Разговоры с Гете в последние годы его жизни - Иоганн Эккерман 16 стр.


- Для того чтобы составить эпоху в истории, - заметил он по этому поводу, - необходимы, как известно, два условия: первое - иметь недюжинный ум и второе- получить великое наследство. Наполеон унаследовал Французскую революцию, Фридрих Великий - Силезскую войну, Лютер - поповское мракобесие, а мне в наследство досталась ошибка в учении Ньютона. Нынешнее поколение, правда, и понятия не имеет о том, что я сделал в этой области, но будущие времена должны будут признать, что наследство мне досталось неплохое.

Сегодня утром Гёте прислал мне кипу рукописей, касающихся театра. Кроме всего прочего, там имелись заметки, содержащие правила и наставления, по которым он работал с Вольфом и Грюнером, стремясь сделать их первоклассными актерами. Мне эти отдельные замечания показались чрезвычайно интересными и для молодых актеров весьма и весьма поучительными, почему я и решил, собрав их воедино, составить своего рода театральный катехизис. Гёте одобрил мое намерение, и мы подробно его обсудили. По этому поводу были вспомянуты некоторые выдающиеся актеры, вышедшие, так сказать, из его школы, и я, между прочим, спросил о госпоже фон Гейгендорф.

- Возможно, что я и имел на нее известное влияние, - отвечал Гёте, - но вообще-то своей ученицей я ее назвать не могу. Она словно бы родилась на подмостках и, отлично владея актерской техникой, чувствовала себя не менее уверенно, чем утка в воде. В моих наставлениях она не нуждалась, инстинктивно делая все как нужно.

Потом мы еще говорили о тех годах, когда он руководил театром, и о том, как бесконечно много времени это отняло у его писательской деятельности.

- Конечно, - сказал Гёте, - я мог бы за этот период написать несколько дельных вещей, но, хорошенько подумав, я не испытываю сожалений. Свои труды и поступки я всегда рассматривал символически, и, по существу, мне довольно безразлично, обжигал я горшки или миски.

Четверг, 6 мая 1824 г.

Прошлым летом, приехав в Веймар, как уже говорилось, я не намеревался здесь остаться, а хотел только познакомиться с Гёте и уехать на Рейн, чтобы, сыскав подходящий уголок, на долгое время там остаться.

Однако к Веймару меня приковала исключительная благосклонность Гёте, вдобавок мои отношения с ним постепенно приобретали еще и практический характер, ибо он все глубже втягивал меня в свои интересы и поручал мне множество немаловажных работ по подготовке полного собрания своих сочинений.

В течение этой зимы я, среди прочего, из целого вороха разрозненных листов подобрал несколько разделов "Кротких ксений", отредактировал том новых стихов, выше упомянутый театральный катехизис, а также наброски, статьи о дилетантизме в различных искусствах.

Между тем давнишнее намерение увидеть Рейн все еще было живо в моем сердце, и, чтобы избавить меня от болезненной занозы несбывшегося желания, Гёте сам посоветовал мне провести несколько летних месяцев в прирейнских краях.

Но тут же он решительно высказал желание, чтобы я возвратился в Веймар. Он говорил, что нельзя порывать едва установившиеся отношения и что в жизни все, чему суждено дозреть, должно иметь продолжение. При этом он недвусмысленно дал мне понять, что я и Ример избраны им не только для действенного участия в подготовке собрания его сочинений, но и для того, чтобы мы вдвоем эту работу продолжили, буде он, принимая во внимание его преклонный возраст, покинет этот мир.

Сегодня утром он показывал мне большие связки писем, которые велел разложить в так называемой "комнате бюстов".

- Это все письма, - сказал он, - которые, начиная с тысяча семьсот восьмидесятого года, я получал от наиболее выдающихся людей Германии, - настоящая сокровищница идей и мыслей; за вами я сохраняю право в будущем опубликовать их. Я велю сделать шкаф, в котором они будут храниться заодно с прочим моим литературным наследством. Все это вы должны увидеть систематизированным и приведенным в полный порядок еще до вашего отъезда. Так я буду чувствовать себя спокойнее, к тому же у меня одной заботой станет меньше.

Засим он сказал мне, что летом снова собирается посетить Мариенбад, но уехать сможет не раньше конца июля, и доверчиво объяснил, что именно его здесь задерживает. Он высказал желание, чтобы я возвратился еще до его отъезда, ему-де надо будет еще о многом переговорить со мной.

Итак, спустя некоторое время я посетил своих близких в Ганновере, июнь и июль провел на Рейне, и там, в первую очередь во Франкфурте, Гейдельберге и Бонне, заключил весьма приятные для меня знакомства среди друзей Гёте.

Вторник, 10 августа 1824 г.

Вот уже неделя, как я вернулся из своего путешествия на Рейн. Гёте выказал неподдельную радость по случаю моего возвращения, я же, со своей стороны, был просто счастлив, что. опять сижу у него. Ему нужно было о многом поговорить со мною и многое мне рассказать, так что первое время я все дни проводил с ним. Он отказался от прежнего своего намерения - ехать в Мариенбад, решил этим летом никуда не уезжать.

- Ну, поскольку вы вернулись, - сказал он, - август обещает быть для меня приятным.

На днях он передал мне первые наброски продолжения "Поэзии и правды" - исписанную тетрадь в четвертушку листа и толщиною не более чем в палец. Кое-что уже завершено, остальное - только наметки. Однако разделение на пять книг уже сделано и листки со схематизированными записями сложены так, что если внимательно в них вчитаться, то содержание целого становится обозримым.

Уже завершенное представляется мне столь прекрасным, а содержание даже схематически намеченного до такой степени значительным, что это заставляет меня всем сердцем скорбеть о задержке этого поучительного труда, сулящего читателю великое наслаждение. Всеми способами, думал я, надо подвигнуть Гёте на продолжение и окончание такового.

В самом замысле этого творения есть многое от романа. Любовь, обольстительная и страстная, радостная при своем возникновении, потом переходящая в идиллию и трагически закончившаяся молчаливым и обоюдным отречением, красной нитью проходит по всем четырем книгам, объединяя их в некое гармоническое целое. Обаятельная сущность Лили, воссозданная во всех мельчайших подробностях, завораживает любого читателя не меньше, чем самого героя этого романа, скованного своим чувством к ней до такой степени, что лишь повторное бегство дарует ему освобождение.

Изображенная здесь эпоха жизни поэта насквозь пронизана романтикой, а может быть, делается романтической по мере становления характера главного героя. Но совсем особое значение она приобретает потому, что является предварением веймарской эпохи, определившей всю его дальнейшую жизнь. А посему именно этот период жизни Гёте и вызывает у нас жгучий интерес и потребность видеть его в наиболее детальном изложении.

Для того чтобы заново пробудить в Гёте любовь к этой, уже годами заброшенной работе, я не только затеял с ним разговор о ней, но сегодня же послал ему следующие заметки, дабы он сразу увидел, что уже завершено, а что еще требует доработки или композиционной перестановки.

ПЕРВАЯ КНИГА

Эта книга, которую, согласно первоначальному плану, следует считать законченной, является своего рода вступлением, ибо в ней высказано настойчивое стремление участвовать в делах человечества, осуществлением коего, благодаря переезду в Веймар, и завершается целая эпоха жизни. Но, дабы она еще органичнее слилась с целым, мне представляется желательным, чтобы отношения с Лили, проходящие через четыре последующие книги, завязались еще в этой и были бы продолжены до переезда в Оффенбах. Таким образом, думается мне, первая книга стала бы объемистее, значительнее и не дала бы чрезмерно разбухнуть второй.

ВТОРАЯ КНИГА

Идиллической жизнью в Оффенбахе открывается вторая книга. Она повествует о любовном счастье, покуда оно не начинает приобретать сомнительный, серьезный, даже трагический характер. Здесь вполне уместно рассмотрение весьма серьезных вопросов, обещанное ранее в связи с разговором о Штиллинге; таким образом даже из намеченных в немногих словах замыслов можно извлечь немало важного и поучительного.

ТРЕТЬЯ КНИГА

Третью книгу, которая содержит в себе план продолжения "Фауста" и т. п., я бы назвал эпизодической, однако в ней говорится о предполагаемой попытке расстаться с Лили, и это связывает ее с остальными книгами.

Сомнения, уместен ли здесь план "Фауста" или предпочтительнее было бы его сюда не вставлять, могут быть разрешены только после прочтения уже готовых отрывков, когда выяснится, можно ли вообще надеяться на продолжение "Фауста" или нет.

ЧЕТВЕРТАЯ КНИГА

Третью книгу завершает разрыв с Лили. Посему четвертая, весьма кстати начинается с приезда Штольбергов и Гаугвица, что определяет первую поездку в Швейцарию, а заодно и первое бегство от Лили. Подробная схема этой четвертой книги сулит много интересного и возбуждает в нас жажду детальнейшей разработки намеченного. То и дело прорывающаяся наружу неукротимая страсть к Лили согревает и эту книгу жаром юношеской любви, который отбрасывает необычный, волшебный и трепетный свет на душевное состояние путешественника.

ПЯТАЯ КНИГА

Эта прекрасная книга тоже почти что закончена. Продолжение и конец, коснувшись и даже чуть приоткрыв неисповедимую волю провидения, можно считать завершенными, здесь нужно разве что небольшое введение, которое" кстати сказать, вкратце уже набросано. Нуждается же оно в более подробной разработке, хотя бы уже потому, что в нем впервые заходит речь о веймарских связях, которым также впервые предстоит возбудить интерес читателя.

Понедельник, 16 августа 1824 г.

Общение с Гёте в эти дни было весьма содержательным, но, увы, я был так занят всякого рода делами, что не выбрал времени записать даже наиболее значительные из множества его высказываний.

В свой дневник я занес лишь следующие мелочи, вдобавок еще позабыв, в какой связи и по какому поводу они возникли.

"Люди - это плавающие горшки, которые стукаются друг об друга".

"По утрам мы всего умнее, но и всего озабоченнее, ибо забота тоже ум, только что пассивный. Глупцы ее не ведают".

"Не надо тащить за собою в старость ошибки юности; у старости свои пороки".

"Придворная жизнь - как оркестр, где каждый должен соблюдать положенные ему такты и выдерживать паузы".

"Придворные пропали бы с тоски, если бы не умели заполнять свое время разными церемониями".

"Не стоит советовать властелину отступать хотя бы в самом маловажном деле".

"Кто хочет обучить актера, должен запастись бесконечным терпением".

Вторник, 9 ноября 1824 г.

Вечером у Гёте. Мы говорили о Клопштоке и Гердере; я с удовольствием слушал, как он разъяснял мне заслуги сих мужей.

- Наша литература, - сказал он, - без этих могучих предшественников не могла бы стать тем, чем она стала. Выступив на литературном поприще, они опередили свое время и как бы увлекли его за собой. Но нынче уже время опередило их, и те двое, что были так необходимы, так значительны, перестали быть посредниками между старым и новым поколениями. Молодой человек, который в наши дни захотел бы почерпнуть свою культуру из Клопштока и Гердера, оказался бы весьма отсталым. Потом мы говорили о "Мессии" Клопштока и его одах, обсуждая их достоинства и недостатки, и оба согласились с тем, что у Клопштока не было ни предрасположения, ни способностей для восприятия и художественного воссоздания чувственного мира, а следовательно, он был лишен существеннейших качеств эпического и драматического поэта, а вернее, поэта вообще.

- Мне вспоминается ода, - сказал Гёте, - в которой он заставляет немецкую музу состязаться в беге с британской. Вы только вообразите себе эту картину - две девицы бегут, высоко вскидывая ноги и вздымая пыль; тут поневоле подумаешь, что наш добрый Клопшток ничего этого не видел и не умел чувственно себе представить, иначе такая неудача не могла бы его постигнуть.

Я спросил Гёте, как он в юные годы относился к Клопштоку и высоко ли ценил его в то время,

- Я его почитал с присущим мне уважением к старшим, вроде как пожилого дядюшку. Благоговел перед всем, что бы он ни делал, и мне даже в голову не приходило размышлять об этом и отыскивать в его творениях какие-либо недостатки. Я принимал все хорошее, что в них было, а в общем, шел своим собственным путем.

Засим мы возвратились к Гердеру, и я спросил Гёте, какое из его произведений он считает лучшим.

- Несомненно, его "Идеи к философии истории человечества", - отвечал Гёте. - Со временем он ударился в негативизм и тут уж никому больше не доставлял радости.

- При всей значимости Гердера я не могу примириться с тем, что он так слабо разбирался в некоторых явлениях. К примеру, не прощаю ему, что при тогдашнем состоянии немецкой литературы он вернул рукопись "Геца фон Берлихингена" испещренной язвительными замечаниями, ни словом при этом не обмолвившись о ее достоинствах. Видимо, каких-то органов восприятия ему все-таки недоставало.

- Да, в этом смысле с Гердером бывало нелегко, и даже, если бы дух Гердера сейчас здесь присутствовал, он бы нас не понял, - с живостью добавил Гёте.

- А вот на Мерка я не нарадуюсь, ведь это он подвигнул вас напечатать "Геца", - сказал я.

- Мерк, конечно, был удивительный и очень незаурядный человек, - ответил Гёте. "Напечатай-ка эту штуку, - сказал он. - Ей, конечно, грош цена, но ты ее все-таки напечатай!" Он не хотел, чтобы я переработал "Геца", и был прав. Вышло бы по-другому, но не лучше.

Среда, 24 ноября 1824 г.

Зашел к Гёте вечером перед театром и застал его бодрым и благополучным. Он спросил о находящихся сейчас в Веймаре молодых англичанах, я же сказал, что собираюсь читать с господином Дулэном немецкий перевод Плутарха. Упоминание этого имени навело разговор на римскую и греческую историю, и Гёте высказался по этому поводу следующим образом:

- Римская история нам, собственно говоря, уже не ко времени. Мы сделались настолько гуманны, что триумфы Цезаря не могут не претить нам. Малоутешительна и греческая история. Когда народ ополчается на внешнего врага, он, правда, велик и блистателен, но раздробление государства и вечная междоусобица, то, что грек обращает оружие против грека, от этого кажутся еще невыносимее. Тем паче, что история наших дней, бесспорно, величественна и очень значительна. Битвы при Лейпциге и Ватерлоо так грандиозны, что затмевают и Марафонскую, и многие другие. Да и герои наши не уступают греческим героям: французских маршалов, Блюхера и Веллингтона вполне можно поставить в один ряд с ними.

Разговор перешел на новейшую французскую литературу на растущий день ото дня интерес французов к произведениям немецких писателей.

- Французы правильно поступили, начав изучать и переводить немцев, - сказал Гёте. - Они ограничены в форме, ограничены в темах, а значит, им необходимо искать это вовне. Пусть нам, немцам, ставят в упрек известную бесформенность, зато мы превосходим их содержательностью. Пьесы Коцебу и Иффланда так богаты разнообразными сюжетами, что французы будут ощипывать их, покуда от тех перышка не останется. Но дороже всего им наш философский идеализм; ибо все идеальное пригодно для революционных целей.

- Французы, - продолжал он, - сильны и разумом, и духом, но у них нет фундамента и нет самоуважения. То, что в данную минуту им нужно, то, что выгодно для их стороны, то и хорошо. Они и хвалят нас не потому, что признают наши заслуги, а потому, что многие наши взгляды им на руку.

Затем мы еще немного поговорили о собственной нашей литературе и о том, что мешает становлению некоторых молодых поэтов.

- Основной недостаток этих молодых поэтов, - сказал Гёте, - незначительность их субъективизма, в объективном же они не умеют отыскивать материал и в лучшем случае берутся за тот, который близок им, близок их субъективному восприятию. Увы, и думать не приходится о том, чтобы они обращались к материалу из-за него самого, из-за того, что он как нельзя лучше подходит для поэтического произведения, хотя субъективно для них и неприемлем. Но, как я уже сказал: если бы они посерьезнее к себе относились, то, обогатившись знаниями и жизненным опытом, могли бы создать много хорошего; в первую очередь это, конечно, относится к нашим молодым лирикам.

Пятница, 3 декабря 1824 г.

На днях я получил от одного английского журнала письменное предложение, и притом на весьма выгодных условиях, ежемесячно давать им отчеты о новейших произведениях немецкой литературы. Я был очень склонен принять это предложение, но подумал, что надо бы сначала сообщить о нем Гёте.

Итак, вечером, в час, когда зажигаются фонари, я отправился к нему. Он сидел при спущенных жалюзи за большим обеденным столом; две свечи горели на нем, освещая лицо Гёте и стоявший перед ним колоссальный бюст, в созерцание которого он был погружен.

- Ну-с, кто это, по-вашему? - приветливо со мной поздоровавшись, спросил Гёте и указал на бюст.

- Думается, что поэт и к тому же итальянец, - ответил я.

- Это Данте, - сказал Гёте, - работа неплохая, а голова даже очень хороша, но, смотря на нее, не испытываешь радости. Данте здесь согбен годами, брюзглив, черты лица обмякшие и опущенные, словно он только что явился из ада. У меня есть медаль, сделанная при его жизни, насколько же он лучше выглядит на ней. - Гёте встал и принес медаль. - Посмотрите, - сказал он, - какая сила в линии носа, как решительно вздернута верхняя губа, стремительный подбородок прекрасен в своем слиянии с челюстными костями! Виски, скулы и лоб в этом колоссальном бюсте остались почти такими же, как на медали, остальные черты - как-то по-стариковски одрябли. Но я не хочу хулить эту новую скульптуру, в Целом, безусловно, заслуживающую одобрения.

Засим Гёте осведомился, как я провел эти дни, о чем думал и чем занимался. Я тотчас же сказал ему о предложении, мне сделанном: на весьма выгодных условиях писать для английского журнала ежемесячные обзоры новых произведений немецкой изящной словесности, а также, что я склонен это предложение принять.

Лицо Гёте, до сих пор приветливое и дружелюбное, после моих слов вдруг сделалось сердитым, каждая его черта свидетельствовала о том, что он осуждает мое намерение.

Назад Дальше