Свободные размышления. Воспоминания, статьи - Илья Серман 11 стр.


Характерно для строя мыслей Яворского то, что неподвижной системе его понятий, в центре которой помещается "закон", то есть религия (вера), соответствует и методика аргументации, построенная на четком разграничении символов добра и зла. При этом любой предмет может стать знаком самого отвлеченного понятия, как в этой речи море стало символом человека-отступника от веры, а берег – символом религии.

В проповедях Прокоповича, убежденного сторонника петровских реформ и самого последовательного их апологета, представлена иная система понятий. Традиционные представления православного богословия соседствуют у Прокоповича с новыми правовыми представлениями о законе как социально-философском понятии, о месте этого "светского" научного понятия над всеми другими социальными институтами.

Отсюда то значение, которое Прокопович придает в своих проповедях правосудию, "правде", равенству граждан перед законом. Именно за соблюдение судебной правды Прокопович так восхваляет Петра: "Правосудие толикое есть, яко на престоле российском не человек, но самая правда сидети мнится. Кто ныне боится смерти или раны, защиту имея неподвижную? кто, немощен и убог сый, трепещет сильных крепости или богатых наваждения? Кому, аще и худейшему, страшно есть и ужасно благородие, преуспевание или достоинство?"

"Правда" как политическое понятие имеет свою долгую и интересную судьбу в русской публицистике XVI – XVII веков.

Проблема "правды" и ее конкретного выражения – правосудия – чрезвычайно занимала общественную мысль эпохи реформ. Посошков, например, посвятил особую, третью главу своей "Книги о скудости и богатстве" "Правосудию". Он пишет: "Бог – правда, правду он и любит. И аще кто возхощет богу угодити, то подобает ему во всяком деле правда творити… Понеже судья судить имянем царским, а суд именуется божий, того ради всячески судье подобает ни о чем тако не стараться, яко о правде, дабы ни бога, ни царя не прогневити". Посошков удивляется тому, что "у нас вера святая, благочестивая и на весь свет славная, а судная росправа никуды не годная".

"Правда", которую Посошков хочет видеть в русском общественном строе, и особенно в действиях административной машины – в первую очередь суда, оставалась настоятельным требованием сколько-нибудь прогрессивных деятелей до самой судебной реформы 1865 года. Слова и требования Посошкова представляют своего рода реально-исторический комментарий к речам Прокоповича, к его официозному истолкованию понятия "правды". Ибо нужное Петру публицистическое слово должно было целиком подчиниться его делу, а практическое осуществление идеи регулярного государства происходило в формах и условиях, очень далеких от идеального понятия "правды", так подробно обоснованного Прокоповичем.

В поисках словесной формы, наиболее отвечающей интересам его политики, Петр вынужден был сам заниматься вопросами "слога", писать и редактировать обращенную к нации, во всяком случае к ее грамотной части, литературу манифестов, указов, реляций о военных действиях и, уже в 1710-е годы, – литературу военно-политических итогов своего правления.

Стилистика церковной ораторской речи, высокого слога, слишком сильно была скована традициями, ей не хватало гибкости и убедительности. Ораторская речь церковных проповедников больше обращалась к чувству, нежели к разуму, она хотела от слушателей веры более, чем понимания.

8

В представлении Петра слово должно было служить делу, прямо, без ухищрений и красот, вести к цели, объяснять и убеждать самим своим содержанием, внутренней логикой, а не ссылками на авторитеты.

В идеале Петр хотел добиться от слова понятийности и терминологичности. Пекарский приводит записку Петра Синоду от 19 апреля 1724 года с соображениями по поводу замышленного им нового катехизиса. Содержание его Петр определял так: "Изъяснить: что непременный закон божий, и что советы, и что предания отеческая, и что вещи средние, и что только для чину и обряду сделано, и что непременное, и что ко времени и к случаю пременялось, дабы знать могли, что в какой силе иметь".

Как видно из этой записки, главная цель нового катехизиса – отделить канон от обряда, первоначальное ядро христианского учения от позднейших наслоений и прибавлений, сосредоточиться на его нравственном содержании. Далее он поясняет, как это сделать, то есть какую стилистику применять: "О первых кажется мне, чтоб просто написать так, чтоб и поселянин знал, или на двое: поселянам простяе, а в городах покрасивее для сладости слышащих, как вам удобнее покажется… а особливо Веру, Надежду и Любовь: и о первой, и о последней зело мало знают и не прямо что и знают; а о средней (надежде. – И.С.) и не слыхали, понеже всю надежду кладут на пение церковное, пост и поклоны и прочее тому подобное, в них же строение церквей, свеча и ладон".

В этой записке принципы стилистики Петра очевидны. Ему нужно, чтобы верующий разумно и ясно представлял себе основные положения христианского этического учения. Он хочет, чтобы на смену суеверию и обрядам пришло сознательное постижение религии.

Разумеется, собственно стилевые поиски Петра определялись в первую очередь практическими нуждами государственного управления и ходом различных реформ. По мере того, как от частных мероприятий, вызванных сиюминутными потребностями войны, Петр пришел к идее планомерного переустройства всей жизни нации на основах разумно спроектированной модели регулярного правового государства, все большее значение приобретало публицистическое слово, его доступность и действенность. Поэтому, как нам кажется, совершенно прав Ю.С. Сорокин, когда он пишет о необходимости изучения в первую очередь публицистики петровского времени, а не того, что попадает в иногда условно определяемую нами сферу "литературы": "Все, вероятно, согласятся с тем, что судить о языке петровского времени по очень ограниченному набору известных нам памятников повествовательного характера, поэтических и драматических произведений, претендующих на экспрессию и составленных по риторическим предписаниям проповедей и т.д., значит составить себе заведомо смещенное и неправильное представление о книжном языке этого времени, его возможностях, его стилях и его нормах". И далее исследователь предлагает в первую очередь изучать именно те виды публицистической и деловой письменности, в разработке которых участвовал Петр: "Складывающиеся нормы и образцы новых стилей этой поры надо скорее искать в документах деловых, хотя часто и не чуждых элемента выразительности, в указах и манифестах, в реляциях, памфлетах и полемических сочинениях, в "Ведомостях" и регламентах, в сборниках чисто дидактического характера, в первых переводах научных книг и технических руководств и т.д. и т.п.".

Стиль деловых бумаг и писем Петра изучался до сих пор более всего как характерное явление эпохи сшибки различных языковых пластов и неупорядоченности норм словоупотребления, тогда как в нем можно найти систему определенных, скорее всего стихийно выработанных принципов.

Смешение иронической "домашней" мифологии с привычной символикой православного церковно-книжного обихода было только одной из форм выработки нового публицистического стиля. Другим образцом соединения иронии и серьезности, глубокой мысли и шутки были для Петра басни Эзопа. В сущности, только басни из собственно художественной литературы входили в круг действительных интересов Петра и по его настоятельным указаниям многократно переиздавались. Только в баснях, по-видимому, Петр находил привлекавшее его сочетание художества и пользы, образа и наставления, объединенных в шутке, остроте, каламбуре. О том, как басня входила в мир его повседневных дел и забот, дает представление рассказ Вебера, который воспроизведен у Пекарского. Вебер услышал это от посланника одной державы (Австрии), прибывшего поздравлять Петра после Прутского похода: "Надежда царя на вспоможение одной державы не осуществилась, русские проиграли кампанию, заключили невыгодный мир, и тогда прибыл посланник той державы с поздравлением от имени своего государя, что Петр, своею мудростью и божеским заступлением, избежал великой опасности. Выслушав хладнокровно речь дипломата, царь, вместо ответа, спросил его, знает ли он по латине? и, получив утвердительный ответ, вынес из кабинета экземпляр басен Эзопа, нашел в них басню "Козел и Лиса" (которые оба попали в колодец, но лиса выбралась оттуда по рогам козла и стала над ним смеяться) и, указав это посланнику, покинул его со словами: "Желаю вам покойной ночи!" Я слышал, – прибавляет Вебер, – этот рассказ от самого посланника, еще и теперь здравствующего и сделавшегося известным министром".

Любовь Петра к Эзопу, к басенному иносказанию и басенной шутке, к ироническому осмыслению бытовых и политических ситуаций шла вразрез с отрицательным, даже враждебным отношением к наследию баснописца со стороны представителей официозной мысли и литературы.

Р.Б. Тарковский считает, что в XVII веке, то есть в пору широкого распространения притч Эзопа в переводах Ф. Гозвинского и А. Виниуса, "отношение московских церковников к Эзопу враждебно и, чем ближе к концу столетия, тем становится нетерпимее. Попытки воспользоваться зооморфическими аналогиями для истолкования теологических категорий встречают жестокое и категорическое осуждение (как это инкриминировалось, например, Лаврентию Зизанию и Аввакуму) и связываются в своем происхождении прежде всего с Эзопом, басни которого выносятся в однородный ряд с "иноверными враками" и "магометанскими рассказами"".

Еще в начале XVIII столетия Федор Поликарпов в предисловии к своему "Букварю" (1701), имея в виду Эзопа, изданного в Амстердаме Копиевским, писал в похвалу нравственному содержанию своего учебника, что "не Есопа фригийского зде смехотворные узрите басни типографско зримы".

Басни Эзопа, особенно в переводе 1674 года ("Зрелище жития человеческого"), на русской почве получили сатирическое наполнение, стали обрастать, так сказать, местными применениями и намеками.

В предисловии к этому переводу говорилось: "Еще же от сих научитися может, яко зря на бессловесные достоит нам житие свое и нравы злобные исправляти – иже не многие ли видим свирепейте львов и гневливее медведей, иные же нечестивейше свиней, овых же неблагодарнеише псов, иных же гордеише павлинов". Наличие в данном переводе комментариев и объяснений аллегорико-политического характера, по мнению Тарковского, не могло "не порождать ассоциаций с русскими событиями, и почкование его текстологических вариантов, как и количество распространившихся списков, свидетельствует о самом живом внимании современников. Почти не видоизменяя текста самих басен, переписчики "Зрелища" остро реагируют на политические и социальные идеи сентенций и исторических прилогов, оттеняя и акцентируя одни, видоизменяя другие и решительно устраняя третьи. Сохранившиеся списки этого перевода… исчисляются многими десятками. Из них более сорока принадлежат концу XVII – началу XVIII в.".

В 1712 году были переизданы "повелением его царского величества" "Эсоповы притчи" по изданию Копиевского 1700 года с прибавлением "Жития Эзопа", взятого из рукописного перевода Гозвинского. Одновременно было издано и "Зрелище жития человеческого". В 1717 году оно было переиздано в Петербурге.

Такая настойчивость Петра в распространении "Эсоповых притч" продолжала вызывать недоброжелательные полемические замечания. Так, С. Рагузинский в предисловии к одному своему переводу писал: "Понеже не Есоповы фабулы, или магометанские рассказы, или другие какие романиы в ней обрящеши, но самые евятополитичные поступки для исправления совести, духа или ума. сердца и страстей да и языка". Возможно, что непременная принадлежность петровских карнавалов и триумфальных процессий – сани или повозки, запряженные самыми неожиданными животными, – представляют собой театрализацию басен Эзопа с их настойчивым указанием на сходство человеческих и животных свойств. Из "Эсоповых притч" заимствуются и тексты для фейерверков и иллюминаций.

Басни Эзопа с их свободой сопоставления высокого и низкого, серьезного и смешного, с их установкой на то, чтобы из "малых вещей" делать общие, даже общечеловеческого значения выводы, должны были отвечать наклонности самого Петра к каламбуру, шутке, травестийному слогу, рано обозначившейся в его частных письмах.

Ирония была могучим средством преодоления закосневшей и неподвижной системы официозно-публицистических стилей русской литературы второй половины XVII века. Ирония нужна была Петру для того, чтобы придать официальной литературе военных реляций в первую очередь убедительность, доходчивость и некоторое ощущение личности того, кем вдохновлялась грандиозная эпическая поэма в действии, какой Петр хотел видеть сам и показать нации, "людям и отечеству" эпоху своих реформ.

Назад Дальше