"Мы знали это", – услышал Хрущев реплику из зала. Ему показалось, что в ней сквозила ирония. "А что если и знали, – продолжал Хрущев. – Я не стыжусь своего прошлого. Всякий честный труд, какой бы он ни был, достоин уважения. Грязного труда нет. Грязной может быть только совесть. Всякий честный труд достоин уважения…"
К тому времени, когда Хрущев приехал в Москву учиться в Промышленной академии, он, по его собственному выражению, "успел пройти полный курс шахтерского университета, Кембридж обездоленных людей России"…
Промышленная академия той поры была важной опорой ЦК партии, из нее вышли многие крупные хозяйственные и партийные руководители. В самом начале 30-х годов пришлось, недоучившись, уйти на партийную работу и Хрущеву. Сначала он был избран первым секретарем Краснопресненского райкома Москвы, а затем – Бауманского. В 1935 году стал первым секретарем МК и МГК ВКП(б). Однажды, уже в конце 60-х, я показал Никите Сергеевичу редкую фотографию: Сталин, Орджоникидзе и Хрущев идут по тротуару вдоль Большого Кремлевского дворца. Здание еще не отремонтировано как следует и выглядит обшарпанным. Идут хоть и вместе, но каждый сам по себе. Сталин – вольно, спокойно, в белом полувоенном костюме и черном коротком плаще нараспашку. Орджоникидзе, широкий и мощный в плечах, еще ниже Сталина, кажется почти квадратным. Он в косоворотке, подпоясанной тонким кавказским ремешком. Никита Сергеевич худенький, в черном костюме, в белых парусиновых ботинках, которые в ту пору чистили зубным порошком.
Хрущев долго разглядывал снимок, а потом сказал: "Наверное, это Первое мая 1936 года. Тогда я пошел к Сталину на квартиру, чтобы пригласить его на трибуну Мавзолея".
В те годы, вероятно, как и всю жизнь, Сталин цепко наблюдает за всем, что происходит в столице. Строительство метро, расчистка города от "рухляди минувших веков", реконструкция. Как-то Хрущев доложил Сталину о протестах по поводу сноса старинных зданий. Сталин задумался, а потом ответил: "А вы взрывайте ночью".
Пора строительства метрополитена долго оставалась любимой темой в воспоминаниях Никиты Сергеевича. Чуть ли не ежедневно он начинал рабочий день секретаря горкома партии с посещения самых сложных участков проходки. Спускаясь под землю, он как бы возвращался к дням молодости, к шахтерскому делу. Он очень гордился тем, что вместе с другими метростроевцами был награжден орденом Ленина. Первым орденом в своей жизни.
Многое, в том числе и возвращение Хрущева в Москву в 1949 году, свидетельствовало о том, что Сталин давно и постоянно держал его в поле зрения.
На предвыборном собрании 1937 года в Большом театре Сталин начал свою известную речь с таких слов: "Товарищи, признаться, я не имел намерения выступать, но наш уважаемый Никита Сергеевич, можно сказать, силком притащил меня сюда, на собрание: скажи, говорит, хорошую речь. О чем сказать, какую именно речь?"
Тонкая и вальяжная игра этих "вы" и "ты", как бы равняющая Сталина и Хрущева, была отнюдь не случайной. Сталин в каждое слово вкладывал некий, одному ему известный дополнительный смысл. В данном случае сказанное свидетельствовало о расположении. Через год, в 1938-м, Сталин рекомендует Хрущева на пост первого секретаря ЦК Компартии Украины, его избирают кандидатом, а в 1939-м – членом Политбюро ЦК ВКП(б).
Хрущеву в ту пору 44 года. На многих постах появились тогда молодые работники – тысяч старых партийцев уже не было в живых…
Там, на Украине, Хрущев встретил начало Великой Отечественной. Он прошел с войсками от Киева до Сталинграда и вновь до Киева, будучи членом военных советов многих фронтов, оставаясь комиссаром, каким сформировался в годы гражданской. В своих речах перед солдатами он не раз, конечно, призывал: "Вперед! За Родину, за Сталина!"
Позже, уже после XX съезда партии, Никита Сергеевич часто вспоминал начало войны, ее первые дни, даже дни перед самой войной, и горько упрекал Сталина за просчеты того периода. Мучила его душу тяжелая история, связанная с провалом харьковской наступательной операции в 1942 году. Войска Юго-Западного направления не смогли выполнить поставленную командованием задачу, наступление захлебнулось, велики были потери. Ответственность лежала не только на маршале Тимошенко, командовавшем этим направлением, но и на Хрущеве – члене Военного совета. Долго, практически до самых последних дней жизни это терзало Никиту Сергеевича.
Много раз передумывал он события под Харьковом, находились доброжелатели, которые успокаивали Хрущева все новыми "вариантами" хода этой операции, снимавшими вину за поражение. Хрущев в те роковые часы звонил в Ставку, просил Маленкова разбудить Сталина, чтобы получить разрешение отвести войска, избежать окружения; говорил, что Маленков будить Сталина отказался. Но все это не гасило вины.
Часто Хрущев так оправдывал отсутствие своего интереса к мемуарам военачальников: "Известное дело, войны проигрывают солдаты, а выигрывают маршалы. Каждый из них прежде всего выгораживает и прославляет себя". Хрущев никогда не преувеличивал своей роли в войне, не шел на поводу у доброхотов. Он остался в звании генерал-лейтенанта (так он кончил войну), будучи Председателем Совета Министров СССР – Верховным Главнокомандующим Вооруженных Сил.
В 1951 году Никита Сергеевич выступил в "Правде" со статьей о положении дел в подмосковной деревне. К тому времени он знал, как обстоят здесь дела, видел разоренные колхозы, пустые, обезлюдевшие деревни. Он предлагал провести укрупнение колхозов, ведь в иных хозяйствах осталось всего не более 20 старух да детей, начать строительство современных благоустроенных поселков, привлечь в них горожан, расположить на подмосковных землях своего рода агрогородки.
Следом на страницах "Правды" появилась небольшая заметка, где говорилось, что статья Хрущева опубликована в порядке обсуждения. Газетчики быстро узнали, в чем тут дело: очевидно, Сталин отрицательно отнесся к предложениям Хрущева. Обсуждения не состоялось. Однако не произошло и резкого обострения в отношениях между ними. Никита Сергеевич продолжал занимать хоть и не самое видное, но прочное положение близ вождя. Не раз, снимая трубку домашнего телефона – правительственной "вертушки" – (какое-то время мы жили с родителями жены), я слышал глуховатый голос: "Мне Микиту…" – так, на украинский манер, называл его Сталин.
Вернусь, однако, к дням XX съезда. Что могло заставить Хрущева выйти на трибуну с докладом о Сталине? Чем объяснялась его решимость? Нелепо было бы утверждать, что Хрущев вовсе не знал о массовых репрессиях или не чувствовал себя виновным. Он сам говорил, что те, кто работал рядом со Сталиным, не могут снять с себя ответственности, но что она должна быть соразмерной. Нина Петровна обронила как-то фразу о том, что только после XX съезда Никита Сергеевич отдал начальнику своей охраны пистолет, который хранился в его спальне. Сам Хрущев редко делился подробностями о ночных сталинских обедах-заседаниях, но одной, как бы дежурной реплике Сталина придавал особое значение. Сталин мог вдруг, прервав застолье, спросить кого-либо из присутствовавших: "Что-то у вас сегодня глазки бегают?"
"Бегающие глазки" были плохим признаком. Вопрос этот и долгая пауза вслед обескураживали. В последние месяцы жизни Сталина на таком ближайшем "прицеле" вождя были Молотов, Микоян, Ворошилов. Что это значило, каков следующий шаг – им было прекрасно известно. Знал, конечно, это и Хрущев.
К 1956 году десятки тысяч известнейших партийных работников, военных деятелей, дипломатов, писателей, ученых были реабилитированы. С мертвых снимались ложные обвинения, их имена очищались от наветов и диких оговоров. Живым нужно было не просто участие, извинения, восстановление чести и достоинства. Им вернули паспорта, выдали денежную компенсацию, помогли устроиться с жильем, подыскали работу. Но требовалось и открыто сказать о тех трагических процессах, которые приобрели массовый характер. Уже до XX съезда и, конечно, в ходе заседаний у Хрущева крепло убеждение, что сказать откровенно об этом прежде всего должна партия. Соответствующий материал, который готовила специальная комиссия ЦК, куда входили большевики-ленинцы, вернувшиеся из лагерей и ссылок, в один из последних дней работы съезда лег на его стол.
Многие подробности о "врагах народа" начали доходить тогда до Хрущева, открывая истоки и размах массовых репрессий. Наверное, стыд и ужас соседствовали в его душе. Конечно, он знал и был причастен к репрессиям и гибели многих товарищей, ставил свою подпись на приговорах "особых" совещаний и троек.
Разные варианты восстановления истины и справедливости занимали ум Хрущева, бесспорно одно: он не испугался личной ответственности, душа его не зачерствела. На этот счет есть важное свидетельство. Связано оно с именем Алексея Владимировича Снегова, члена партии с 1917 года, активного участника октябрьских событий 1917 года. В 1937 году он был арестован. Его допрашивал Ежов, каким-то чудом он избежал расстрела и получил "всего" 15 лет лагерей…
Вот что рассказал мне Леонид Давидович Крымский – один из тех, кто принял мученическую долю сына "врага народа".
"31 декабря 1951 года в Центральную лагерную больницу в Абези (это место в переводе с языка коми означает "яма", и расположено оно вблизи северных отрогов Уральского хребта, за Полярным кругом) доставили очередную группу больных. Я в ту пору был здесь патологоанатомом и одновременно заведовал терапевтическим корпусом: врачей не хватало. Меня отвел в сторону дежурный врач и тихо спросил, знаю ли я Снегова. Он сообщил, что Снегову известна моя фамилия, так как он в тридцатые годы работал в МК ВКП(б) с Д. М. Крымским и сейчас интересуется, не его ли я сын?
Мой отец, старый большевик, до 1937 года заведовал отделом руководящих партийных органов в МК ВКП(б) и был расстрелян по ложным обвинениям в государственной измене. Я же, комсомолец, кандидат медицинских наук, был арестован в 1950 году в возрасте 26 лет и отправлен в особо режимный лагерь потому, что Берия дал указание репрессировать всех сыновей партийных работников, расстрелянных в 1937 году. Я с детства был воспитан на рассказах о гражданской войне, участником которой был мой отец, о нескольких встречах с Лениным в период организации комсомола, о дружбе с Н. К. Крупской, которая относилась к нему с большой теплотой. Я видел, как день и ночь работает мой отец на благо партии и государства, слышал, как он, делегат XVII партийного съезда с решающим голосом, с восторгом рассказывал о встречах с "большим хозяином" – Сталиным, о его мудрости, о вере в его способность руководить страной. Арест отца потряс меня: я-то, зная его как никто другой, был всегда убежден в том, что он преданный большевик-ленинец, готовый без колебаний пожертвовать всем ради торжества великого дела коммунизма. Гибель отца для меня была всегда незаживающей раной, я считал его мучеником, погибшим за правое дело. Я живо представлял себе, с какими мыслями он шел на казнь, погибал от рук своих. Даже сидя в лагере, я считал, что мое личное несчастье – ничто по сравнению с этой трагедией.
Все это я рассказываю, чтобы были понятны чувства, когда мне сообщили, что какой-то человек, товарищ по несчастью, знал моего отца, вместе работал с ним.
Снегова удалось устроить в мой корпус, и под разными предлогами я держал его около себя больше года то в качестве больного, то в роли внештатного фельдшера.
Полтора года совместной жизни и работы в лагере, равные пятнадцати обычным, "мирным" годам, повседневное тесное общение сблизили нас, укрепили мое коммунистическое мировоззрение. Поначалу я видел в Снегове человека с трагической судьбой моего отца, затем передо мной во всем богатстве раскрылась его душа. Он всегда говорил мне, что яма, на дне которой мы сидим, не имеет никакого отношения к Советской власти, что Сталин – это тоже не Советская власть. Он рассказал мне о завещании Ленина и о характеристике, данной Сталину великим вождем. "Вся трагедия партии в том, что она в свое время не послушалась Ленина и не отстранила Сталина от руководства", – говорил Снегов. Я был потрясен: я-то ведь этого не знал раньше.
Снегов всегда говорил, что идея коммунизма сильнее любых невзгод и ее не удастся дискредитировать никакими беззакониями бериевской банды. За всеми этими такими волнующими разговорами – ни одной жалобы на личную участь и только большая тревога за судьбы страны и партии, высказываемая в условиях, полностью исключающих демагогию и вранье. И факты, множество фактов, имена, даты, удивительно сбереженные светлым умом этого человека. Я спрашивал, почему же участники процессов 1937 года, большевики, делавшие революцию, не раз глядевшие в глаза смерти в борьбе за Советскую власть, давали такие чудовищные показания, оказались слабыми людьми?
"Они были сильными и преданными людьми, – отвечал Снегов. – Они были настолько преданными, что предпочли умереть, согласиться на чудовищную ложь, лишь бы на публичных процессах перед лицом всего мира не дискредитировать дело, бывшее им дороже жизни". Это объяснение я не раз слышал от старых большевиков, загнанных Сталиным в тюрьмы. Глядя на Снегова, маленького, одетого в лохмотья, я видел перед собой гиганта духа, ничем не сломленного большевика, настоящего коммуниста. Мне казалось важным сберечь этого человека, ведь мы твердо верили в то, что кошмарный сон, персонажами которого мы являлись, не может не кончиться.
5 марта 1953 года вселило в нашу абстрактную надежду твердую уверенность. Со спины у нас, заключенных, спороли номера, и под страхом карцера было запрещено хранить их. В поведении администрации лагеря чувствовалась нервозность, участились ночные проверки и обыски. Боязливо оглядываясь по сторонам, в бараки заходил то один, то другой надзиратель и говорил: "Ведь я-то вам ничего плохого не делал, ребята". – "Пошел вон, мерзавец", – отвечали ему.
В безлюдной части лагеря, вблизи покосившегося, вросшего в землю морга, медленно прогуливались три человека: Снегов, я и Куликовский – бывший государственный санитарный инспектор Донецкой области, осужденный в 1938 году к 20 годам заключения по обвинению во вредительстве.
– Сейчас очень тревожный период, – говорил Снегов. – Берия – министр государственной безопасности. В его руках – неограниченная власть, и он воспользуется ею, чтобы расправиться с новым правительством, стать диктатором. Он хорошо усвоил методы своего учителя. Я знаю этого мерзавца еще с начала тридцатых годов по работе в Закавказском крайкоме партии. Я был заворготделом, он – начальником Грузинского ГПУ. Мне известно, что через своих подручных он устраивал "восстания" в горах, "подавлял" эти восстания, а затем прятал концы в воду, уничтожая своих сообщников-провокаторов. Затем он сообщал Сталину о подавлении несуществующих восстаний и таким образом выслуживался перед ним. Продвижение по службе шло быстро: вскоре начальник ГрузГПУ стал начальником ГПУ всего Закавказья.
Особенно высоко оценил Сталин деятельность Берия после выхода в свет фальшивки, которая называлась "К истории большевистских организаций в Закавказье". В ней превозносилась роль Сталина в организации марксистского движения на юге России. Читая этот "труд", можно было подумать, что Сталин был единственным руководителем социал-демократических организаций в Закавказье. К моменту выхода в свет этой книги, чтобы пресечь всяческие разговоры, Берия физически уничтожил цвет революционного движения на Кавказе. Вы представляете себе, какая опасность нависнет над страной и партией, если этот авантюрист захватит власть в свои руки? Мало осталось людей, которые знают об этой, истинной деятельности Берия. Нужно разоблачить и уничтожить его, и чем скорее, тем лучше. Иначе будет поздно. Нужно написать письмо с изложением этих и многих других фактов. Кому? Только одному человеку – Никите Сергеевичу Хрущеву. Я его знаю и верю ему, он – настоящий большевик. Впервые за долгие годы заключения настало время действовать и действовать быстро. Надо дать в руки партии эти документы. Если они попадут к министру государственной безопасности, со мной тут же расправятся. И с вами тоже, – после паузы сказал Снегов и посмотрел на нас. – Можете умыть руки. А если я попадусь, я вас не выдам. Я должен рискнуть собственной шкурой, иначе грош цена мне как коммунисту.
Легко сказать – написать такое письмо. Где? Когда? Каждый квадратный сантиметр территории лагеря просматривался. Особые подозрения вызывал пишущий человек. Надзиратели заглядывали через плечо врача, записывающего историю болезни. Но самая главная трудность состояла в отправке письма.
Даже если допустить такую невероятную вещь, что кто-нибудь из администрации лагеря согласится бросить письмо в почтовый ящик, оно все равно не попадет по назначению, так как вся корреспонденция проходила строгую цензуру. Все эти трудности казались неразрешимыми.
Но мы рискнули. Снегов писал письмо в моей ординаторской. Он сидел голый по пояс и писал, а мы, два врача, я и Куликовский, сидели рядом, приставив фонендоскоп к его груди. Были приняты строжайшие меры предосторожности: редкая цепочка выздоравливающих больных была расставлена около барака и давала нам знать о приближении надзирателей или ненадежных людей. Рукопись быстро прятали в трубу нетопящейся печки. Надзиратель, входя в ординаторскую и окидывая ее рассеянным взглядом, видел двух врачей, осматривающих больного. При этом не обходилось без курьезов. Снегов писал письмо, разоблачающее Берия, а Куликовский, помогавший ему, был удивительно похож на этого бандита; сходство усиливалось тем, что он носил такое же пенсне. Куликовский смеялся вместе с нами, но и страдал от этого сходства. Это был юмор висельников.
Письмо было написано, тщательно отредактировано и зашито в старый заплатанный ватник Снегова. Теперь нужно было его отправить. Для этого, как нам казалось, существовала единственная возможность.
В каждом больничном корпусе (кроме корпусов, в которых лежали больные с открытой формой туберкулеза) работала вольнонаемная сестра, главная функция которой состояла в надзоре за правильностью лечения больных. Была такая сестра и в моем, терапевтическом корпусе. Член партии, молодая женщина, коми по национальности, мать троих детей. Она поверила заключенному Снегову и пошла на страшный риск, пронеся письмо за зону. Во время командировки в Москву один из родственников нашей сестры, не имевший представления о содержании письма, вручил его близкой родственнице Снегова. В отдельной записке ей были даны строгие инструкции о том, что письмо должно быть вручено из рук в руки только Никите Сергеевичу Хрущеву и никому больше. Она так и поступила.
В течение нескольких дней подряд в приемную ЦК КПСС приходила пожилая женщина и просила свидания с Никитой Сергеевичем. Ее неизменно спрашивали: зачем? по какому делу? как доложить Первому секретарю ЦК о вашем деле?
– По важному государственному делу, – отвечала она. – Впрочем, если меня не пропустят, пеняйте на себя. Я ухожу.
Ее провели к Первому секретарю ЦК КПСС. Никита Сергеевич вспомнил Снегова, которого он знал по работе в Донбассе, внимательно прочитал письмо и обещал разобраться…
– Снегова к начальнику лагпункта, – крикнул надзиратель, входя в корпус. Каждый вызов в административное здание был, как правило, связан с неприятностями, и мы насторожились. Снегов отсутствовал более трех часов и вернулся усталый, возбужденный. Оказалось, что приехал полковник из Москвы, который пытался узнать, писал ли Снегов Никите Сергеевичу Хрущеву, как и через кого отправил письмо.
– Я ничего не писал, никаких писем не отправлял, – неизменно отвечал Снегов.