Разговоры с Гете в последние годы его жизни - Иоганн Эккерман 25 стр.


Достаточно выглянуть в окно - и в метлах, которыми метут улицы, в беготне детей у меня перед глазами символы вечно изнашивающейся и вечно обновляющейся жизни. Поэтому сохраняются и переходят из века в век детские игры и забавы юности, какими бы абсурдными они ни казались пожилым людям; дети остаются детьми, и во все времена они схожи. Вот я и считаю, что не надо запрещать костры в ночь на Иванов день и лишать ребятишек такой большой радости. В подобных разговорах быстро прошел час обеда. Те, что помоложе, встав из-за стола поднялись в верхние комнаты, канцлер же остался с Гёте.

Четверг вечером, 18 января 1827 г.

Сегодня вечером Гёте обещал дать мне конец новеллы. В половине седьмого я отправился к нему. Он был один в своей уютной рабочей комнате. Я подсел к его столу, и после того, как мы поговорили о разных событиях последних дней, Гёте поднялся и вручил мне вожделенный последний лист.

- Вот, прочитайте-ка конец.

Я стал читать, Гёте тем временем расхаживал взад и вперед по комнате, несколько раз останавливаясь у печки. Как обычно, я тихонько читал про себя.

Предыдущий лист заканчивался описанием того, как лев лежит на солнце у подножия векового дуба возле стены, что еще окружают развалины, а внизу идут приготовления к его поимке. Герцог собирается послать за ним охотников, но чужеземец просит пощадить его льва, он-де уверен, что ему удастся, и не прибегая к насилию, заманить его в железную клетку. "Это сделают, - говорит он, - песни мальчика и сладостные звуки его флейты". Герцог снисходит к его просьбе, приказав принять необходимые меры предосторожности, и вместе со своей свитой возвращается в город. Гонорио с несколькими охотниками занимает ложбину, чтобы, если лев вздумает в нее спуститься, зажечь костер и таким образом отогнать его. Мать и дитя, в сопровождении сторожа замка, поднимаются к развалинам, по другую сторону которых, у стены, разлегся лев.

Их цель - заманить могучего зверя в обширный двор замка. Мать и сторож укрываются в полуразрушенном рыцарском зале, ребенок один, сквозь темный пролом в стене, выходит ко льву. Воцаряется напряженное молчанье; неизвестно, что будет с ребенком, звуки флейты умолкли. Сторож корит себя за то, что не пошел с ним. Мать спокойна.

Наконец снова слышится флейта, все ближе и ближе, ребенок через тот же пролом входит в замковый двор, лев тяжелой поступью идет за ним. Они бредут по двору, потом мальчик усаживается на солнышке, лев мирно опускается на землю подле него и кладет свою тяжелую лапу ему на колени. Колючка вонзилась в нее, ребенок осторожно ее вытаскивает и, сняв с шеи шелковый платочек, перевязывает лапу.

Мать и сторож, наблюдавшие всю сцену сверху, из рыцарского зала, ликуют. Лев укрощен и в безопасности, а ребенок, который укрощал грозного зверя то звуками флейты, то прелестными невинными песенками, в завершение новеллы поет:

Чистый ангел зачастую
В добрых детях говорит,
Побеждает волю злую,
Дело доброе творит.
Околдуют и привяжут
Звуки песни неземной,
И у детских ножек ляжет,
Зачарован, царь лесной.

Не без растроганности прочитал я эти последние страницы. Но что сказать, я не знал, я был поражен, хотя удовлетворения не испытывал. Развязка показалась мне слишком оторванной от целого, слишком идеальной и лиричной; мне думалось, что хоть некоторые из остальных действующих лиц должны были бы еще раз появиться и тем самым сообщить ей большую широту.

Гёте, заметив, что сомнения терзают меня, пожелал восстановить мое душевное равновесие.

- Если бы я еще раз вывел кого-нибудь из действующих лиц, конец стал бы прозаичен. Да и что бы они должны были делать, что говорить, когда все уже позади? Герцог со своей свитой поскакал в город, где нужна его помощь. Гонорио, услышав, что лев там, наверху, в безопасности, пойдет к нему вместе с сопровождающими его охотниками, а вскоре и хозяин льва привезет из города железную клетку и водворит в нее царя зверей. Все это достаточно очевидно, а потому говорить об этом не стоит. Иначе, того и гляди, впадешь в прозаизм.

А здесь нужен идеальный, даже лирический конец, ибо после выспренней речи хозяина, которая уже является поэтической прозой, необходим был новый подъем, и я не мог не перейти к лирической поэзии, более того - к песне.

Мне хотелось бы пояснить сравнением развитие этой новеллы; итак, представьте себе проросшее из корня зеленое растение; некоторое время крепкий его стебель выгоняет во все стороны сочные зеленые листья и, наконец, увенчивается цветком. Цветок появился нежданно-негаданно, но он должен был распуститься, ведь только затем и нужна была эта пышная зеленая листва - иначе не стоило бы затрачивать труды на его выращивание.

При этих словах я облегченно вздохнул, - казалось, пелена упала с моих глаз, и во мне забрезжило понимание всего совершенства этой удивительной композиции.

Гёте продолжал:

- Цель моей новеллы - показать, что неистовое, неукротимое чаще покоряется любви и кротости, чем силе; эта мысль персонифицированная в ребенке и льве, и побудила меня ее написать. Это - идеальное, иными словами - цветок. А зеленая листва реальной экспозиции только для него существует и только благодаря идеальному чего-то стоит. Ибо что такое реальность сама по себе?. Правдивое ее воссоздание нас радует, она даже способствует более глубокому осознанию отдельных явлений, но истинную пользу тому высшему, что заложено а нас, приносит лишь идеальное, лишь то, что порождено душою поэта.

Я живо ощутил всю степень его правоты, так как конец новеллы еще продолжал будоражить мои чувства, и давно не испытанная умиленность постепенно охватывала меня. Какими же чистыми и глубокими, даже в столь преклонном возрасте, остались чувства поэта, если ему удалось создать эту прекрасную вещь! Я не сумел скрыть свои мысли от Гёте, так же как и радость по поводу того, что это единственное в своем роде творение уже существует.

- Мне приятно, что вы довольны- сказал Гёте, - да я и сам радуюсь - шутка ли, наконец избавиться от замысла, который вынашиваешь в продолжение тридцати лет. Шиллер и Гумбольдт - я им тогда рассказал о нем - не советовали мне разрабатывать этот сюжет, они ведь не могли знать, что заложено в новелле, только самому поэту ведомо, какие чары он сообщит своему детищу. Вот почему не следует спрашивать совета, когда ты задумал что-то написать. Если бы Шиллер наперед спросил меня, следует ли ему писать "Валленштейна", я наверняка бы сказал: "нет", ибо не мог даже вообразить, что на этот сюжет он напишет такую прекрасную драму. Шиллер был против воплощения моего замысла в гекзаметрах, - а я именно так намеревался воплотить его после "Германа и Доротеи", - он советовал мне восьмистрочные стансы. Но теперь вы сами видите, что для этого сюжета лучше всего подошла проза. Здесь многое зависело от точной зарисовки местности, а рифмованные стихи в этом отношении очень бы меня стеснили. И еще: поначалу вполне реальный, под конец же идеальный характер новеллы всего более соответствовал прозаическому изложению, да и песни теперь прелестно выделяются на прозаическом фоне, тогда как при гекзаметрах или даже восьмистрочных рифмованных стихах они вообще были бы невозможны.

Мы заговорили о других рассказах и новеллах, вошедших в "Годы странствий", отмечая, что каждой присущ свой тон и свой характер.

- Я сейчас объясню вам, откуда это пошло, - сказал Гёте. - Я приступил к работе над новеллой, как живописец, который, изображая те или иные предметы, избегает одних красок и старается, чтобы преобладали другие. Так к примеру, когда он пишет утренний пейзаж, то кладет на палитру много синей краски, но мало желтой. А принимаясь писать вечер, берет побольше желтой, синей же на его палитре почти не видно. Подобным образом поступал и я в своих многоразличных писательских работах, и если считается, что им присуще разнообразие, то оно идет именно отсюда.

Меня поразила мудрость этой максимы, и я радовался, что слышу ее от Гёте.

Кроме того, меня восхищала особенно в последней новелле, детальность, с которой был воссоздан пейзаж.

- Я никогда не наблюдал природу как поэт, - сказал Гёте. - Но ранние мои занятия пейзажной живописью и позднейшие естественнонаучные исследования заставили меня постоянно и зорко вглядываться в создания природы, так что я мало-помалу изучил ее до мельчайших подробностей, и, когда мне нужно что-то для моих поэтических занятий, все это в моем распоряжении и я почти не погрешаю против правды. Шиллер не обладал таким знанием природы. Все, что есть в его "Телле" типично швейцарского, я рассказал ему, но он был так удивительно одарен, что даже по рассказам умел создавать нечто вполне реальное.

Разговор свелся к Шиллеру, и Гёте продолжал его следующим образом:

- Творчество Шиллера, собственно, относится к области идеального, и можно смело сказать, что ни в немецкой, ни в какой-либо другой литературе подобного ему писателя нет. Возможно, в нем есть что-то от лорда Байрона, но тот превосходит его в знании людей и света. Очень жаль, что Шиллер не дожил до лорда Байрона, - интересно, как бы он отзывался о столь родственном ему духе и таланте. Ведь Байрон, кажется, ничего еще не опубликовал при жизни Шиллера?

Я усомнился, но не мог с уверенностью сказать, так это или не так. Посему Гёте взял энциклопедический словарь и прочитал вслух статью о Байроне, не преминув вставить несколько беглых замечаний. Выяснилось, что до 1807 года лорд Байрон ничего не печатал, а следовательно, Шиллер и не мог его читать.

- Через все творения Шиллера, - продолжал Гёте, - проходит идея свободы, и эта идея всякий раз принимала иные формы, по мере того как Шиллер менялся сам, продвигаясь вперед по пути культуры. В юности его волновала физическая свобода, и он ратовал за нее в своих сочинениях, в более зрелом возрасте - свобода идеальная.

Странная это штука со свободой, - ее не трудно достигнуть тому, кто знает себя и умеет себя ограничивать. А на что, спрашивается, нам избыток свободы, которую мы не можем использовать? Окиньте взглядом эту комнату и соседнюю спаленку; обе комнаты невелики, а кажутся еще меньше, потому что до отказа забиты книгами, рукописями, предметами искусства, но с меня этого довольно, я всю зиму в них прожил, почти не заходя в другие. Какой же мне был толк от моего обширного дома и свободы разгуливать из комнаты в комнату, ежели у меня не было в том потребности!

Человеку хватает той свободы, которая позволяет ему вести нормальную жизнь и заниматься своим ремеслом, а это доступно каждому. Не надо еще забывать, что все мы свободны лишь на известных условиях, нами соблюдаемых. Бюргер не менее свободен, чем дворянин, если только он держится в границах, предуказанных господом богом, который назначил ему родиться в этом, а не в другом сословии. Дворянин так же свободен, как владетельный князь; наблюдая некоторые придворные церемонии, он может чувствовать себя ему равным. Свободными нас делает не то, что мы ничего и никого не считаем выше себя, а напротив, то, что мы чтим все, что над нами. Ибо такое почитание возвышает нас самих, им мы доказываем, что и в нас заложено нечто высшее, а это и позволяет нам смотреть на себя как на ровню. Во время моих странствий мне доводилось сталкиваться с северонемецкими купцами; бесцеремонно подсаживаясь к моему столу, они считали себя равными мне. Но это было не так, - чтобы со мною сравняться, им следовало ценить меня и должным образом со мной обходиться.

То, что физическая свобода не давала в юности покоя Шиллеру, отчасти объясняется свойствами его духа, но прежде всего муштрой, которой он подвергался в военной школе.

Затем в, более зрелом возрасте, когда физической свободы у него было предостаточно, он перекинулся на свободу идеальную, и мне думается, что эта идея убила его. Из-за нее он предъявлял непосильные требования к своей физической природе.

Когда Шиллер переехал в Веймар, великий герцог назначил ему содержание в тысячу талеров ежегодно и обязался удвоить эту сумму в случае, если болезнь не позволит ему работать. Последнее Шиллер отклонил и ни разу не воспользовался предоставленной ему возможностью. "У меня есть талант, - говорил он, - и я сумею сам себе помочь". Однако при увеличившейся в последние годы семье ему приходилось существования ради писать по две пьесы в год, и для того, чтобы это осилить, он понуждал себя к работе в дни и месяцы, когда бывал болен. Талант, полагал он, должен всегда ему повиноваться, в любой час быть к его услугам.

Шиллер никогда много не пил, да и вообще был очень умерен, но в минуты физической слабости пытался подкрепить свои силы ликером или еще каким-нибудь спиртным напитком, что плохо отзывалось на его здоровье и, я бы сказал, даже на его произведениях. Ибо то, что наши умники порицают в них, по-моему, только этим и объясняется. Отдельные места, которые, по их мнению, недостаточно "верны", я бы назвал патологическими, так как Шиллер писал их в дни, когда ему недоставало сил, чтобы найти подлинно убедительные мотивы. Я высоко ставлю категорический императив, знаю, сколько хорошего может от него произойти, но и здесь необходимо знать меру, в противном случае идея идеальной свободы ни к чему доброму не приведет.

В этих интереснейших его высказываниях, в разговорах о лорде Байроне и прославленных немецких литераторах , которым Шиллер предпочитал Коцебу, говоря, что тот-де хоть продуктивен, быстро прошли вечерние часы, и Гёте дал мне с собой "Новеллу", чтобы дома, в тиши, я мог внимательно перечитать ее.

Воскресенье вечером, 21 января 1827 г.

Сегодня вечером в половине восьмого я пошел к Гёте и пробыл у него часок. Он показал мне новый французский томик стихов некоей мадемуазель Гэ и отозвался о них с большой похвалой.

- Французы, - сказал он, - теперь делают успехи, и к ним стоит присмотреться повнимательнее. Я очень стараюсь составить себе представление о современной французской литературе и, если представится случай, высказаться о ней. Интересно, что у них только-только приходят в действие элементы, которые для нас уже давно - дело прошлого. Правда, средний талант всегда оказывается в плену своего времени и поневоле питается элементами, в нем заложенными. У французов все, включая новейшую набожность, точь-в-точь как у нас, разве что проявляется это несколько галантнее и остроумнее.

- А что вы, ваше превосходительство, скажете о Беранже и авторе "Театра Клары Газуль"?

- Эти двое - исключение, - сказал Гёте, - это таланты выдающиеся, они опираются на самих себя, не поддаваясь влиянию времени.

- Мне очень приятно это слышать, - сказал я, - ибо у меня о них сложилось приблизительно такое же мнение.

Разговор с французской литературы перешел на немецкую.

- Сейчас я вам покажу нечто для вас интересное, - сказал Гёте. - Передайте мне один из тех двух томов, что лежат перед вами. Золъгер ведь знаком вам, не так ли?

- Конечно, - отвечал я, - и я очень его ценю. У меня имеются его переводы из Софокла, которые, так же как его предисловие к ним, внушили мне глубокое уважение.

- Он ведь умер много лет назад, - сказал Гёте, - а теперь издали полное собрание его сочинений и писем. Философские исследования, преподнесенные в форме Платоновых диалогов, не очень ему удались, но письма превосходны. В одном он пишет Тику об "Избирательном сродстве", я должен вам прочитать его письмо, так как лучше, пожалуй, нельзя высказаться об этом романе.

Гёте прочитал мае великолепный разбор романа, и мы, по пунктам, обсудили таковой, восхищаясь мыслями автора, свидетельствовавшими о широте его воззрений, а также последовательностью его обоснований и выводов. Хотя Зольгер и признает, что события в "Избирательном сродстве" определены врожденными свойствами действующих лиц, он все же очень отрицательно относится к характеру Эдуарда.

- Я не упрекаю Зольгера, - сказал Гёте, - за то, что он не терпит Эдуарда, я и сам его не терплю, но я должен был сделать его таким, чтобы могли развиться события романа. Вообще же это тип вполне правдоподобный, в высшем обществе встречается немало людей, у которых своенравие подменяет собою характер.

Выше других действующих лиц Зольгер ставит архитектора, ибо среди всех слабых и запутавшихся он один сохраняет силу и свободу духа. И самое в нем прекрасное, что он не только не запутывается в тенетах заблуждений, как все остальные, такой уж крупной личностью создал его автор, но и не способен в них запутаться.

Нам очень понравилось это меткое выражение.

- Как хорошо сказано, - заметил Гёте.

- Я всегда считал характер архитектора весьма значительным и достойным уважения, - сказал я, - но что он именно тем и хорош, что не способен попасться в сети любви, об этом я, по правде сказать, не подумал.

- Не удивляйтесь, - отвечал Гёте, - я и сам об этом не думал, когда его писал. Но Зольгер прав, есть в нем все это. Разбор Зольгера написан еще в тысяча восемьсот девятом году, - продолжал он, - и тогда я бы порадовался, услышав доброе слово об "Избирательном сродстве", меня ведь ни в ту пору, ни позднее никто хорошим отзывом не побаловал.

Зольгер, как я вижу по этим письмам, очень любил меня. В одном из них он жалуется, что я даже словечка ему не черкнул, когда он прислал мне свой перевод из Софокла. Бог ты мой! И как это со мной случается! Впрочем, никакого дива тут нет. Я знавал важных господ, которым много чего присылали. У них наперед были заготовлены формуляры и речевые обороты, так вот они и писали сотни одинаковых писем, в которых ничего не было - одни фразы. Я на это был не мастер. Если я не мог сказать в письме чего-либо дельного и подобающего, я предпочитал вовсе не писать его. Поверхностные обороты я считал, недостойными себя; так оно и получалось, что превосходный человек, которому я бы охотно написал, оставался без ответа. Вы же сами видите сколько всего мне шлют со всех концов, и должны признать, что даже для самых кратких ответов не хватило бы человеческой жизни. Но меня огорчает, что так вышло с Зольгером, он был прекрасным человеком и больше, чем многие другие, заслуживал дружеского слова.

Я перевел разговор на новеллу, которую с сугубым вниманием перечитывал дома.

- Все ее начало, - сказал я, - не более как экспозиция, в нем нет ничего, кроме необходимого, но это необходимое - обворожительно, нельзя даже подумать, что здесь оно предлагается читателю, кажется, будто все это существует само по себе и ради самого себя.

- Я рад, что вы так считаете, - сказал Гёте, - но одно я еще должен сделать, а именно: по законам хорошей экспозиции нужно, чтобы владельцы зверей появились уже вначале. Когда княгиня и дядюшка князя верхом проезжают мимо балагана, они выходят оттуда и просят осчастливить их посещением.

- Разумеется, вы правы, - сказал я. - Поскольку все остальное намечено в экспозиции, в ней должны появиться и люди, к тому же это вполне естественно, - хозяева зверинцев обычно сидят у кассы, и вряд ли они дадут княгине проехать мимо, не попытавшись заманить ее в свое заведение.

- Теперь вы видите, - сказал Гёте, - что в таком труде, если он в основном и закончен, частности еще требуют доработки.

Назад Дальше