Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля - Кони Анатолий Федорович 11 стр.


ИВАН ДМИТРИЕВИЧ ПУТИЛИН

Начальник петербургской сыскной полиции Иван Дмитриевич Путилин был одной из тех даровитых личностей, которых умел искусно выбирать и не менее искусно держать в руках старый петербургский градоначальник Ф. Ф. Трепов. Прошлая деятельность Путилина, до поступления его в состав сыскной полиции, была, чего он сам не скрывал, зачастую весьма рискованной в смысле законности и строгой морали; после ухода Трепова из градоначальников отсутствие надлежащего надзора со стороны Путилина за действиями некоторых из подчиненных вызвало большие на него нарекания. Но в то время, о котором я говорю (1871–1875 гг.), Путилин не распускал ни себя, ни своих сотрудников и работал над своим любимым делом с несомненным желанием оказывать действительную помощь трудным задачам следственной части. Этому, конечно, способствовало в значительной степени и влияние таких людей, как, например, Сергей Филиппович Христианович, занимавший должность правителя канцелярии градоначальника. Отлично образованный, неподкупно честный, прекрасный юрист и большой знаток народного быта и литературы, близкий друг И. Ф. Горбунова, Христианович был по личному опыту знаком с условиями и приемами производства следствий. Его указания не могли пройти бесследно для Путилина. В качестве опытного пристава следственных дел Христианович призывался для совещания в комиссию по составлению Судебных уставов. Этим уставам служил он как правитель канцелярии градоначальника, действуя, при пересечении двух путей - административного усмотрения и судебной независимости - как добросовестный, чуткий и опытный стрелочник, устраняя искусной рукой, с тактом и достоинством, неизбежные разногласия, могшие перейти в резкие столкновения, вредные для роста и развития нашего молодого, нового суда. На службе этим же уставам, в качестве члена Петербургской судебной палаты, окончил он свою не шумную и не блестящую, но истинно полезную жизнь. Близкое знакомство с таким человеком и косвенная от него служебная зависимость не могли не удерживать Путилина в строгих рамках служебного долга и нравственного приличия.

По природе своей Путилин был чрезвычайно даровит и как бы создан для своей должности. Необыкновенно тонкое внимание и чрезвычайная наблюдательностью которой было какое-то особое чутье, заставлявшее его вглядываться в то, мимо чего все проходили безучастно, соединялись в нем со спокойной сдержанностью, большим юмором и своеобразным лукавым добродушием. Умное лицо, обрамленное длинными густыми бакенбардами, проницательные карие глаза, мягкие манеры и малороссийский выговор были характерными наружными признаками Путилина. Он умел отлично рассказывать и еще лучше вызывать других на разговор и писал недурно и складно, хотя место и степень его образования были, по выражению И. Ф. Горбунова, "покрыты мраком неизвестности". К этому присоединялась крайняя находчивость в затруднительных случаях, причем про него можно было сказать "qu’il connaissait son monde", как говорят французы. По делу о жестоком убийстве для ограбления купца Бояринова и служившего у него мальчика он разыскал по самым почти неуловимым признакам заподозренного им мещанина Богрова, который, казалось, доказал свое alibi (инобытность) и с самоуверенной усмешечкой согласился поехать с Путилиным к себе домой, откуда все было им уже тщательно припрятано. Сидя на извозчике и мирно беседуя, Путилин внезапно сказал: "А ведь мальчишка-то жив!" "Неужто жив?" - не отдавая себе отчета, воскликнул Богров, утверждавший, что никакого Бояринова знать не знает, - и сознался…

В Петербурге в первой половине семидесятых годов не было ни одного большого и сложного уголовного дела, в розыск по которому Путилин не вложил бы своего труда.

Мне пришлось наглядно ознакомиться С его удивительными способностями для исследования преступлений в январе 1873 года, когда в Александро-Невской лавре было обнаружено убийство иеромонаха Иллариона. Илларион жил в двух комнатах отведенной ему кельи монастыря, вел замкнутое существование и лишь изредка принимал у себя певчих и поил их чаем. Когда дверь его кельи, откуда он не выходил два дня, была открыта, то вошедшим представилось ужасное зрелище. Илларион лежал мертвый в огромной луже запекшейся крови, натекшей из множества ран, нанесенных ему ножом. Его руки и лицо носили следы борьбы и порезов, а длинная седая борода, за которую его, очевидно, хватал убийца, нанося свои удары, была почти вся вырвана, и спутанные, обрызганные кровью клочья ее валялись на полу в обеих комнатах. На столе стоял самовар и стакан с остатками недопитого чая. Из комода была похищена сумка с золотой монетой (отец Илларион плавал за границей на судах в качестве иеромонаха). Убийца искал деньги между бельем и тщательно его пересмотрел, но, дойдя до газетной бумаги, которой обыкновенно покрывается дно ящиков в комодах, ее не приподнял, а под ней-то и лежали процентные бумаги на большую сумму. На столе у входа стоял медный подсвечник, в виде довольно глубокой чашки с невысоким помещением для свечки посредине, причем от сгоревшей свечки остались одни следы, а сама чашка была почти на уровень с краями наполнена кровью, ровно застывшею без всяких следов брызг.

Судебные власти прибыли на место как раз в то время, когда в соборе совершалась торжественная панихида по Сперанском - в столетие со дня его рождения. На ней присутствовали государь и весь официальный Петербург. Покуда в соборе пели чудные слова заупокойных молитв, в двух шагах от него, в освещенной зимним солнцем келье, происходило вскрытие трупа несчастного старика. Состояние пищи в желудке дало возможность определить, что покойный был убит два дня назад вечером. По весьма вероятным предположениям, убийство было совершено кем-нибудь из послушников, которого старик пригласил пить чай. Но кто мог быть этот послушник, выяснить было невозможно, так как оказалось, что в монастыре временно проживали, без всякой прописки, послушники других монастырей, причем они уходили совсем из лавры, в которой проживал сам митрополит, не только никому не сказавшись, но даже, по большей части, проводили ночи в городе, перелезая в одном специально приспособленном месте через ограду святой обители.

Во время составления протокола осмотра трупа приехал Путилин. Следователь сообщил ему о затруднении найти обвиняемого. Он стал тихонько ходить по комнатам, посматривая туда и сюда, а затем, задумавшись, стал у окна, слегка барабаня пальцами по стеклу: "Я пошлю, - сказал он мне затем вполголоса, - агентов (он выговаривал ахентов) по пригородным железным дорогам. Убийца, вероятно, кутит где-нибудь в трактире, около станции". "Но как же они узнают убийцу?" - спросил я. "Он ранен в кисть правой руки", - убежденно сказал Путилин. - "Это почему?" - "Видите этот подсвечник? На нем очень много крови, и она натекла не брызгами, а ровной струей. Поэтому это не кровь убитого, да и натекла она после убийства. Ведь нельзя предположить, чтобы напавший резал старика со свечкой в руках: его руки были заняты - в одной был нож, а другою, как видно, он хватал старика за бороду". - "Ну, хорошо. Но почему же он ранен в правую руку?" - "А вот почему. Пожалуйте сюда к комоду. Видите: убийца тщательно перерыл все белье, отыскивая между ним спрятанные деньги. Вот, например, дюжина полотенец. Он внимательно переворачивал каждое, как перелистывают страницы книги, и видите - на каждом свернутом полотенце снизу - пятно крови. Это правая рука, а не левая: при перевертывании левой рукой пятна были бы сверху…"

Поздно вечером, в тот же день, мне дали знать, что убийца арестован в трактире на станции Любань. Он оказался раненым в ладонь правой руки и расплачивался золотом. Доставленный к следователю, он сознался в убийстве и был затем осужден присяжными заседателями, но до отправления в Сибирь сошел с ума. Ему, несчастному, в неистовом бреду все казалось, что к нему лезет о. Илларион, угрожая и проклиная…

Путилин был очень возбужден и горд успехом своей находчивости. У судебного следователя, в моем присутствии, пустился он с увлечением в рассказы о своем прошлом. Вот что, приблизительно, как записано в моем дневнике, он нам рассказал тогда. "Настоящее дело заурядное, да теперь хороших дел и не бывает; так все - дрянцо какое-то. И преступники настоящие перевелись - ничего нет лестного их ловить. Убьет и сейчас же сознается. Да и воров настоящих нет. Прежде, бывало, за вором следишь, да за жизнь свою опасаешься: он хоть только и вор, а потачки не даст! Прежде вор был видный во всех статьях, а теперь что? - жалкий, плюгавый! Ваш суд его осудит, и он отсидит свое, - ну, затем вышлют его на родину, а он опять возвращается. Они ведь себя сами "Спиридонами-поворотами" называют. Мои агенты на железной дороге его узнают, задержат, да и приведут ко мне: голодный, холодный, весь трясется, - посмотреть не на что. Говоришь ему: "Ты ведь, братец, вор". - "Что ж, Иван Дмитриевич, греха нечего таить - вор". - "Так тебя следует выслать". - "Помилуйте, Иван Дмитриевич!" - "Ну, какой ты вор?! Вор должен быть из себя видный, рослый, одет по-почтенному, а ты? Ну, посмотри на себя в зеркало - ну, какой ты вор? Так, мразь одна". - "Что ж, Иван Дмитриевич, бог счастья не дает. Уж не высылайте, сделайте божескую милость, позвольте покормиться". - "Ну, хорошо, неделю погуляй, покормись, а через неделю, коли не попадешься до тех пор, вышлю: тебе здесь действовать никак невозможно…" То ли дело было прежде, в сороковых да пятидесятых годах. Тогда над Апраксиным рынком был частный пристав Шерстобитов - человек известный, ума необыкновенного. Сидит бывало в штофном халате, на гитаре играет романсы, а канарейка в клетке так и заливается. Я же был у него помощником, и каких мы с ним дел не делали, даже вспомнить весело! Раз зовет он меня к себе, да и говорит: "Иван Дмитриевич, нам с тобою должно быть Сибири не миновать!" - "Зачем, - говорю, - Сибирь?" - "А затем, - говорит, - что у французского посла, герцога Монтебелло, сервиз серебряный пропал, и государь император Николай Павлович приказал обер-полицеймейстеру Галахову, чтобы был сервиз найден. А Галахов мне да тебе велел найти во что бы то ни стало, а то, говорит, я вас обоих упеку, куда Макар телят не гонял". - "Что ж, - говорю, - Макаром загодя стращать, попробуем, может и найдем". Перебрали мы всех воров - нет, никто не крал! Они и промеж себя целый сыск произвели получше нашего. Говорят: "Иван Дмитриевич, ведь мы знаем, какое это дело, но вот образ со стены готовы снять - не крали этого сервиза!" Что ты будешь делать? Побились мы с Шерстобитовым, побились, собрали денег, сложились да и заказали у Сазикова новый сервиз по тем образцам и рисункам, что у французов остались. Когда сервиз был готов, его сейчас в пожарную команду, сервиз-то… - чтобы его там губами ободрали: пусть имеет вид, как бы был в употреблении. Представили мы сервиз французам и ждем себе награды. Только вдруг зовет меня Шерстобитов: "Ну, - говорит, - Иван Дмитриевич, теперь уж в Сибирь всенепременно". - "Как, - говорю, - за что?" - "А за то, что звал меня сегодня Галахов и ногами топал и скверными словами ругался: "Вы, - говорит, - с Путилиным плуты, ну и плутуйте, а меня не подводите. Вчера на бале во дворце государь спрашивает Монтебелло: "Довольны ли вы моей полицией?" - "Очень, - отвечает, - ваше величество, доволен: полиция эта беспримерная. Утром она доставила мне найденный ею украденный у меня сервиз, а накануне поздно вечером камердинер мой сознался, что этот же самый сервиз заложил одному иностранцу, который этим негласно промышляет, и расписку его мне представил, так что у меня теперь будет два сервиза". Вот тебе, Иван Дмитриевич, и Сибирь!"- "Ну, - говорю, - зачем Сибирь, а только дело скверное". Поиграл он на гитаре, послушали мы оба канарейку да и решили действовать. Послали узнать, что делает посол. Оказывается, уезжает с наследником-цесаревичем на охоту. Сейчас же к купцу знакомому в Апраксин, который ливреи шил на посольство и всю ихнюю челядь знал. "Ты, мил-человек, когда именинник?" - "Через полгода". - "А можешь ты именины справить через два дня и всю прислугу из французского посольства пригласить, а угощенье будет от нас?" Ну, известно, свои люди, согласился. И такой-то мы у него бал задали, что небу жарко стало. Под утро всех развозить пришлось по домам: французы-то совсем очумели, к себе домой-то попасть никак не могут, только мычат. Вы только, господа, пожалуйста, не подумайте, что в вине был дурман или другое какое снадобье. Нет, вино было настоящее, а только французы слабый народ: крепкое-то на них и действует. Ну-с, а часа в три ночи пришел Яша-вор. Вот человек-то был! Душа! Сердце золотое, незлобивый, услужливый, а уж насчет ловкости, так я другого такого не видывал. В остроге сидел бессменно, а от нас доверием пользовался в полной мере. Не теперешним ворам чета был. Царство ему небесное! Пришел и мешок принес: вот, говорит, извольте сосчитать, кажись, все. Стали мы с Шерстобитовым считать: две ложки с вензелями лишних. "Это, - говорим, - зачем же, Яша? Зачем ты лишнее брал?" - "Не утерпел", - говорит… На другой день поехал Шерстобитов к Галахову и говорит: "Помилуйте, ваше высокопревосходительство - никаких двух сервизов и не бывало. Как был один, так и есть, а французы народ ведь легкомысленный, им верить никак невозможно". А на следующий день затем вернулся и посол с охоты. Видит - сервиз один, а прислуга вся с перепою зеленая да вместо дверей в косяк головой тычется. Он махнул рукой да об этом деле и замолк".

"Иван Дмитриевич, - сказал я, выслушав этот рассказ, - а не находите вы, что о таких похождениях, может быть, было бы удобнее умалчивать? Иной ведь может подумать, что вы и до сих пор действуете по-шерстобитовски…" - "Э-э-эх! Не те теперь времена, и не такое мое положение, - отвечал он. - Знаю я, что похождения мои с Шерстобитовым не совсем-то удобны, да ведь давность прошла и не одна, а, пожалуй, целых три. Ведь и Яши-то вора - царство ему небесное! - лет двадцать как в живых уж нет" *.

ИЗ ПРОКУРОРСКОЙ ПРАКТИКИ *

В бытность мою прокурором окружного суда в Петербурге мне приходилось иногда выходить из формальных рамок своей деятельности и в одних случаях не торопиться с возбуждением уголовного преследования, а в других, наоборот, предупреждать о возможности такого преследования, чтобы сделать его впоследствии в сущности ненужным. В первых случаях жалобщику надо было дать время одуматься и допустить заговорить в себе добрым и примирительным чувствам; во вторых - устранить, без судебного разбирательства, причину самой жалобы.

Вот два из памятных мне случаев.

В первой половине семидесятых годов в мой прокурорский кабинет пришел офицер, в армейской форме, с Георгиевским крестом в петлице. Лицо его было мрачно и решительно, глаза желчно смотрели куда-то вдаль. "Я сын тайного советника N. N., вам, вероятно, известного, - поручик войск, расположенных в Туркестанском военном округе. Я был ребенком, когда умерла моя мать, оставившая мне весьма хорошее состояние в недвижимости и назначившая опекуном моего отца. Во время пребывания моего в кадетском корпусе и затем, пользуясь моей службой в отдаленном крае, мой отец продал значительную часть моего имения, будто бы для его округления, и присвоил себе все, что было выручено в виде доходов и покупной платы. Когда я временно вернулся из Средней Азии, он отказался дать мне какие-либо объяснения о моем имущественном положении, и я вынужден был предъявить против него иск в порядке исполнительного производства об истребовании отчета. Суд уважил мои требования, но на предъявление отцу моему постановления суда он отозвался, что никаких моих денег у него нет и не было и что вознаграждать меня он не намерен. Это было официально удостоверено, и я заявил, что дела так не оставлю. Вслед затем меня потребовал к себе товарищ шефа жандармов, подвел к карте России и, показав на ней город Колу Архангельской губернии, посоветовал мне иметь в виду, что если я не прекращу своих претензий к моему почтенному родителю, то я могу близко ознакомиться с этим городом, т. е. быть сосланным административно. Но он меня не запугал, и я приношу вам жалобу, прося о привлечении моего отца к уголовной ответственности за растрату и присвоение по званию опекуна". С этими словами он мне подал и самую жалобу, написанную лицом, очевидно, сведущим в уголовных делах.

Я, действительно, знал, или вернее встречал, отца этого офицера. Он был большим любителем искусства и даже, кажется, участвовал в одном из учреждений, предназначенных "насаждать и упрочивать" одну из отраслей искусства. Я видел его в шестидесятых годах раза два, сколько мне помнится, у поэта Майкова. Это был высокий, подвижной и словоохотливый старик.

Назад Дальше