О Рихтере его словами - Валентина Чемберджи 4 стр.


Потом переключился на "Царя Бориса" А. К. Толстого. Рассказал, что во время чтения этой пьесы думал о "Борисе Годунове" Пушкина. По мнению С.Т., это гениальное сочинение совершенно невозможно поставить, а вот пьеса А. К. Толстого очень сценична. Рассказал, что видел только "Смерть Иоанна Грозного" и "Царя Федора Иоанновича" с изумительным Добронравовым в главной роли. Напомнил, что Добронравов играл также в фильме "Петербургские ночи".

Тут принесли молоко. С.Т. сказал: "Однажды нес пастух куда-то молоко, но так ужасно далеко, что уж назад не возвращался. Читатель! Он тебе не попадался?"

– Вообще это замечательный писатель. А "Сон Попова"? Там "мадам Гриневич мной не предана!". (Смеется.)

Каждый раз, когда поезд останавливался, Святослав Теофилович выходил в коридор вагона и с живым интересом смотрел в окно. Его возмущало, что отсутствие роялей мешает ему играть, – например, в Тайшете. Про Тайшет Рихтер категорически сказал, что будет играть в нем на обратном пути, и, как всегда, сдержал свое обещание. Помню, как он вышел в коридор на станции Уяр:

– Почему я не играю здесь? Безобразие. Это все потому, что нет рояля. Думаете, не было бы публики? Была бы!

Поезд тронулся, мы "вернулись" в Вену, к февральским дням, занятиям, прогулкам, Бельведеру. Концертов в феврале еще не было.

– Бельведер, – воодушевился С.Т., – это самый красивый дворец в мире, гораздо красивее, чем Шенбрунн (где происходит действие "Орленка" Ростана). Террасы большого сада немыслимой красоты, строгие, во французском стиле, с шармом, в духе Версаля, но скромнее и милее, террасы идут снизу вверх, внизу нижний Бельведер. Оттуда можно увидеть всю Вену. Над крышей нижнего Бельведера собор Святого Стефана. Может быть, это самое красивое место в мире. Кстати говоря, Лиза Леонская живет совсем рядом.

В нижнем Бельведере постоянная экспозиция скульптуры XVIII века. Барокко. Там находится оригинал изумительного большого фонтана, расположенного напротив "Амбассадора". В Бельведере он стоит в специальном зале и производит колоссальное впечатление: громадный, из бронзы, он не кажется таким на улице.

С.Т. рассказывал о своих импресарио, с симпатией о синьорине Милене Борромео, работавшей с ним в последние годы его жизни, – "она очень располагает к себе, в ней есть какая-то доброта и милота".

Одиннадцатого февраля не занимался, читал Гиацинтову; искали рояль для занятий и Рут Паули; встречался со своим другом К., драматическим актером, который вдруг "обиделся, так как решил ни с того ни с сего, что С.Т. должен ему помогать, а сам сыграл уже более ста ролей. Кто-то накрутил его". С.Т. жаловался на часто складывавшуюся вокруг него сложную обстановку:

– Все время вокруг меня такое делается. Я же никогда не затеваю никаких интриг. Но я вам скажу, что я бы очень хотел заниматься изощренным шантажом. Ну так, совсем особенно. Например, человек – скупой… Написать ему благодарность за пожертвования. Как-нибудь так. Например, П. – у него это есть – скупость. Он играет только за валюту, огромные суммы. И вот написать ему: "Ах, какой вы замечательный, вы все отдаете, вы, наверное, голодаете". Ну что-нибудь такое. Это, наверное, очень неприятно – получить подобное письмо. (Я усомнилась в воспитательном эффекте такого рода шантажа.)

С.Т. описал гостиницу "Амбассадор", в которой останавливался обычно в Вене. Старая, с комнатами, обитыми шелком цвета свежей малины; все лампы на один манер, все по-венски очень элегантно, на стенах гравюры венских дворцов, внизу в ресторане – очень хорошая копия большой картины Рубенса – девы, Морской царь. Ресторан называется "Легар", в холле развешаны партитуры его многочисленных оперетт – "не знаю, сколько он их написал".

– А когда вы впервые оказались в Вене "по-настоящему"? (Подразумевалось, что впервые С.Т. посетил Вену, еще не родившись на свет.)

– В 1961 году, но тогда я останавливался в "Империале" – это самая большая гостиница. В "Амбассадоре" всего пять этажей, наверху совсем скромные комнаты, но притом такие же элегантные, не малиновые, а золотые. "Амбассадор" существует уже 25 лет и славится своей забывчивостью. Я должен был послать в Америку какую-то бандероль, очень важную. Я им ее оставил и сказал, что надо послать ее спешно. Через месяц я уезжаю, и мне говорят: "Господин Рихтер, для вас тут что-то есть", – и с этими словами дают мне эту мою бандероль.

Потом С. Т. расхваливал своего венского зубного врача, красивую женщину с красивой фамилией Энислидис, после чего перешел к перечислению излюбленных венских кондитерских, которые он и Нина Львовна не оставляли без внимания.

Четырнадцатого февраля пошли на рынок, – там, к сожалению, уже не рынок, а сплошные машины. В этом месте стоит одна из самых прелестных скульптур в мире – "Четыре времени года" Доннера работы XVIII века. Неподалеку капуцинская церковь, очень маленькая, облицованная деревом. А вот и Рут появилась, очень похожа на молочницу, умница, у нее есть дочка, которую она до сих пор носит на руках, хотя ей давно пора ходить ножками. Рут хорошо знакома с Бехштейном и дала ключи от его дома, чтобы С.Т. мог там заниматься. "Я не хотел заниматься, – условия идеальные, тем более мне не захотелось". Посетили с Ниной музей, посмотрели Коро, Родена, Менье, Милле, Курбе, Беклина. После этого зашли в самую старую в Вене церковь ордена августинцев, там есть известная скульптура Кановы. Вернулся к забывчивости персонала "Амбассадора", выразившейся на этот раз в том, что ему и Нине Львовне передали приглашение на выставку австрийского хрусталя – они охотно пошли, но оказалось, что приглашению уже год.

– Еще я вдруг увидел, что идет пазолиниевский фильм "Мама Рома". С Анной Маньяни, которая, кстати говоря, производит на меня отрицательное впечатление, тягостное, всегда немножко "пере".

Нина улетает. Я ненавижу отъезды. На этот раз я пошел все-таки ее провожать. Прямо скажу, что ее отлет меня совершенно огорчил. Ведь все прощания страшно формальные. И так всегда. Я разбитый пошел обратно. И что же я сделал? Самое ненужное. Просто, чтобы убить время. Пошел в турецкую баню и провел там много времени.

На следующее утро, девятнадцатого февраля, я взял ключи и отправился в дом Бехштейна. Там была молодая фрау Адам, современная, деловая, она мне все показала. Мне отвели комнату внизу. Окно так высоко, что видно ноги. Там есть и зал, двухэтажный, маленький. Но весьма нарядный. Как церковь, с ложами наверху. Старался заниматься хорошо.

– У меня столько фотографий! – продолжал С.Т. свой рассказ в поезде. – На них такие изумительные уголки Европы, дворцы – это так интересно! И так хочется их показать, но для этого нужно поработать; все как-то трудно, масса препятствий, ни у кого нет времени смотреть эти фотографии… и интереса… Сейчас все предпочитают пассивное, а не творческое провождение времени. "Видео" окончательно всех развратит.

Рихтер достал из портфеля фотографии Мантуи, где он снят с итальянскими друзьями, Стокгольма, где вместе с ним весело смеются любимые друзья из России. Показал фотографии "Декабрьских вечеров" 1985 года с красивой сценой, превратившейся в салон XIX века, с множеством расположившихся в нем соответственно одетых "дам" и "господ" и виднеющейся "за окном" новогодней елкой. Как ему все это удалось – на "Декабрьских вечерах"! В этой красоте, такой непосредственной и праздничной, проснулось его детство.

Позволю себе ненадолго прервать маршрут скорого поезда Красноярск – Иркутск и вернуться в Москву. Декабрь 1985 года. Открытие шумановской декады "Декабрьских вечеров" под условным названием три "Ш": Шуберт, Шуман, Шопен. Творчеству каждого композитора посвящалось десять дней.

Утром звоню в дверь квартиры Святослава Теофиловича. Он бежит навстречу со словами:

– Вы, конечно, знаете, что такое "Блюменштюк"?

– Нет.

– Ну как же, Блюменштюк, Жан-Поль, романтики, пьесы Шумана в четыре руки – вы их знаете…

В ответ я неопределенно мычу, и единственный Жан-Поль, который приходит в голову, – это Сартр, а он явно ни при чем.

– Ну ладно. Я сейчас вам все расскажу, мы должны срочно придумать сценарий открытия декады. Блюменштюк – это венский букет, он состоит из любых цветов, садовых и полевых, каких угодно, – ну, вы понимаете. Впереди у рампы, на столике (где взять столик? – ведь в музее ничего не дают, ну, возьмем из дома круглый табурет и накроем его чем-то кремовым), он будет стоять, этот букет, блюменштюк. Так было принято у романтиков, именно такие букеты. И вот я выйду на сцену и скажу: "А-а-а, это блюменштюк? Ну тогда я сыграю "Блюменштюк" Шумана". А? Вам нравится?

– Конечно, это очень красиво.

– Да? Правда? Вы правду говорите? Там будет много сюрпризов. После того как я сыграю "Блюменштюк", Ирина Александровна – она ведет концерт – спросит: "Ну а что мы теперь будем делать?" Я скажу, что не знаю. Тогда она попросит меня сыграть, может быть, с кем-то в четыре руки. Я скажу: "Отчего же? Пожалуйста! Но с кем?" И начну предлагать сидящим на сцене дамам и господам сыграть со мной в четыре руки пьесы Шумана. И они будут отказываться, а потом кто-то – не скажу кто – согласится, и мы сыграем "Восточные картины" (шесть экспромтов) Шумана.

Вот видите эти ноты, тут есть шумановское предисловие, переведите его, пожалуйста, – важно прочесть на концерте, что написал Шуман…

Я села переводить. Святослав Теофилович весь день до самого концерта буквально носился по квартире, подбегал к роялю, не доигрывал сочинение, которое предстояло вечером играть, бежал к Ирине Александровне, которая внимательно изучала сценарий, потом снова к роялю.

Все задуманное осуществилось блестяще, непринужденно, в духе романтиков и знаменитого Жан Поля.

И у рампы стоял роскошный букет – "настоящий" блюменштюк, "присланный из Вены", а в глубине сцены-салона через "окно" можно было различить рождественскую елку…

В тот вечер Святослав Рихтер буквально потряс всех исполнением шумановской Токкаты, поднял весь зал…

…Но вернемся в поезд. Станция. Святослав Теофилович внезапно сильно оживился и попросил меня срочно пересесть на его место.

– Посмотрите скорее, как красиво!

Я посмотрела в окно и увидела строгие и четкие формы железнодорожного моста на фоне сумеречного синего неба и силуэты людей, идущих к нему.

– Это же можно рисовать! – воскликнул Рихтер. И действительно – все это вырисовывалось как строгое графическое произведение.

– Помните, как было красиво? – часто спрашивал потом Святослав Теофилович.

– Листа недооценивают. Конечно, лучшее сочинение – это Соната, ну а "Дикая охота"? "Мефисто"? "Забытые вальсы", все три? В D-dur'ном, может быть, испорчен конец, потому что Лист был очень занят: концерты, дамы… Sposalizio, Andante lacrimoso… А симфонические сочинения! "Прелюды"! Лист слишком заигран… Фортепианные концерты – замечательные. Особенно Первый… Да и Второй тоже. В Первом – отсветы римских триумфов.

Брамс выше, чем Лист, но Лист не ниже. Такой вот парадокс. Шопен же выше обоих и часто даже Шумана. Все-таки Шопен – это что-то невероятное. Ни с кем нельзя сравнить. Это сплошное вдохновение. Ничего от головы, все от сердца. Ни у кого такого нет, ни у Брамса, ни у Вагнера даже. Хотя у Вагнера… Есть. Но многое все же рассчитано. Пусть. Ничего плохого в этом нет. Но у Шопена! Там вдохновение, одно вдохновение. Как-то Генрих Густавович спросил одного пианиста: "Кто вам больше правится – Шопен или Брамс?

– Ну, конечно, Брамс.

Генрих Густавович (отворачиваясь): – Ну, все понятно". (Шопен принадлежит к трем самым любимым композиторам Рихтера: Шопен, Вагнер, Дебюсси.)

Глазунов – превосходный композитор. Первая часть фортепианного концерта – это круг настроений, связанный с Анной и Вронским. У Глазунова замечательные прелюдии и фуги, – я их все собираюсь сыграть.

Святослав Теофилович очень высоко отозвался о Четвертой, Пятой, Седьмой и Восьмой симфониях Глазунова. Очень любит обе симфонии Калинникова. Потрясающим назвал "Азраэль" – произведение Йозефа Сука.

– Это симфония в пяти частях. Сук был женат на дочери Дворжака. Когда умер Дворжак, Сук написал три части, а когда умерла его жена – еще две. Это сочинение сравнимо с Шестыми симфониями Мясковского, Малера и даже Чайковского. Изумительно дирижировал "Азраэлем" Вацлав Талих.

Из наших дирижеров незабываемо хорош был Натан Рахлин в "Поэме экстаза". Никто так больше не играл…

Знаете, какое исполнение Второй симфонии Бетховена лучшее? Под управлением Оскара Фрида в Одессе…

Рихард Штраус требует много rubato, почти как Иоганн. Караян же играет его несколько метрично, без размаха. Хотя "Кавалера роз" он дирижирует незабываемо, великолепно.

Бернстайна я люблю. Но иногда он становится жертвой своего темперамента. Помню, как мы с ним играли в Нью-Йорке Первый концерт Чайковского, который я считаю скорее симфонией, чем концертом. И мне кажется, в финале надо играть коду достаточно сдержанно и постепенно приводить к кульминации, которая тогда становится грандиозной. Но Бернстайн так увлекся, что стал играть страшно быстро, тогда и я вынужден был играть быстро, он еще быстрее, я еще быстрее, и к концу мы дошли до того, что у него деревянные разошлись с медными. Поразительно, что, когда его спросили, как ему игралось со мной, Бернстайн сказал, что вообще потрясающе, но что я чересчур нервный. А? Это я нервный! Я был абсолютно холоден. Но у меня не было выхода. Критика была тоже интересная. Писали, что русский пианист со своей славянской душой играл чересчур быстро, но и Бернстайн оказался ненамного лучше него и более тридцати процентов времени просто провисел в воздухе…

В США есть три прекрасные вещи: картинные галереи, оркестры и коктейли.

Рихтер с любовью рассказывал о Григории Михайловиче Когане.

Восторженно вспоминал его блестящие лекции в консерватории, разные школы, которые он описывал: верджиналисты, клавесинисты.

– Он умел играть разным звуком! Генрих Густавович Нейгауз играл с ним в четыре руки труднейшие сочинения Регера.

С большой теплотой говорил Святослав Теофилович и о Лео Абрамовиче Мазеле, обсуждал его многочисленные, помимо музыкальных, дарования: литературное, математическое.

Уже совсем поздно по просьбе Рихтера я прочитала вслух первое стихотворение Рембо. Он выбрал его сам, сказав, что читать будем не все стихи Рембо, а по выбору. Первое стихотворение называлось "Сцены". Прочли его три раза. Сначала целиком, подряд, потом, когда показалось, что не все ясно, во второй раз, разбирая отдельные строки, и, наконец, в третий, последний раз, снова целиком.

Шестое сентября. Красноярск – Иркутск

После завтрака Святослав Теофилович придирчивым взором обвел столик купе, чтобы ничего на нем не осталось. Накануне, когда выяснилось, что я забыла в номере всю дорожную провизию, Святослав Теофилович достал из кармана пиджака кусочек сахара, который ему всегда полагалось иметь при себе из медицинских соображений, и выложил на стол. Теперь его живо волновала судьба этого кусочка, продолжавшего лежать на столе. Когда я предложила оставить его в поезде, Святослав Теофилович возмутился:

– Как же можно, чтобы что-то пропадало? Ведь он будет мотаться за вами в аду.

Я спрятала сахар в сумку.

– Знаете, почему я поехал в Москву?

– ?

– Бежал от воинской повинности… Ну, конечно, Василенко и Асафьев в Одессе слушали, как я иллюстрировал их балеты, и сказали, чтобы я ехал учиться. Но я не потому поехал. Я хотел в Москву. А в Москве – к Нейгаузу. Во-первых, мне понравилось, как он играет – я его слышал два раза, а во-вторых, и сам он мне очень понравился, похож на моего отца, чисто внешне. А вообще я был страшный лентяй и потерял массу времени. До тринадцати лет я в основном слушал, слушал, – отец был великолепным пианистом. Я стал что-то разбирать, подбирать. Меня никто никогда не заставлял. Первый клавирабенд я дал в девятнадцать лет. Сам не понимаю, как я играл. Я никогда не сдавал ни одного экзамена. Ни вступительных, никаких. Три раза меня выгоняли из консерватории, и я уезжал. Но Генрих Густавович писал: "Приезжай немедленно, все устроится, у меня больше нет такого ученика". Во время войны я был на четвертом курсе и все числился на нем, пока чуть ли не десять концертов в Большом зале консерватории мне засчитали как диплом.

Очень интересные были первые уроки с Нейгаузом. Он занимался со мной двумя сочинениями: Тридцать первой сонатой Бетховена ор.110 и h-moll'ной сонатой Листа. Сначала Генрих Густавович задал мне As-dur'ную Сонату Бетховена. Я не хотел ее играть, но пришлось. Именно на этой сонате Нейгауз учил меня достигать максимально певучего звука. Он развязал мне руки, он расправил мне плечи, очень много дал в смысле пианизма, убрал жесткий звук ("Надо летать, летать", – говорил он). Потом Дебюсси. Когда я принес ему Дебюсси, он сказал: "Ах, вот как? Оказывается, и это в порядке".

У меня до сих пор есть технологические проблемы. Я никогда не могу быть уверенным, что если сделаю что-нибудь, то это уже раз и навсегда и точно выйдет. Законсервировать не могу. Обязательно улетит из головы.

Назад Дальше