Прекратились разговоры. Каждый из нас думает свою думу. Никогда не казалась реальной встреча с фашизмом лицом к лицу. Фильмы о них смотрели, читали статьи и книги, а не входило надолго в сознание. Фашизм был где-то далеко, в Европе...
* * *
Лагерь постепенно пустеет. Умирают, а кто еще на ногах, тех отправляют в Германию. Раненых перевели из лагеря в помещение бывшего военного госпиталя. Два двухэтажных корпуса, в одном из них - инфекционном - лежат больные дизентерией. Вокруг лазарета - каменная ограда, а по углам ее - вышки с часовыми. Объявлено: во двор не выходить, будут стрелять без предупреждения.
Рядом со мной лежит Белов, военный врач. Его недавно привезли из Сапоцкинской больницы. Он ленинградец, окончил военно-медицинскую академию, а служил в Кобрине. За день до нападения Германии получил отпуск и в ночь на 22 июня с женой и ребенком поехал в Ленинград. На рассвете пассажирский поезд атаковали немецкие пикировщики, состав был разбит в щепы. Взрывной волной Белова выбросило из вагона, он потерял сознание. Жена и дочь сгорели в вагоне.
Белов и сейчас как оглушенный. Часами молча лежит на спине, по его отсутствующему взгляда можно понять, что мыслями он не здесь, в лазарете, а там, у горящего поезда... Когда с ним кто-нибудь заговаривает, он медленно поворачивает голову, просит повторить вопрос и отвечает односложно. Рана на стопе большая, заживает медленно. Если нужно подняться, Белов берет мои костыли. Он ниже ростом, костыли ему приходится расставлять широко.
Скоро конец августа. О том, что Москва взята, немцы больше не говорят. Молниеносная война не состоялась. Однажды Жорка выглянул в окно и крикнул часовому на дворе: "Москау капут?" Часовой, уловив иронию в голосе, выругался, щелкнул затвором и вскинул ружье.
- На нашу артиллерию жалуются, - объясняет Сидоренко настроение немцев. - Помню, один пленный немец говорил: - "О-о, ваша артиллерия! Если бы не она, давно бы русский проиграл!"
Старшин лейтенант Сидоренко взят в плен в июле, он ранен под Гомелем. Рассказывает, что город оставлен недавно, после длительных и упорных оборонительных боев, большинство горожан и оборудование заводов успели эвакуировать. С волнением слушаю его рассказ. В Новобелице, под Гомелем, проходил практику после четвертого курса, в город мы ездили часто, Река Сож, огромный парк вокруг бывшего дворца Паскевича. В парке пруд, в нем, вдали от мостика с ажурными перилами, плавали лебеди.
Со второго этажа двое суток подряд раздавались стоны тяжелораненого. Утром его вынесли - умер от перитонита. Конвоир пристрелил его шутки ради. Эшелон с военнопленными остановился в пути. Пленный вышел из вагона-телятника, залез под него нужду справить. Вдоль вагона прохаживался часовой. "Голый зад в виде мишени?! Это интересно!" Немец хохотнул, прицелился и выстрелил. Пуля раздробила позвоночник и вышла через живот.
* * *
Меню раненых изменилось: вместе двух кружек баланды в день сейчас дают одну. Напрасно больные стараются выловить и съесть все крупинки проса. Просо не очищенное, оно не переваривается. В воскресенье привозят еду из лагеря позже обычного, часов в двенадцать. Бочку как всегда ставят в коридоре и черпаком разливают санитарам в ведра, а те уже несут больным. Еще до того, как принесли ведро, из коридора потянуло запахом уборной. Запах издает баланда, приготовленная сегодня из немытой требухи. Стоит поднести кружку ко рту, как тотчас появляется тошнота. Чтоб не слышать вони, рукой зажимаю нос. Но и такой прием не помогает: запах кала настолько сильный, что, кажется, проникает сквозь кожу.
- Опять ничего не получается. - В третий раз пытаюсь сделать глоток
- Ешьте, без еды умрете, - говорит Белов
- Да, здорово сегодня нам наклали, запомним надолго! - Рыбалкин ставит кружку на подоконник и от тошноты трясет головой. Но немытая требуха - это еще не все. Заканчивая разливать баланду, раздатчик зачерпнул со дня бочки что-то мясистое, круглое и, выругавшись поначалу, пошел показывать пленным. Приоткрыл и нашу дверь.
- Видали?! Это от коменданта на закуску! - В левой руке у него ведро, а в правой черпак с конским половым членом.
- Ну, на кой ты?.. - ругается Сидоренко, угрожающе присев. - Ты ему и отнеси, да скажи, что дураку и эта штука - игрушка!
Раздатчик скрылся за дверью.
У нас в корпусе умирают часто - от голода и ран, но еще чаще в соседнем, инфекционном. Ежедневно оттуда выносят шесть-семь покойников и хоронят во дворе. От дизентерии редко кто выживает. Баланда из тухлой конины ускоряет гибель. Ее нельзя есть, но больной не в силах отказаться: "Э-э, все равно помру!"
В лазарете работают и гражданские врачи, и военнопленные. Старопольского уже нет, говорят, расстрелян немцами как заложник. Танненбаум-хирург и Гроер-терапевт ежедневно приходят из гетто и весь день находятся в лазарете. У Пушкарева рана заживает, уже ходит без палки, лечит других. С ним почти неразлучен врач Спис, украинец. Он тоже хирург, после ранения хромает также, как и Пушкарев. Есть и молодые врачи - Мостовой из Воронежа и Прушинский из Курска. Мостовой уговаривает меня согласиться на ампутацию, дескать, довольно гнить, лучше отрезать голень.
Приближается осень, чаще дождит. На березе, что стоит за оградой, уже нет ни одного зеленого листка, все пожелтели. Смотрю вслед уплывающим на восток облакам, каждое из них сравниваю с живым существом, способным передать привет родной стороне. Вот и это будет там, за линией фронта, над свободной землей...
Белов стал активней, пользуется только одним костылем, ходит в коридор, в другие палаты. Принес нам первую радостную новость.
- Гитлер снял Браухича. Другого назначил. Нервничает фюрер.
- О-о! - Рыбалкин широко улыбается. - А кого же?
- Разве мало вам сказанного?
- Да, ведь Браухич, поймите! Командующий сухопутными войсками, фельдмаршал! Значит, крупный просчет у них!
- Наверно, догадываются, что Россия - не по их зубам орех, - промолвил Белов.
- Не то еще будет, - говорит Сидоренко. - Время работает на нас!
Именно время, этот антипод блицкрига. Чем дольше длится война, тем хуже для них. Услышанная новость радует, укрепляет мостки в будущее: победа, возвращение к мирной жизни, к своим... Как там мать, отец, брат? Не признаюсь самому себе, что все реже и реже о них вспоминаю...
Вдруг где-то рядом грохнул выстрел. Все переглянулись.
- Во дворе!
- Может быть, на железной дороге?
- Нет, здесь, у нас, с той стороны корпуса.
Скоро пришел санитар, рассказал подробно.
Больной из седьмой палаты только на днях стал подыматься на ноги. У него было ранение в грудь, осложненное плевритом. Сегодня он подошел к окну в коридоре, опершись на подоконник, смотрел на деревья, на железнодорожное полотно. Никто его не предупредил и он не знал о приказе начальника вахткоманды не глядеть в окна, выходящие в сторону железной дороги. Часовой расхаживал внизу, между деревьев. Увидев в окне человека, он выстрелил в него в упор и тот замертво упал на пол. Часовой затряс ружьем над головой, победно, словно на охоте, закричал: "Ка-пут! Ка-пу-т!".
* * *
Больные лазарета убывают. Многие умерли, выздоровевших отправляют в лагерь. В палате остались Рыбалкин, Сидоренко и я. Белов стал работать, переселился к врачам.
Вместо сухарей дают пайку хлеба, сделанного из муки пополам с размельченной древесиной, очень мелкими опилками, от них корка кажется серебристой. "Хлеб тонкого помола" - называет его Рыбалкин. Один раз Пушкарев вошел к нам, держа впереди себя фанерку в виде подноса, а на ней кусочки хлеба, грамм по двадцать. Медленно обошел всех, торжественно кладя каждому по кусочку в протянутую ладонь. Наверно, удалось обмануть немцев, получить несколько лишних па́ек. Случай с добавкой хлеба больше не повторялся, но каждый день кажется, что вот и сегодня будет добавка, а если ее нет, то можно обнадежить себя на завтра.
Слабость большая, головокружение, а все же за костыли не берусь, хожу, упираясь о палку обеими руками. Надо ходить! - убеждаю себя, - тренироваться! Мысль о побеге постоянно приходит в голову. Стоит только подойти к окну - и явственно представляю себе, как ползу по траве, пробираюсь через проволочную ограду, мимо часовых, бегу к синеющему вдали лесу!..
Холодный сентябрьский дождь, тонкий и густой, льет с утра. Все с теми же мыслями о побеге стою в коридоре, около окна. Хорошо бы иметь знакомого в Лиде, можно было бы скрыться у него, переждать, а потом уйти в лес... "А вот с ним почему до сих пор не перекинулся ни единым словом?" - подумал я, увидев сутулую фигуру идущего по коридору доктора Таненбаума! Хотя он и не бывает в нашей палате, у него другие, но повод для разговора всегда можно найти. Повернулся к нему - и сразу пропала охота останавливать хирурга, спросить у него что-нибудь для первого разговора. Всегда доброжелательный, приветливый с больными, сейчас он идет, никого не замечая, с мрачным, потемневшим лицом. Большая шестиугольная звезда из желтой материи нашита поверх пальто спереди, а вторая такая же - сзади. Видно, нашиты недавно, может быть, сегодня. Он с непокрытой головой, пряди черных, с частой сединой волос в беспорядке падают на лоб. Желтые звезды напоминают о смерти, она шагает рядом с ним, схватила за плечо. Согнать евреев в гетто могли и во время средневековья. Гитлеровцы на этом не остановятся. Они уже в первые дни оккупации здесь, в Лиде, несколько человек закопали живыми в землю.
Кусок желтой тряпки - клеймо отверженного. Но на энергичном лице не видно страха. Губы крепко сжаты, глаза блестят решимостью. Нет, лучше не останавливать сейчас, не трогать раненую душу! Да и опасно разговаривать с ним в коридоре, можно навлечь подозрение, подвести его.
ГЛАВА III
ГРОДНО
Слухи о ликвидации лазарета в Лиде подтвердились. Куда повезут - никто не знает. Лишь бы не в Германию. Чувствую, что попади я в лагерь куда-нибудь в Германию, - и конец мечте о побеге. Не выберусь! Некоторые говорят, что отправят нас в Сувалки, другие - в Августов, третьи - в Алленштайн в Восточной Пруссии. По слухам, это самый страшный лагерь, смертность огромная, полицаи зверствуют. Рассказывают, что и пленные осатанели, двум полицаям сделали темную, задушили в землянках.
Утром десятого октября начальник вахткоманды лично проверил подлежащих отправке. Вечером приказали одеться и выйти строиться во двор. Как дойдем до вокзала? У всех лица бледные, морщинистые от голода. Разрешат ли мне идти с палкой? Охрана стоит вдоль ограды и у ворот в полной боевой выкладке, с автоматами на груди и противогазами у пояса. Хмурые, злые. Вот один из них рявкнул что-то и схватил за грудь раненого, присевшего на камень. Как только отвезут пленных в другой лагерь, караульной команде в тылу делать нечего, придется отправляться на фронт. Сейчас октябрь, здесь уже холодно, а там, на востоке, и вовсе замерзнешь. А то и похуже может случиться: попадешь под огонь русской артиллерии. Много о ней рассказывают приехавшие с фронта.
Колонна построена по три человека в ряд. Двинулись через распахнутые ворота. В каждый проходящий ряд начальник вахткоманды тычет пальнем, считает.
Вдоль дороги на вокзал небольшими группами стоят женщины. Им, наверно, было известно заранее, когда и где поведут пленных. Некоторые держат у ног кошелки с кусками хлеба, брюквой, картошкой. Вся эта снедь летит в нашу колонну, как только мы приближаемся, но не все куски долетают, жителей не подпускают близко. Некоторые пленные выскакивают, жадно хватают хлеб, и, сбитые с ног ударами караульных, на карачках ползут обратно в строй. Те из жителей, которые посмелее, подбегают к телегам в хвосте колонны, бросают продукты лежачим раненым.
- Ребята! Товарищи! Кто знает Василия Сахина? - кричит худенькая женщина, не отставая от колонны. - Не было с вами Сахина, капитана? - несколько раз повторяет она. Голос у нее надтреснутый, такой же слабый, как и она сама, измученная безрезультатными поисками.
Нет, не было с нами Сахина...
Ближе к вокзалу, по обе стороны дороги, - груды железного лома, приготовленного к отправке. Много разбитых пушек, минометов, кое-где - зеленая громада танка.
Вагоны-телятники стоят на путях. Спущены сходни, сбитые из досок, на них пучки соломы, остатки конского навоза. По тридцать человек загоняют в вагон. Через переводчика разъяснено: всем лечь на пол, если кто осмелится смотреть в люк - часовые будут стрелять без предупреждения. Двери захлопнули, закрыли засов, конвоиры влезли на тормозную площадку. Темно, холодно. Лежим, прижавшись друг к другу. Поезд идет медленно. Через перевитый колючей проволокой люк проникает бледный свет звездного неба "Ку-да, ку-да?" - выстукивают колеса под самым ухом. Поезд несколько раз останавливается на станциях, ненадолго. Слышно, как часовые соскакивают и ходят вдоль состава, шуршит гравий под сапогами.
- Наверно, в Гродно везут, - высказал предположение Рыбалкин. Он служил в этих местах, и по каким-то едва заметным признакам, может быть, интуитивно, определяет направление пути.
- Хорошо, если не дальше, - откликаюсь я. У меня в Гродно нет ни родных, ни знакомых, но ведь Гродно - город советский, свой...
Около десяти часов вечера поезд остановился на крупней станции, среди многочисленных железнодорожных путей, у площадки освещенного пакгауза. Моросит дождь, электрические лампочки качаются от ветра. Загремели тяжелые засовы открываемых вагонов, послышались голоса часовых. Пленных вывели и построили тесной колонной Рыбалкин долго всматривается, поворачивает голову в разные стороны, наконец произносит:
- Гродно!
Снова всех пересчитали, доложили начальнику вахткоманды. Тот крикнул в темноту и оттуда стали выезжать подводы. Длинный обоз с пленными затарахтел но мостовой безлюдной и темной улицы, рядом с железной дорогой. Где-то здесь, справа, улица Ожешко, зверинец. Переехали железную дорогу и обоз направился опять вдоль нее, но уже в противоположную сторону. Неужели в военный городок? Знакомые силуэты старых казарм уже вырисовываются в темноте. Подводы повернули к воротам.
- Ну, судьба!.. - вырвалось у меня.
Четыре месяца тому назад полк вышел из этих ворот навстречу войне.
Зловеще выглядят полосатый шлагбаум, такая же, в полосах, караульная будка, длинная, высокая ограда из колючей проволоки. Часовой в каске поднял шлагбаум, и лошади медленно, как бы нехотя, потащили телеги в лагерь. Куда ни посмотришь, всюду упираешься взглядом в стену из колючей проволоки. Каждое здание казармы имеет свою ограду. Вверху изгородь загибается в виде козырька из нескольких рядов колючей проволоки, а у основания, на земле, густая спираль из мотков все той же колючки. Кошка и та не проползет! Через равные промежутки, приблизительно, через тридцать метров, столбы с мощными электрическими лампами, жестяные рефлекторы отбрасывают яркий свет на ограду и всю охраняемую территорию. Молчаливо и сурово стоят корпуса казарм, словно связанные богатыри, ни одного огонька в окнах. Мертвая тишина царит внутри лагеря. Лишь редкий свист ветра, вырвавшегося из проволочных пут, да монотонный шум дождя нарушают кладбищенскую тишину. Есть ли здесь живые люди? Вглядываюсь в огромный корпус на противоположном краю площади, где раньше был медсанбат... Но то, что лагерь населен, молчаливо подтверждают расхаживающие вдоль проволоки часовые. На деревянных вышках поблескивают дула пулеметов. Пулеметные вышки установлены между рядами наружной ограды, на расстоянии около ста метров друг от друга. Четыре прожектора висят на каждой вышке: два по бокам, два направлены вперед, на территорию лагеря. Есть здесь люди, есть... Безоружные, отрезанные от внешнего мира, все время под прицелом врага. Оплаканные родственниками, без вести пропавшие...
Обоз с лидскими пленными долго стоит в проволочном коридоре. В этом лабиринте оград и сами охранники, наверно, с трудом разбираются. Подошли двое солдат и офицер; он о чем-то поговорил с начальником караула из Лиды. Передние повозки, а за ними и все остальные стали поворачивать снова к воротам. Вот, наконец, полосатый шлагбаум остался позади.
Мокрые, замерзшие добрались к казарме, что рядом с мостом через Неман. Здесь лазарет для военнопленных. Большинство окон заложено кирпичом, забито фанерой. Низкие, сводчатые потолки. Верхние нары - третьи, считая снизу, под самым потолком. Воздух спертый, сырой, редкие керосиновые лампы и коптилки едва освещают проходы.
Приказано идти на второй этаж. Подымаясь по лестнице, встречаю однополчанина, бойца саперного взвода Кислика.
- И ты здесь? - Крепко пожимаю руку, рассматриваю его тощую фигуру, кавказские усы, которых раньше не было, и свежий рубец от подбородка до ключицы.
- Пока здесь, - отвечает он, поглядывая по сторонам. - А вас где ранило?
В полку Кислик бывал в санчасти на приеме и ему неудобно обращаться ко мне на ты, хотя мы с ним одних лет.
- Около Лунн.
- Меня тоже там. В атаку ходили с Ефремовым. Попал под автоматную очередь, пробило бедро и вот шею задело. Не встречали нигде Ефремова?
- Нет, не встречал.
Ефремов - заместитель командира полка по строевой части. Помню его во время последних учений, верхом на лошади. Его зычный голос был далеко слышен и заставлял подтягиваться каждого, кто где-либо замешкался. Учения были крупные, в масштабе корпуса, проходили еще тогда, когда полк находился в Станьково, под Минском. На разборе выступил Павлов. Когда он начал говорить, то все впередистоящие командиры присели на землю, и полкам, занимавшим большую поляну, был виден командующий Белорусским Особым военным округом - среднего роста человек, крепкого телосложения, с простым, мужественным лицом, слышен его голос. Он обращался, главным образом, к солдатам.
- Идя в атаку, нужно брать только то, что необходимо. Вещмешок, скатку - оставь в окопе, лучше возьми больше патрон, еще одну-две гранаты. - Его речь была спокойна, убедительна. Вспомнил войну четырнадцатого года, видно, и сам был солдатом, хотя и не подчеркивал этого.
Помолчали немного. Наконец, спрашиваю:
- Ты кто?
Кислик понял вопрос.
- Армянин. И я не Кислик, а Кисликян.
Я опустил голову.
- А вы? - спросил он.
- Русский, наверно. Там, в Лиде, ко мне еще не придирались. Не знаю как быть. Или изменить фамилию и имя и выбросить диплом, или оставить все как есть.
- Что вы, диплом выбрасывать?! - поднял руку Кислик. - С врачами они пока считаются. Тут гражданские врачи-евреи работают. Ну, еще увидимся! - и он пошел в угол, к грязной бочке.
На втором этаже, так же, как и внизу, помещение тесно уставлено двух- и трехэтажными нарами. Большинство людей лежит, накрывшись шинелями и какими-то тряпками. Группа пленных в проходе между нарами о чем-то спорят. В стороне от остальных - высокий, худой парень, мне кажется, что он смотрит на меня со вниманием, сочувственно.
- Больно тесновато у нас, но вон там свободное место, - указывает он наверх. - А пока садитесь здесь, внизу.
Глуховатый, окающий говор, скуластое, худое лицо, густо покрытое веснушками. Сажусь, но вскоре поднимаюсь кажется, что стоя меньше ощущаю холод. В щели забитого фанерой окна дует ветер.
- Где служили-то?
Узнав, что я врач, оживился, рассказал о себе. Он фельдшер. В плен попал у Невеля, раненый. На вопрос о фамилии ответил:
- Зовите меня Яков, Яша. А если уж полностью, то Яков Семенович Горбунов. Я вот здесь нахожусь, под вами. Наверху-то теплее, чем на нижних нарах, только залезать туда трудновато.