибегнуть и к интриге и к несправедливости, лишь бы уничтожить этого врага. Все это делается из страха уступить хоть одну пядь из своего неприступного положения. Деспотизм его возмутителен очень часто. Он не пренебрегает показать свою власть и силу перед людьми жалкими и неспособными на отпор. Встретив же отпор, он тотчас же смиряется и тогда непрочь немножко поинтриговать. Сердце у него неособенно доброе, хотя он очень любит пощеголять своей отеческой добротой и, ради приобретения популярности, прикидывается добрячком. Все его недостатки происходят от его бешеной страсти к власти и беспардонному деспотизму. Но, Надежда Филаретовна, сколько он оказал услуг музыкальному делу! Ради этих заслуг ему можно все простить. Какая бы ни была его несколько искусственно всаженная в московскую почву консерватория, но она все-таки распространительница здравых музыкальных понятий и вкуса. Ведь двадцать лет тому назад Москва была дикая страна по отношению к музыке. Я часто сержусь на Рубинштейна, но, вспомнив, как много сделала его энергическая деятельность, я обезоружен. Положим, он более всего действовал ради удовлетворения своей амбиции, но ведь амбиция-то хорошая. Потом не следует забывать, что это превосходнейший пианист (по-моему, первый в Европе) и очень хороший дирижер.
Мои отношения к нему очень странные. Когда он немножко выпьет вина, он делается со мной до приторности нежен и упрекает меня в бесчувственности, в недостатке любви к нему. Будучи в нормальном состоянии, он очень холоден со мной. Он очень любит дать мне почувствовать, что я всем ему обязан. В сущности, он немножко побаивается, что я фрондирую. Так как я вообще очень мало экспансивен, то он иногда воображает, что я тайно от него добиваюсь места директоpа!!! Он несколько раз старался выпытать мой взгляд на это, и когда я ему прямо говорил, что скорее сделаюсь нищим, чем директором, ибо ничто не может быть противоположнее моей натуре, как такого рода деятельность, то он успокаивался, но ненадолго. Вообще, будучи от природы замечательно умен, он делается слеп, глуп и наивен, когда в голову ему взбредет мысль о том, что хотят отнять от него его положение первого музыканта Москвы.
Если хотите, я расскажу Вам один эпизод, вследствие кототорого мы в последние года были немножко en froid [холодны]. Я очень устал и на сегодня прекращаю письмо. До свиданья, дорогая. горячо любимая Надежда Филаретовна. Благодарю Вас за письмо.
Ваш П. Чайковский.
Книги получил.
72. Чайковский - Мекк
Сан-Ремо,
24 декабря 1877 г./5 января 1878 г.
Дорогой мой друг! Я многого недосказал Вам сегодня в письме. Наступила ночь, мне не спится, и я сажусь еще немножко поговорить с Вами. Вы спрашиваете, надолго ли приедет брат Модест. Я этого еще хорошенько не знаю. Думаю, что он останется столько, сколько мне придется остаться за границей. В сущности, раз что Конради решился отпустить, из участия ко мне, своего сына, я думаю, что ему все равно, останется ли он три или четыре месяца. Ребенок очень слабенький, и ему полезно быть много на чистом воздухе. А какой это чудный мальчик, Вы не можете себе представить. Я к нему питаю какую-то болезненную нежность. Невозможно видеть без слез его обращение с братом. Это не любовь, это какой-то страстный культ. Когда он провинится в чем-нибудь и брат его накажет, то мука смотреть на его лицо, до того оно трогательно. выражает раскаяние, любовь, мольбу о прощении. Он удивительно умен. В первый день, когда я его увидел, я питал к нему только жалость, но его уродство, т. е. глухота и немота, неестественные звуки, которые он издает вместо слов, все это вселяло в меня какое-то чувство непобедимого отчуждения. Но это продолжалось только один день. Потом все мне сделалось мило в этом чудном, умном, ласковом и бедном ребенке.
Вчера я получил письмо от брата Анатолия. Он теперь уже в Петербурге. В Каменке он провел пять дней. Он наконец выпроводил мою жену из Каменки. Слава богу, у меня гора с плеч свалилась. Она изъявила желание идти в сестры милосердия. Сестра, зять и Толя очень обрадовались этому. Они не без основания предположили, что она влюбится там в кого-нибудь, захочет выйти замуж и потребует развода. Это было бы всего лучше для меня. Но желание это осталось только в течение нескольких дней. Брат начал было хлопотать, но она объявила ему (в Москве, где он провел дней пять), что более не хочет быть сестрой милосердия. Она живет теперь в Москве. Дальнейшие ее планы мне неизвестны, но я молю бога, чтобы она к будущему учебному году выбрала другую резиденцию. Встречаться с ней будет очень неловко и щекотливо.
Симфония будет вполне готова через неделю и тотчас же отправлена в Москву. Рубинштейн дал мне слово исполнить ее в этом же сезоне, вероятно, в последнем концерте.
Надежда Филаретовна, странное дело: я до сих пор совершенно равнодушен к красотам Сан-Ремо. Я никуда не хожу, кроме набережной. Я не предпринял ни одной большой прогулки, как бывало в Кларенсе с Толей. Вообще, из всех моих скитаний нынешнего года я сохранил наиболее приятное воспоминание о Clarens. Перед отъездом в Россию непременно побываю там.
Письмо Фензи не лишено остроумия, искренности. Но мне одно не нравится. Чтобы быть последовательным, такой ярый и исключительный итальянец должен был бы ненавидеть Бетховена, именно Бетховена, потому что никто так не глумился над вокальными требованиями, как именно Бетховен, который не поцеремонился заставить сопрано в хоре, во второй мессе, петь фугу, в которой тема начинается так, и т. д. Бетховен - авторитет, и потому итальянцы не смеют и его смешивать, с грязью. Ничего не может быть более ложного и неверного, как то, что Бетховен умел писать для голосов и в этом смысле принадлежит, по выражению Фензи, к итальянской школе. Нет, именно Бетховен употреблял голоса как инструменты, и его-то г. Фензи и должен был бы особенно ненавидеть; Он также весьма неверно причисляет Шумана к своим любимым композиторам. Он или не знает Шумана или ошибается. Именно Шуман есть тот романсный композитор, который требует первостепенного пианиста. Но Шуман опять-таки - установившийся авторитет, и итальянцы считают долгом причислять его к счастливым исключениям. Тем не менее, письмо Фензи мне очень понравилось. Оно честно и искренно.
Прощайте, дорогая Надежда Филаретовна. Пожалуйста, передайте мое глубочайшее уважение г-же Милочке и скажите "и, что я глубоко польщен ее вниманием. Целую у ней ручку и прошу продолжать ее лестное благоволение ко мне. А должно быть, прелестная особа эта Милочка! До свиданья.
П. Чайковский
73. Чайковский - Мекк
Генуя,
30 декабря 1877 г./11 января 1878 г.
Я думаю, Вас удивляет мое долгое и непостижимое молчание, дорогая моя Надежда Филаретовна. Вот в чем дело. В понедельник вечером, садясь за обед, я получил депешу от брата Модеста из Mилана. Текст депеши был: "Nicolas indispose, dois rester a Milan" ["Коля нездоров, должен остаться в Милане".].С моей способностью всякие невзгоды всегда видеть в увеличенном объеме, я сейчас же вообразил себе ужасную картину больного ребенка, которого брат ни на минуту не может оставить, его страх, беспомощность и затруднения. Поэтому я тотчас же отвечал по телеграфу, что на другой день буду в Милане. Пришлось во вторник встать в пять часов утра и с ранним поездом отправиться в Милан, куда я благополучно и прибыл в девять с половиной часов вечера. Оказалось, что Коля (воспитанник брата) устал от долгого пути (они ехали безостановочно до Венеции) и немножко простудился, но уже был здоров, когда я приехал, и спал крепким сном. Мне невыразимо приятно было увидеться с братом и с его милым мальчиком. На душе сразу сделалось легко и тепло. Целый вечер прошел в взаимных прерываниях и бесконечной веселой, приятной болтовне. Мы легли спать поздно ночью. Так как брат по причине нездоровья Коли целый предыдущий день и день моего приезда просидел безвыходно в комнате, то мне захотелось, чтобы он посмотрел на Милан вообще и собор в особенности, и поэтому мы решили целый день еще пробыть в Милане. Ходили в собор, несмотря на отвратительную погоду, взбирались на верхнюю галерею, ходили смотреть на "Сеnаcolo" Leonardo daVinci ["Тайная вечеря" Леонардо да Винчи.], a вечером собирались даже в La Sсаlа, где назначено было первое представление "Сен-Марса" Гуно, поставленного самим композитором, но в три часа разнеслась весть о смерти короля, и все театры были закрыты. Я был очень огорчен смертью короля, но благодаря этому грустному обстоятельству я мог вполне окончить то, что оставалось еще неотделанным в партитуре симфонии, которую я нарочно взял с собой, чтобы достать в Милане метроном и выставить с точностью темпы. Проработав весь вечер и часть ночи, я мог на другой день утром совершенно готовую симфонию уложить и отправить в Москву. Теперь наша симфония уже летит на всех парах в Москву, к Рубинштейну. На заголовке я выставил посвящение: "Моему лучшему другу". Что-то предстоит этой симфонии? Останется ли она живой еще долго после того, как ее автор исчезнет с лица земли, или сразу попадет в пучину забвения? Не знаю, но знаю, что в эту минуту я, может быть, с свойственной некоторым родителям слепотою, неспособен видеть недостатков моего младшего детища. Еще я уверен в том, что относительно фактуры и формы она представляет шаг вперед в моем развитии, идущем весьма медленно. Несмотря на свои зрелые лета, я далеко еще не дошел до той точки, дальше которой мои способности не позволяют мне идти. Может быть, поэтому я так дорожу жизнью.
Вчера вечером мы приехали в Геную, где остановились, чтобы не утомить Колю ночным путешествием и чтобы показать брату Модесту этот прелестный город. Мы только что возвратились с большой прогулки по городу. Заходили также в Pаlais Brignole, где смотрели очень изрядную галлерею. Брат мой, не так как я, очень любит и знает толк в картинах. Мне очень, очень весело и хорошо на душе. До следующего письма, милый и бесценный друг. Всеми моими счастливыми минутами обязан Вам.
Ваш П. Чайковский.
1878
74. Чайковский - Мекк
Сан-Ремо,
1/13 января 1878 г.
Возвратившись в Сан-Ремо, нашел массу писем и Вашу телеграмму, дорогая Надежда Филаретовна. На этот раз я именно от Вас узнал о победе Радецкого. Благодарю Вас и за сообщение радостного известия и за Ваши пожелания. Что бы ни случилось в наступающем году, но уж хуже прошедшего ни в каком случае он не будет. Что касается настоящего, то лучшего и желать бы нечего, если б не несчастный нрав, склонный преувеличенно видеть все нехорошее и недостаточно радоваться настоящему. В числе писем были вчера письма брата Анатолия, в которых много говорится о жене моей и обо всей этой грустной истории. Все идет хорошо, но достаточно мне было во всей подробности вспомнить все близкое прошлое, чтобы снова почувствовать себя несчастным.
Получил я также письмо от председателя русского отдела выставки, очень сокрушающегося о моем отказе. Меня все еще немножко мучит совесть: не эгоистично ли, не глупо ли я поступил, отказавшись от делегатства? Но все это я Вам пишу потому, что уже привык теперь писать Вам именно все. В сущности же, я счастлив совершенно. Последние дни, проведенные в Милане, в Генуе, в дороге сюда, были полны самых радостных ощущений.. Я ужасно люблю детей. Коля до бесконечности радует меня. Мне приятно было заметить, что под руководством брата он даже в те несколько месяцев, что я его не видел, уже успел сделать большие успехи и в произношении слов и в грамоте. Он очень развился. Способности его и особенно память поразительны. Чрезвычайно интересно наблюдать за таким умным ребенком, поставленным вследствие своего недостатка в столь исключительное положение. Что касается его нрава, его доброты, ласковости, нежности, то это один из самых лучших человеческих субъектов, когда-либо мною виденных. В сумме, это - существо, созданное для того, чтобы внушать всем окружающим любовь и нежность.