30 мая маляр, красивший наружную стену дома № 14 по Гродненскому переулку, заметил через окно квартиры в третьем этаже окровавленный труп женщины. Жильцов этой квартиры - надворного советника Власова и кухарку Семенидову - последний раз видели 25 мая, а с утра 26 двери квартиры оказались наглухо запертыми, что заставляло предполагать, что Власов уехал на нанятую им дачу, а Семенидова отправилась, как она давно собиралась, на богомолье. По открытии квартиры Власов и Семенидова найдены зарезанными острым режущим орудием, нанесшим глубокие зияющие раны. Масса круглых кровяных пятен на полу, идущих по направлению к разным хранилищам денег и документов у Власова, к двум умывальникам и к выходной двери, указывала, что убийца сам был ранен, а кровяные пятна на пустом портфеле Власова, в котором хранились разные бумаги и 14 тысяч рублей процентными бумагами, освещали и самый мотив убийства.
При следствии выяснилось, что последний, входивший 25 мая в квартиру Власова, был прапорщик Ландсберг. По осмотру, произведенному в Шавлях 6 июня, у него сверх поперечной раны на ладони правой руки найдены были два свежих рубца от резаных ран на левой руке, происшедшие, по его объяснению, от неосторожного вставления сабли в ножны и от оцарапания кошкой. Но 9 июня он сознался в предумышленном убийстве Власова, вызванном невозможностью уплатить 25 мая занятые у последнего без процентов 5 тысяч рублей, причем для того, чтобы беспрепятственно совершить убийство и похитить свою расписку (вместе с которой впоследствии он взял и пачку процентных бумаг), он послал Семенидову за слабительным лимонадом и, когда она, вернувшись, стала откупоривать бутылку, зарезал, подойдя сзади, и ее.
После допроса у следователя Ландсберг представил 12 июня подробную записку с анализом своего душевного состояния и тех обстоятельств, которые повлияли на его решимость пойти на преступление. Задав самому себе вопрос о том, действовал ли он в порыве отчаяния, вызванного безвыходностью положения, или же, напротив, весь строй, ход и образ светской жизни, которую он вел, незаметно подготовили его к убеждению, что в сущности в задуманном им преступлении нет ничего предосудительного при той обстановке, в которой он находился, Ландсберг объяснил следователю, как могло сложиться у него последнее убеждение. "С первого дня поступления на военную службу, - писал он, - меня каждый день приучали владеть ружьем и револьвером и обучали саперным работам, т. е. способам, пользуясь прикрытием из земли, камня и железа, уничтожить возможно большее число неприятелей". Постоянно занимаясь чтением и изучением военной истории, он, по его словам, увидел, что одна треть государственного бюджета идет на поддержание военного устройства, что Наполеон III, чувствуя утрату своего обаяния в глазах Европы, придравшись к удобному случаю, затевает ужасную войну с Германией, в которой гибнут сотни тысяч людей и которая стоит массе семейств отцов, мужей и братьев, а Франции двух провинций и многих миллиардов денег, причем Германия эти миллиарды опять употребляет на увеличение вооружений для новой войны, Которая опять уничтожит сотни тысяч людей. Наказывается это или нет? Нет. Заводчик Крупп наживает миллионы на свои изделия, офицеры получают "за храбрость" ордена, пенсии, чины и т. д. Сам он, Ландсберг, лично за дело при штурме крепости Махрама в Кокандском ханстве, причем мы порядочно покрошили защищавшихся, и за дело, в котором под начальством Скобелева мы истребили спасавшиеся остатки скопищ Автобачи, был награжден двумя крестами с мечами и бантом, а впоследствии при возвращении с батальоном в столицу после турецкой войны, в которой тоже погибли десятки тысяч людей, его, как и других, восторженная толпа награждала лавровыми венками. Англия в Афганистане и в стране Зулусов тоже режет и уничтожает массы людей под предлогом введения цивилизации, которая состоит в возможности основать большое количество колоний и торговых домов, дающих способ отдельным лицам наживать миллионы, чтобы довести до роскоши свою жизнь. И это не только не наказуется, но, безусловно, поощряется… "Мы, военные, - продолжал далее Ландсберг, - безустанно повторяем слова "враг" и "неприятель". Но неужели можно допустить, чтобы кто-либо из солдат воюющих сторон питал хоть малейшую ненависть к людям, которых он затем убьет с остервенением, будучи при этом, безусловно, убежден, что он не только не делает дурного дела, а, напротив, совершает прекраснейший из поступков своей жизни, о котором будут передавать с благоговением даже в потомстве. И вот мое слово, - заключил он (ежели только допустить, что убийца может давать "слово"), - в день 25 мая я с утра все это обдумывал, дабы убедить себя в правильности и безупречности задуманного преступления". Рассказав затем подробно о своей успешной службе в Средней Азии и о знакомстве там с лучшими семейными домами, "ибо холостой жизни не любил, ни к каким кутежам не принадлежал и к картам чувствовал отвращение", Ландсберг перешел к описанию своего деятельного участия в войне с турками в 1877 году. В Сан-Стефано от тоски и уныния он стал играть в карты, причем знакомство с кружком игроков обошлось ему около 4 тысяч, в которые он "всадил" не только все свои сбережения, но и сделанные займы. Вскоре по прибытии в Петербург, благодаря своему общительному характеру, связям, воспитанию и положению, он познакомился с лучшими домами столицы, где его принимали очень охотно, как человека, который не пил и не курил и для которого "высшим наслаждением были танцы". Жизнь в кругу, в котором он вращался, влекла за собою большие издержки: нужно было иметь прилично отделанную квартиру, бывать в первых рядах оперы, одеваться у первого портного и принимать у себя. На это не хватало небольших средств, которыми он располагал. А между тем, бывая в доме одного генерала с высоким положением и историческим именем, он полюбил одну из его дочерей и, рассчитывая на ее взаимность, стал помышлять о браке с ней. Весьма подробно касаясь домашней жизни этого семейства и установившихся в нем отношений к искателям руки молодых девиц, Ландсберг изображал себя жертвой тех надежд, которые ему было дано питать и вследствие которых он должен был поддерживать разорительный для себя образ жизни в большом петербургском свете. "Пусть просмотрят у меня карточки тех, кто делал и отдавал мне визиты!" - восклицает он в своей записке и, указывая на дам, с которыми удостоивался танцевать, называет весьма веские имена. Для покрытия чрезвычайных расходов, ввиду ожидаемого принятия его предложения, он должен был сделать крупный заем у своего старого, еще со времен юнкерства, знакомого Власова, сильно его, несмотря на свой крутой нрав и скупость, любившего и гордившегося им, его положением и успехами в свете. Пять тысяч рублей, полученные от заклада билетов, взятых у Власова, были истрачены, а в то же время вопрос о возможности принятия предложения родителями нравившейся Ландсбергу девушки затягивался и осложнялся. Между тем срок возвращения билетов - 25 мая - наступал… Ландсберг, по его словам, знал, что Власов умеет быть добрым, ласковым и гостеприимным, но что он сумеет быть и злым, если его доверие будет обмануто; он может поднять шум, написать командиру батальона и разгласить, что блестящий гвардейский офицер старался казаться богатым с матримониальными целями. Тогда по-гибнет и служба и надежда на брак. И вот явилась мысль убить Власова и похитить свою расписку. Накануне убийства, 24 мая вечером, рука сидевшего у Власова Ландсберга не поднялась на него. Но на другой день вечером нужно было снова идти к Власову и притом с билетами. Ландсберг стал доказывать себе, что если он убивал в походе людей, которые не сделали ему никакого зла, то как же не убить человека, существование которого грозит всей его жизни?! И он пошел, взяв с собой складной нож и револьвер, чтобы в случае "малейшего скандала" пустить себе пулю в лоб. Зарезав Власова и Семенидову и положив последней под голову подушку, чтобы в нижнюю квартиру не просочилась кровь, он вынул из портфеля расписку и пачку банковых билетов, которые взял себе в убеждении, что, сделав раз преступление, глупо было бы не воспользоваться всеми его плодами…
Записка эта, приобщенная к следственному делу, конечно, ничего существенного в оценке деяния Ландсберга не прибавила. Но над своеобразной и мрачной логикой ее нельзя было не призадуматься. Она открывала просвет в мир условных отношений, жадно искомого внешнего блеска и внутреннего одичания. В ней за логическими скачками мысли, стремящейся к самооправданию, не виделось ни душевного ужаса перед замышленным и осуществленным, ни хотя бы слабого предстательства сердца за человека, повинного лишь в любящей доверчивости. Вместе с тем эта записка указывала с несомненностью на тот способ аргументации в свою защиту, которого предполагает держаться обвиняемый, выставляя себя жертвой такого положения вещей и таких общественных нравов, при которых брак с любимым существом возможен лишь при "оказательстве" материального достатка" оправдывающего жизнь без труда и внутреннего содержания. Такая защита, конечно, не могла изменить ни юридического состава преступления, ни глубокой безнравственности мотива к нему - и с этой точки зрения она представлялась бесплодной. Но вместе с тем рассказ об интимных сторонах внутреннего строя жизни целого семейства, глава которого был озарен лучами справедливо заслуженной славы, и постоянное упоминание имени молодой девушки должны были возбудить жадное и беспощадное любопытство толпы и вызвать различные злобные предположения тех, кто привык черпать краски для обрисовки житейских отношений со дна своей низменной души, Мне было жаль и всеми уважаемого старика, и его ни в чем не повинную дочь и вместе с тем не хотелось допустить при судоговорении "намеки тонкие на то, чего не ведает никто". Поэтому, когда Ландсберг был приведен в суд для вручения ему обвинительного акта, я, назначив ему защитником весьма умелого и серьезного присяжного поверенного Войцеховского, приказал страже удалиться и, оставшись с обвиняемым вдвоем, сказал ему: "Ваша записка, приложенная к следствию, дает мне повод думать, что вы, быть может, будете держаться изложенных в ней доводов в своей защите". - "Да!" - "Я должен вас предупредить, что я не позволю вам касаться домашней жизни того семейства, о котором вы говорите, и отдавать имя бедной девушки на бездушное любопытство публики. Но вы все-таки можете кое-что существенное успеть сказать прежде, чем я вас остановлю". - "Что же делать?! Мне это необходимо для защиты". - "Это вовсе не необходимо, а ваш защитник вам, конечно, объяснит, что как бы снисходительно ни отнеслись присяжные заседатели к вашей молодости, они никогда не оправдают вас по тем основаниям, которые изложены в вашей записке. Вы совершили жестокое и кровавое дело, но я не хочу думать, что в вас заглохло то чувство чести, которое должно вам подсказать всю неприглядную сторону такой защиты, которая, не будучи для вас спасительна, в то же время может внести в жизнь других людей скорбь и боль неуловимых и шипящих в темноте обид, намеков и пересудов". Ландсберг задумался, склонив голову с красивыми и тонкими чертами лица, а я сел за свои бумаги. Прошло несколько минут. "Я не буду говорить ни слова об этой семье и девушке", - сказал он решительным тоном. Я позвал стражу, и его увели из моего кабинета.
Открытию заседания по делу предшествовал еще один эпизод. Защитник обвиняемого, по истечении установленных сроков для вызова свидетелей, просил суд вызвать временно находившегося в Петербурге туркестанского генерал-губернатора, генерал-адъютанта Константина Петровича фон Кауфмана, могущего "разъяснить обстоятельства жизни Ландсберга и бросить свет на мотивы преступления". Суд в случае признания показания относящимся к делу имел по закону право разрешить защитнику прел-ставить свидетеля в заседание по соглашению с ним или же вызвать его официальной повесткой от своего имени. В объяснениях со мной по этому поводу присяжный поверенный Войцеховский указывал на крайнюю затруднительность для него первого из этих двух способов вызова. Нужно было просить К. П. Кауфмана от имени Ландсберга явиться и дать показание, что могло вызвать с его стороны признание своего показания излишним и нежелательным, справедливое указание на свои многосложные занятия при кратковременном пребывании в Петербурге и, наконец, прямой отказ предстать перед судом по приглашению человека, обвиняемого в предумышленном убийстве с целью ограбления. Все это устранялось при посылке повестки от суда, когда вместо готовности свидетеля явиться для дачи показания выступала на первый план обязанность его предстать перед судом.
Однако для выполнения желания защитника представлялось большое практическое затруднение. Судебные уставы 1864 года, водворяя равенство всех перед судом, не сделали никаких различий в способе и условиях допроса тех или других свидетелей. В первые годы судебной реформы в камерах мировых судей, у судебных следователей и в заседаниях общих судов нередко появлялись для дачи показаний лица, занимавшие высокое служебное положение. Но вскоре стали раздаваться из официальных сфер жалобы на отвлечение этими вызовами в суд от занятий важными государственными делами, на тягостное положение сановников среди "всякого сброда", являющегося свидетелями по уголовным делам, на необходимость особого уважения к заслугам человека, поставленного на высокий служебный пост, и т. д. Жалобы были настойчивы и часты, и через три года после первоначального введения в действие судебной реформы особам первых двух классов, министрам, членам Государственного совета, генерал-губернаторам, сенаторам, статс-секретарям, генерал-адъютантам, а также архиереям дано право требовать, по получении повестки о вызове, о допросе их на дому. Такой допрос по делам с присяжными заседателями представлял много затруднений и возбуждал ряд вопросов. Суд должен допрашивать свидетеля не только в полном своем составе, но и в присутствии подсудимого, представителей сторон - прокурора, защитника и гражданского истца - и уже допрошенных свидетелей, на случай передопроса или очной ставки. Свидетелю должны быть нередко предъявлены относящиеся к его показаниям вещественные доказательства, иногда очень обширные и громоздкие. Затем, при допросе должны присутствовать 14 присяжных заседателей и могут, пожелать воспользоваться своим правом присутствовать и все остальные очередные присяжные заседатели, не вошедшие в состав, судящий по данному делу. Наконец, всякому заседанию, за исключением случаев, точно указанных в законе, надлежит быть публичным, и для публики, а также для представителей печати непременно должно быть оставлено, хотя бы и небольшое, место. Все это до того усложняло и обставляло всякого рода неудобствами допрос на дому, представлявший сверх того большую потерю времени и тем затягивавший разбирательство, что не только суд, но и сами управомоченные требовать домашнего допроса стали стараться, по возможности, избегать этого "нашествия иноплеменных".
Тем не менее такое право существовало и были, впрочем весьма редкие, случаи пользования им, преимущественно по отношению к судебным следователям и мировым судьям. Этим правом мог пожелать воспользоваться и генерал Кауфман, чин и звание которого давали ему троякое основание требовать о допросе себя на дому. Излишне говорить, какое нарушение порядка и сколько напрасной суеты внесло бы это в рассмотрение дела.
Я объяснил все это защитнику, указывая на затруднительность для суда прибегать к вызову генерал-адъютанта Кауфмана повесткою, и он просил отложить решение вопроса до личного его свидания с последним. 30 июля он заявил мне, что генерал Кауфман выразил полную готовность явиться в суд лично, не считая уместным пользоваться своим исключительным правом, и суд постановил вручить ему повестку. Не так поступил по громкому процессу через тридцать лет другой генерал-адъютант Клейгельс, едва ли имевший заслуги Кауфмана.
Дело слушалось в жаркий день, 5 июля. Наплыв публики, несмотря на глухое летнее время, был громадный. Она запрудила собой не только обширную salle des pas perdus в судебном здании, но и всю лестницу и все свободные от деревьев проходы во дворе. Когда старший председатель судебной палаты Мордвинов попытался кратчайшим путем из своего кабинета через эту залу проникнуть в мой председательский кабинет, его до того стиснули в толпе, что он добрался до меня лишь после отчаянных усилий, с разорванным лацканом виц-мундира и погнутой звездой. Жадная до зрелищ и движимая болезненным любопытством публика буквально осаждала и по временам штурмовала толстые барьеры, отделявшие проход в залу заседания и в комнату свидетелей от общей залы суда. Особенно отличались при этом дамы, т. е. та их разновидность, которая была в то время известна под названием "судебных дам", являвшихся на каждый громкий процесс, с алчущим новых впечатлений взором, в котором попеременно светилось то бессердечное любопытство, то истерическая сентиментальность. Одна из них дошла до того, что больно укусила за руку судебного пристава, удерживавшего дверцу барьера, сквозь которую она во что бы то ни стало хотела протиснуться. Полиции пришлось составить несколько протоколов о нарушении общественной тишины и об оскорблениях, нанесенных судебным приставам.