Шестое ноября. Чита.
На этот день был назначен отъезд из Читы.
Утром я встала пораньше и побежала в музей декабристов, куда меня пустили, несмотря на ранний час (спасибо!). Все здесь проникнуто почтительной любовью к каждой реликвии, каждой записочке, фотографии. И какое страшное впечатление производят равнодушные росчерки пера Николая I поперек их жизни и судьбы!
Святослав Теофилович хотел играть в читинских местах декабристов, но нигде не оказалось рояля. Эхом далеких времен звучат строки из письма Рихтеру от К. Давыдовой:
"… А еще хочу особо поблагодарить Вас за Вашу поездку по Дальнему Востоку и Сибири! Ведь мой прадед – декабрист, Василий Львович Давыдов, похороненный в Красноярске, приобщил нас к этим местам! Как бы он был рад прочитать в газете то, что сейчас пишется о Вашей поездке по этим местам! Он очень любил и изобразительное искусство, и музыку. И дети его проявили к этим искусствам значительные способности. И как он страдал от того, что дети, рожденные в период его каторги, не знали музыки! В одном из писем к старшим дочерям… он пишет о том, что в Красноярске нет другой музыки, кроме батальонного оркестра, который годится только для того, чтобы отпугивать врагов, и если заиграют сразу все кларнеты, то враг отступит без единого выстрела, но "бедные" дети никогда не слыхали ничего прекраснее! Поминает прадед также, что в городе имеется два или три фортепиано, на которых играет потихоньку. Это письмо 1840-х годов…"
Когда, запыхавшись, я примчалась в гостиницу, выяснилось, что все изменилось: Святослав Теофилович внезапно выздоровел. Уже было принято решение остаться в Чите на шестое, седьмое и восьмое ноября. Восьмого ноября – дать концерт в Драматическом театре. Святослав Теофилович объявил, что три раза в день будет ходить в неподалеку расположенное музыкальное училище и заниматься там по два часа, и еще три раза в день – литературной работой. Рихтер постановил перебороть болезнь, недомогание, слабость и начать активную жизнь.
У дверей Читинского музыкального училища Святослава Теофиловича встречали скромные, воспитанные молодые люди. Приход Рихтера был для них невероятным и радостным событием. В коридорах училища висели на стенах программы экзаменов с подробным описанием обязательных пьес, анонсы о предстоящем областном конкурсе студентов музыкальных училищ; в кабинете, предоставленном Святославу Теофиловичу для занятий, – огромная таблица итальянских музыкальных терминов, для каждого из которых были приведены три-четыре варианта перевода. Рихтер, конечно, изучил ее и отнесся ко всему увиденному с симпатией.
Рояль, к сожалению, был сильно расстроен. Святослав Теофилович начал играть Первую сонату Брамса, ор. 1, и через несколько секунд недостатки рояля потонули в фантасмагории звучаний, которые Рихтер извлекал из него…
Осень в Чите на этот раз скорее напоминала весну. Вовсю светило солнце, воздух – легкий, теплый, не ноябрьский. Через два часа я пришла в училище. Из конца длинного коридора доносились звуки фортепьяно. Святослав Теофилович встал из-за рояля, вышел в коридор. Навстречу отважно шел молодой человек; извинившись, он спросил, какой будет программа концерта. Рихтер, который всегда держит свои программы в секрете, замялся, но потом сказал, что будет играть Брамса. Молодой человек просиял и сказал, что он сейчас тоже играет Брамса, h-moll'ную рапсодию.
У входа в училище стояло косматое дерево со спутанными буйными ветвями, обнаженными, но густыми, – дерево не нашей средней полосы, а "других земель". Странным казалось видеть его без листвы, так было тепло.
Святослав Теофилович прошел несколько шагов и сказал:
– "Кимейский певец" Франса. Генрих Густавович говорил, что h-moll'ная рапсодия Брамса – это "Кимейский певец" Анатоля Франса. Весь сюжет этого рассказа зрительно происходит на наших глазах, с пением, падением в море и всем остальным.
В гостинице мы приступили к "числам". Я назвала двенадцатое сентября.
– Рано утром мы с Олегом Каганом и Мидори-сан приехали в Читу. И поселились в гостинице, все то же самое, как и сейчас. Концерт был в этот же день. И назавтра мы улетели в Хабаровск, улетели. (Святослав Теофилович очень не любит летать.) Я вам скажу, что концерт прошел довольно тяжело, потому что рояль был совсем неважный, хотя вообще обстановка в этом Областном драматическом театре приятная. Как-то там симпатично, пахнет театром, хорошо. Я играл Es-dur'ную сонату Гайдна и потом Этюды Шумана на темы каприсов Паганини в первом отделении, а во втором – Первую балладу Шопена и его этюды. Перелистывала дама-пианистка, которая мне очень понравилась, причем она сама так говорит о себе: "Я ж плохая пианистка", не совсем молодая, какая-то милая. При этом она вспоминала мой приезд в Читу шестнадцать лет тому назад, вспоминала наших общих знакомых, – образовался какой-то милый мостик… Ну, конечно, чудные были розы; в этом городе есть трогательность, и я почувствовал это еще тогда, давно, когда был здесь с Наташей Журавлевой. Внимание, душевное что-то. Из прошлого, уютное, сохранившееся… Очень хорошо слушают музыку, – эта дама, в частности. Потом было пышное угощение, даже чересчур… На следующий день я улетел…
– Приезд в Читу такого музыканта, как Святослав Рихтер, – это редкость, – рассказывал мне художественный руководитель Читинской филармонии. – Тем более что в Читу не любят ездить. Рихтера мы ждали в этот раз с июля. Трудность состояла в том, что не было рояля. Москва накануне концерта дала "Блютнер", абсолютно новый, неразыгранный. Нет у нас и зала… Как только стало известно, что приезжает Рихтер, телефон буквально обрывали. Интерес к его концерту огромный. В нашем городе есть любители музыки, но нет зала, есть теперь один рояль…
Святослав Теофилович живо откликнулся на эти слова:
– В Драматическом театре, конечно, приятно играть. Даже по афишам чувствуется, что там есть кто-то очень талантливый… Но, конечно, Чите необходим концертный зал… В таком большом городе могут быть даже три зала! Главное – все зависит от людей, от их желания, а им ведь часто ничего не нужно, лишь бы их оставили в покое… Если будут строить, важно, чтобы построили хорошо. Учли все, что требуется. Для этого люди должны быть внимательны к такому серьезному делу. Главное – это акустика. Я боюсь одного: mania grandiosa. Построят какой-нибудь огромный зал, в котором ничего не слышно, и мы будем страдать. Триста – пятьсот мест, не больше! Главное, чтобы зал был по-настоящему хороший, с хорошей акустикой. И хорошие инструменты, не меньше трех.
… Работа над "числами" продолжалась. Я назвала двадцать восьмое мая.
– Этот, – сказал Святослав Теофилович, – злополучный день в Мантуе.
В Мантуе устроили официальный фестиваль (с записью). Концерт был ужасный.
– Что значит "ужасный"? У вас не было настроения?
– Не только настроения. Еще было 35 градусов жары. Так что я дважды остановился, потому что не соображал. Причем в совершенно не трудном месте. Как это всегда бывает. Думаешь о трудном, и вдруг в это время где-то что-то не выходит, совершенно случайно.
В Мантуе в театре такой чудный зал, – действительно изумительный. Даже не XVIII, а XVII века.
Я когда увидел его впервые, чуть не заплакал. Ложи все ренессансные, он – маленький, пятиэтажный, причем строгий. Только в Италии такое бывает. Teatro di Bibiena. Действительно, город Риголетто. Довольно неуютный. Со всех сторон стена, а за стеной бесконечные озера, куда и хотел Риголетто бросить мешок с герцогом, а оказалось – это Джильда.
Бернар предложил: почему бы вам не устроить в Мантуе такой фестиваль, чтобы играли только вы, и сделать пластинку. Он собирался записывать сам. Но когда на следующий год Эми объявила мой фестиваль в Мантуе, она пригласила фирму "Дека". Этим она связала меня, потому что мне надо было тогда хорошо играть. А так я бы не замечал.
В Мантую все съехались, и первый, кого я увидел и сразу вспомнил, был тонмейстер – страшный халтурщик, я записывал с ним концерт Бриттена. Я понял, что все не так. Ну, конечно, они все записывали, но я все забраковал. Концерт получился неудачный, то есть для публики, может быть, и удачный – очень большой успех, но для записи не годится.
Вы знаете, – прерывая свой рассказ о Мантуе, задумался Святослав Теофилович, – жалко времени, которое уходит на бесконечные застолья. Я стараюсь их избегать по мере возможности, но ведь вежливость, этикет… Вот я вам скажу про Японию. Там даже слишком много красивого, и все-таки каждый раз одно и то же: как красиво, как вкусно, как удобно. Чересчур. Это должно быть иногда, а не всегда…
Сейчас в Москве все уже заняты "Декабрьскими вечерами"… "Декабрьские вечера" 1985 года – три "Ш" – были в чем-то компромиссные, но интересные, не бездарные. В них был риск, непосредственность. А вы слышали Камерную симфонию Шостаковича на "Декабрьских" 84-го? Николаевский! Ну замечательно. В некотором роде, как Мравинский. Прекрасно! Молодым дирижерам надо учиться у него. Им недовольны, потому что он устраивает слишком много репетиций. Я спрашиваю: "Сколько же он хочет?" Мне отвечают. А я говорю, что потребовал бы вдвое больше…
Мравинский же – порождение Петербурга, Петербург его породил, создал его облик. Я знаю его недостатки и слабости, но в нем есть какое-то настоящее достоинство. Знаете, как он замечательно ответил кому-то там, Романову или в этом роде? Его вызвали, когда кто-то уехал из его оркестра на Запад, и спросили: "Что ж от вас убегают?" Мравинский же (после этого у него был воз неприятностей) сказал: "От меня?! Это от вас убегают!" Он, конечно, держит фасон немыслимый, – от неуверенности в себе, как он сам мне признался в минуту, когда был слабее, и тогда он очень какой-то хороший. В этом все и дело. Когда я с ним несколько раз играл, я ему всегда говорил всю правду, он честнейший человек. Если я ему указывал на фальшивую ноту, он говорил: "Да, что же, спасибо. Правильно. Вы меня многому научили, а ведь до этого никто мне ничего не говорил". Его основное музыкантское достоинство – это честность. Но ведь одного у Мравинского нельзя отнять.
– Шостаковича?
– Ну, конечно. Кто же лучше его? Никто.
Через час Святослав Теофилович отправился в училище на последние два часа занятий. Хотелось рассказать встретившемуся юноше про "Кимейского певца" Анатоля Франса, но на этот раз его не было. Святослав Теофилович вошел в класс, повесил часы на крышку рояля и остался наедине с Брамсом.
Через два часа Рихтер вышел на вечернюю улицу Читы. Косматое дерево снова привлекло внимание – сквозь его спутанные ветви светил фонарь. Святослав Теофилович сказал:
– Солнце вместо фонаря, и будет настоящий Ван Гог.
По пути в гостиницу Рихтер увлекательно рассказывал о первом и втором opus'ax Брамса, – сонатах, которые ему предстояло играть в Чите, об истории создания этих сочинений, навеянных любовью Брамса к Кларе Вик, его преклонением перед ней.
– В этих сонатах Брамс еще полностью открыт людям, ничто его не сдерживает.
Святослав Теофилович с удовольствием бродил по вечерней, приветливой в теплом свете фонарей Чите, вернулся в гостиницу – степенное, основательное кирпичное здание с белыми крашеными "наличниками" на окнах. Он устал, но не хотел изменять своим планам, – еще час занимался письмами, дневниками, фотографиями.
и Седьмое ноября. Чита
Праздник. Рихтер шел в училище под звуки гремящего из репродуктора As-dur'ного полонеза Шопена; эхо множило звучание музыки на торжественных улицах. Как всегда, Святослав Теофилович отнесся к происходящему очень серьезно и профессионально.
– Не те темпы, не там акценты. Ритмически совершенно неправильно. Акценты на неважном. Никакого достоинства. Кто играл? Не сказали, – досадовал Рихтер, возвратившись из училища.
– Софроницкий, – продолжал он, – замечательно играл Шопена, но Скрябина – еще лучше, – правда, не Пятую сонату. Пятую сонату лучше всех играл Нейгауз. Софроницкий очень мало, но замечательно играл Дебюсси и Прокофьева. Вообще же ни у кого не было таких взлетов, как у Нейгауза. Пятый концерт Бетховена, Первый концерт Шопена, Второй концерт Шопена, Второй концерт Листа, Концерт Скрябина, В-dur'ный концерт Брамса он играл изумительно; у него был колоссальный репертуар… Вариации Макса Регера, "Крейслериана" и Фантазия Шумана… Но его конек – это Фантазия Скрябина, – раннее сочинение, но очень хорошее, страстное… Третью сонату Мясковского – сочинение, в общем, корявое – он играл гениально. Я просто спрятался за рояль и плакал. В семьдесят лет он представлял собой само совершенство. Решился тогда играть Вариации Регера на тему Баха. Труднейшие, просто ужас. Сочинение с невероятно сложным контрапунктом. Играл, как будто ему двадцать семь лет. Еще, конечно, "Патетическая" соната Бетховена, Фантазия Шопена… Через Генриха Густавовича я проникся Скрябиным. Мне нравится в особенности Шестая соната. Нейгауз – пианист в одном ряду с Софроницким. Изумительный. Слишком много времени отдавал преподаванию. Нейгауз был Музыкант. Большого масштаба, большой культуры – даже не "культуры" – это не так важно, – большого кругозора.
– Нейгауз – один из ваших любимых музыкантов?
– Конечно, самый вообще. Самый понятный для меня. Ну слушайте, человек, знающий наизусть всего Вагнера, широчайше образованный музыкант – европейского масштаба.
– Кого же вы можете сопоставить с ним из пианистов европейского масштаба?
– Ну, конечно, Артура Рубинштейна, но он гораздо более легковесный, хотя и успех, и блеск, и пресса – все при нем, но ведь это совсем не то… Кто еще? Ну, наверное, Рудольф Серкин хороший пианист; в свое время Эдвин Фишер. А у нас, конечно, Блюменфельд.
– И человек он был для вас привлекательный?
– Ну, Нейгауз!.. Да более обаятельного человека я вообще в жизни не видел, непосредственного, молодого, как мальчик, и абсолютно незаурядного… Габричевский как-то, будучи навеселе, сказал: "Гарри – это роза!" Его, по-моему, все любили. Хотя Генрих Густавович всегда говорил все, что думал, – то, что другие, может быть, не сказали бы. "А вот сегодня это все-таки не так было". Люди же не могли этого ему простить. Мне он тоже всегда говорил правду, и слава Богу! Иначе было бы просто ужасно.
– Нейгауз писал о вас лучше всех.
– Ну, это совсем особенная тема, но я скажу вам, что про меня очень хорошо писал Григорий Михайлович Коган. Знаете, что он про меня написал?.. Но это мне даже неудобно говорить… Я такого не ожидал. Он ведь был очень строгий и критиковал меня, и все говорил, что я иногда делаю слишком большие контрасты, уже на грани того, что нельзя делать, но это была какая-то дата, и кончил он вдруг так… неловко даже повторять…
– Я знаю, он назвал вас одним из трех "Р": Рубинштейн, Рахманинов, Рихтер…
– Ну, знаете ли, это уже слишком… Это уж такая похвала, что дальше идти некуда. Нейгауз никогда так не говорил. Даже неудобно вспоминать. И еще один человек писал очень хорошо, Давид Абрамович Рабинович, очень серьезный и хороший музыкант…
Приведу здесь и письмо Генриха Густавовича Нейгауза Рихтеру (оно оказалось в "архиве Елены Сергеевны Булгаковой", о котором расскажу позже).
19 5/1 64
Славочка, дорогой! После вечера у вас – Пяти сонат – не могу отделаться от мысли, что все мои "высказывания" (печатные и непечатные) о Тебе – страшный вздор – не то! Прости! Мне следовало 50 лет писать, "набивать руку", чтобы написать о Тебе хорошо и верно. Целую.
Твой, Твой, Твой
Г. Нейгауз
– Святослав Теофилович! Я хотела спросить у вас о "слишком больших" контрастах. Разве у Бетховена они не должны быть именно очень сильными?
– Ну, конечно, сильные! А у Шуберта разве нет? Он пишет sforzando fortissimo, потом сразу три piano. И когда я играл в Зальцбурге Сонату Шуберта, какой-то критик написал, знаете что? "После первого же слишком сильного акцента (хорошенький акцент, когда это fortissimo!) Шуберт покинул зал". Эта усредненная игра на mezzo forte противоречит не только Бетховену и Шуберту, но и всей музыке. Во всей музыке есть такое. Даже у Шопена есть. Конечно, forte должно быть мощное и красивое, а не стук, и звук должен быть слышен, если это piano; но forte может быть сколь угодно сильное, потому что может быть три forte и четыре forte. Бетховен – самый резкий композитор… Ну, конечно, такие сильные контрасты, скажем, у Моцарта невозможны, у Гайдна – уже скорее, у Баха же нет особенных контрастов, у него все – такими террасами; мне кажется, у Баха все какое-то другое… Pianissimo – так уж извольте всю пьесу играть pianissimo.
– А как вы представляете себе es-moll'ную прелюдию Баха из первого тома Хорошо темперированного клавира?
– Очень строго. Строго и важно. И в общем, в какой-то степени печально. Печально и очень строго. Главное, держать все внутри, никуда не сдвинуться и никакого rubato. Мне кажется, что Фуга еще лучше прелюдии. В своей записи я почему-то случайно сыграл ее всю на pp. Ну, можно и так. Можно играть и forte, и piano, но только надо тогда всю так играть. Когда я был в Монреале, я играл там Семнадцатую сонату Бетховена. Все играют ее очень быстро, а там написано Largo, очень медленно; я довольно удачно сыграл, и критика там была просто "замечательная": "Очень странное впечатление от Рихтера: мы думали, что это такой опытный пианист, который не волнуется и все прочее, а он играл первую часть так, что мы все боялись, что он сейчас остановится…" Понимаете, это все те неожиданности, которые у Бетховена написаны и которые должны все время немножко действовать вам на нервы, а они не привыкли, они решили, что я от волнения потерял темп, а там темп все время ломается… Еще про меня пишут: "Почему он так играет Дебюсси? Ничего почти не слышно". "Лунный свет" знаете? Он начинается на два piano, а потом вторая половина идет на три piano… И вот вам типичная Франция. Я играл там Дебюсси с большим успехом. Через три года: "Ну, конечно, Дебюсси – это не его сфера", – забыли!
За разговорами прошел обед. Рихтер снова отправился заниматься. О болезни уже как будто забыл. В отведенный мне следующий час я стала расспрашивать Святослава Теофиловича о его поездке на БАМ.