Разговоры с Гете в последние годы его жизни - Иоганн Эккерман 33 стр.


На десерт подали бисквит и прекрасный виноград, присланный издалека, но Гёте почему-то не пожелал сказать нам откуда. Он потчевал им гостей и через стол протянул мне спелую гроздь.

- Ешьте на здоровье эти сладости, дорогой мой, - сказал он.

Виноград, полученный из рук Гёте, показался особенно вкусным, теперь я уже и телом и душою ощущал его близость.

Разговор зашел о театре, о большом таланте Вольфа и о том, сколь много хорошего сделал для театра этот превосходный актер.

- Я, конечно, знаю, - сказал Гёте, - что старшее поколение здешних актеров многому от меня научилось, но своим учеником в полном смысле этого слова я могу назвать только Вольфа. Как он усвоил мои правила, как умел действовать в моем духе, я сейчас вам расскажу, да я и вообще с удовольствием рассказываю об этом случае.

Однажды я очень злился на Вольфа по причине, не касающейся театра. Вечером он должен был играть, а я сидел в своей ложе. "Сейчас надо хорошенько к нему приглядеться, - подумал я, - сегодня я никакой симпатии к нему не чувствую и ничего ему спускать не намерен". Вольф вышел на сцену, я не сводил с него пытливого взгляда. Но как он играл! До чего уверенно! Сколько мощи было в этой игре! Я, сколько ни хотел, не мог заметить ни единой погрешности против правил, мною преподанных, и решил, что мне надо немедленно с ним примириться.

Понедельник, 20 октября 1828 г.

Старший горный советник Неггерат из Бонна, возвращающийся с Берлинского съезда естествоиспытателей, был сегодня желанным гостем на обеде у Гёте. Разговор шел главным образом о минералогии. Негеррат подробно рассказывал о минералогических изысканиях и залежах в окрестностях Бонна.

После обеда мы перешли в комнату, где стоит колоссальный бюст Юноны. Гёте показал гостям длинную бумажную полосу с контурами фриза Фигалийского храма. При внимательном рассмотрении этой полосы невольно напрашивалась мысль, что греки в изображении животных придерживались не столько натуры, сколько однажды выработанных условностей, а значит, изрядно от нее отставали, и что бараны, жертвенные животные и кони, которых мы видим на греческих барельефах, в большинстве своем окоченелые бесформенные ублюдки.

- Не буду спорить, - сказал Гёте, - но тут в первую очередь надо знать, к какому времени относится такой барельеф и какой художник его создал, тогда мы поймем, что существует множество произведений, в которых греческие художники, изображая животных, не только встали вровень с природой, но и превзошли ее. Англичане, лучшие в мире знатоки лошадей, не могли не признать, что две конские головы античных времен совершенством своим превосходят все ныне существующие породы лошадей. Головы эти относятся к лучшим временам греческого искусства, и если они повергают нас в изумление, то это вовсе не значит, что греческие художники воспроизводили голову более совершенную, чем нынешняя, а только, что с течением времени и развитием искусства они сами становились совершеннее и к натуре подходили во всеоружии собственного своего величия.

Покуда Гёте это говорил, я с одной дамой стоял боком к столу, рассматривая гравюру, и хотя слова его слышал вполуха, но они глубоко запали мне в душу.

Гости мало-помалу разошлись, мы с Гёте, который стоял у печки, остались вдвоем. Я подошел к нему поближе и сказал:

- Ваше превосходительство, вы сейчас говорили, что греки подходили к натуре во всеоружии собственного своего величия, это драгоценные слова, и мне думается, что мы еще не в состоянии достаточно глубоко в них проникнуть.

- Да, мой милый, - отвечал Гёте, - к этому все сводится. Надо чем-то быть, чтобы что-то сделать. Данте мы считаем великим, но за ним стоят целые века культуры. Дом Ротшильдов славен своими богатствами, но понадобился срок больший, нежели человеческая жизнь, для их накопления. Все это лежит много глубже, чем принято думать. Наши добрые художники, работающие под старонемецких мастеров, подходят к воспроизведению натуры по-человечески расслабленными, артистически беспомощными и полагают, что у них что-то получается. Они стоят ниже того, что изображают. А тот, кто хочет создать великое, должен сначала так создать себя самого, чтобы, подобно грекам, быть в состоянии низшую, реально существующую натуру поднять на высоту своего духа и сотворить то, что в природе, из-за внутренней слабости или внешнего препятствия, осталось всего-навсего намерением.

Среда, 22 октября 1828 г.

Сегодня за обедом зашла речь о женщинах, и Гёте прибег к весьма изящному обороту:

- Женщины, - сказал он, - это серебряные чаши, которые мы наполняем золотыми яблоками. Мое представление о женщинах почерпнуто не из житейского опыта, оно у меня либо врожденное, либо бог весть каким образом возникло во мне. Поэтому мне и удаются женские характеры, - впрочем, все они лучше тех женщин, которые встречаются нам в действительности.

Вторник, 18 ноября 1828 г.

Гёте сказал о новом номере "Эдинбург ревью":

- Приятно сознавать, на какой высоте и с каким знанием дела работают нынче английские критики. От их былого педантизма и следа не осталось, его заменили куда более положительные качества. В предыдущем номере в статье о немецкой литературе имеется, например, следующее высказывание: "Есть поэты, склонные носиться с мыслями, которые другие предпочли бы выкинуть из головы". Ну-с, что вы на это скажете? Сразу становится ясно, до чего мы дошли и как нам следует оценивать многих наших новейших литераторов.

Вторник, 16 декабря 1828 г.

Сегодня обедал вдвоем с Гёте в его кабинете. Мы говорили о разных литературных делах и обстоятельствах.

- Немцы, - сказал он, - никак не могут избавиться от филистерства. Сейчас они затеяли отчаянную возню и споры вокруг нескольких двустиший, которые напечатаны в собрании сочинений Шиллера и в моем тоже, полагая, что невесть как важно с полной точностью установить, какие же написаны Шиллером, а какие мною. Можно подумать, что от этого что-то зависит или кому-нибудь приносит выгоду, а по-моему, достаточно того, что они существуют.

Друзья, вроде нас с Шиллером, долгие годы тесно связанные общими интересами, постоянно встречавшиеся для взаимного обмена мыслями и мнениями, так сжились друг с другом, что смешно было бы считаться, кому принадлежит та или иная мысль. Многие двустишия мы придумывали вдвоем, иногда идея принадлежала мне, а Шиллер облекал ее в стихи, в другой раз бывало наоборот, или Шиллер придумывал первый стих, а я второй. Ну как тут можно разделять - мое, твое! Право, надо очень уж глубоко увязнуть в филистерстве, чтобы придавать хоть малейшее значение таким вопросам.

- Но ведь это частое явление в литературной жизни, - сказал я, - кто-то, к примеру, вдруг усомнится в оригинальности произведения того или иного крупнейшего писателя и начинает вынюхивать, откуда тот почерпнул свои сюжеты.

- Смешно, - сказал Гёте, - с таким же успехом можно расспрашивать хорошо упитанного человека о быках, овцах и свиньях, которых он съел и которые придали ему силы. Способности даны нам от рождения, но своим развитием мы обязаны великому множеству воздействий окружающего нас мира, из коего мы присваиваем себе то, что нам нужно и посильно. Я многим обязан грекам и французам, а перед Шекспиром, Стерном и Голдсмитом - в неоплатном долгу. Но ими не исчерпываются источники моего развития, я мог бы называть таковые до бесконечности, но в этом нет нужды. Главное - иметь душу, которая любит истинное и вбирает его в себя везде, где оно встречается.

- Да и вообще, - продолжал Гёте, - мир так уже стар, уже столь многие тысячелетия в нем жили и мыслили замечательные люди, что в наше время трудно найти и сказать что-нибудь новое. Мое учение о цвете тоже не очень-то ново. Платон, Леонардо да Винчи и другие великие люди задолго до меня открыли и по частям сформулировали то же самое. Но то, что и я это нашел и заново сформулировал, то, что я изо всех сил старался вновь открыть истинному доступ в этот путаный мир, это уже моя заслуга.

К тому же об истинном надо говорить и говорить без устали, ибо вокруг нас снова и снова проповедуется ошибочное, и вдобавок не отдельными людьми, а массами. В газетах и в энциклопедиях, в школах и в университетах ошибочное всегда на поверхности, ему уютно и привольно оттого, что на его стороне большинство.

Иной раз мы учимся одновременно истине и заблуждению, но нам рекомендуют придерживаться последнего. Так на днях я прочитал в одной английской энциклопедии статью о возникновении синевы. Вначале автор приводит правильную точку зрения Леонардо да Винчи, но далее с неколебимым спокойствием говорит о Ньютоновом заблуждении, да еще советует такового придерживаться, потому что оно-де признано повсеместно.

Услышав это, я поневоле рассмеялся.

- Любая восковая свеча, - сказал я, - или освещенный кухонный чад, если что-то темнеет за ним, легкий утренний туман, что заволок тенистые места, - ежедневно показывают мне, как возникает синий цвет, помогают постигнуть синеву небес. Но что думают последователи Ньютона, утверждая, будто воздух имеет свойство поглощать все цвета, отражая только синий, для меня непостижимо, и точно так же я не понимаю, какой прок от учения, в котором мысль не движется и полностью отсутствуют здравые представления.

- Добрая вы душа, - сказал Гёте, - но ни мысли, ни наблюдения не интересуют этих людей. Они рады и тому, что в их распоряжении имеются слова для голословия, впрочем, это знал уже мой Мефистофель и в данном случае неплохо выразился:

Спасительная голословность
Избавит вас от всех невзгод,
Поможет обойти неровность
И в храм бесспорности введет.
Держитесь слов.

(Перевод Б. Пастернака)

Гёте, смеясь, процитировал это место, да и вообще, видимо, пребывал в наилучшем расположении духа.

- Хорошо, - сказал он, - что все это уже напечатано, я и впредь буду без промедления печатать все, что накопилось у меня в душе против ложных теорий и их распространителей.

- В области естествознания, - помолчав, продолжал он, - стали появляться умные, одаренные люди, и я с радостью присматриваюсь к их деятельности. Многие, правда, хорошо начинали, но надолго их не хватило; одних сбивает с пути чрезмерный субъективизм, другие слишком цепляются за факты и накапливают их в таком множестве, что они уже никакой гипотезы подтвердить не могут. Тут сказывается недостаточная острота теоретической мысли, которая могла бы пробиться к прафеноменам и полностью уяснить себе отдельные явления.

Краткий визит прервал нашу беседу, но вскоре мы снова остались одни, и разговор перешел на поэзию. Я сказал Гёте, что на днях просматривал его маленькие стихотворения и дольше всего задержался на двух: "Балладе о детях и старике" и "Счастливых супругах".

- Я и сам ими доволен, - сказал Гёте, - хотя немецкие читатели и доныне не удостаивают их особым вниманием.

- В балладе, - продолжал я, - богатейшее содержание затиснуто в узкие рамки посредством разнообразия поэтических форм, всевозможных художественных затеи и приемов, и здесь, по-моему, самое восхитительное то, что прошлое этой истории старик рассказывает детям до того момента, когда неотвратимо вступает настоящее, и все остальное происходит уже, так сказать, на наших глазах.

- Я долго вынашивал эту балладу, прежде чем ее записать, - сказал Гёте, - на нее положены годы раздумий, к тому же я раза три-четыре за нее принимался, покуда мне удалось наконец сделать ее такой, как она есть.

- Стихотворение "Счастливые супруги", - продолжал я, - тоже изобилует разнообразными мотивами. Ландшафты и человеческие жизни возникают перед нами, согретые солнцем, что сияет на голубом весеннем небе.

- Я всегда любил это стихотворение, - отвечал Гёте, - и радуюсь, что вы отличаете его среди других. А шутка насчет двойных крестин тоже, по-моему, получилась неплохо,

Засим мы вспомнили "Гражданина генерала", и я сказал, что на днях прочел эту веселую пьесу вместе с одним англичанином, и нам обоим, очень захотелось увидеть ее на сцене.

- По духу она ничуть не устарела, - сказал я- да и в смысле драматического развития как нельзя лучше подходит для театра.

- В свое время это была хорошая пьеса, - сказал Гёте, - она доставила нам немало веселых вечеров. Правда и то, что роли в ней разошлись необыкновенно удачно. К тому же актеры на совесть над ней поработали и диалог вели с живостью и блеском. Мэртэна играл Малькольми, и лучшего исполнителя этой роли нельзя было себе представить.

- Роль Шнапса, - сказал я, - думается, тоже очень хороша. Да и вообще в репертуаре наших театров мало таких благодарных ролей. В этом образе, как, впрочем, и во всей пьесе, все до того жизненно и выпукло, что лучшего театр себе и пожелать не может. Сцена, в которой он появляется с ранцем за плечами и, одну за другой, вытаскивает из него различные вещи, потом наклеивает усы Мэртэну, а сам нахлобучивает фригийский колпак, облачается в мундир, да еще прицепляет саблю, - одна из лучших в пьесе.

- Эта сцена, - сказал Гёте, - в былые времена доставляла большое удовольствие зрителям, тем паче что набитый вещами ранец был настоящий, исторический, так сказать. Я подобрал его во время революции на французской границе, в том месте, где ее переходили эмигранты, - вероятно, кто-нибудь из них обронил или бросил его. Все вещи, что появляются в пьесе, так и лежали в нем, эту сцену я написал задним числом, и ранец, к вящему удовольствию актеров, фигурировал в ней на каждом представлении.

Вопрос, можно ли еще сейчас с интересом и пользой смотреть "Гражданина генерала", еще некоторое время составлял предмет нашего разговора.

Потом Гёте поинтересовался моими успехами во французской литературе, я отвечал, что время от времени продолжаю заниматься Вольтером и что великий его талант дарит меня подлинным счастьем.

- И все-таки я еще очень мало знаю его, никак не могу вырваться из круга маленьких стихотворений к отдельным лицам, которые я читаю и перечитываю, не в силах с ними расстаться.

- Собственно говоря, - заметил Гёте, - хорошо все, созданное таким могучим талантом, хотя некоторые его фривольности и кажутся мне недопустимыми. Но в общем-то вы правы, не торопясь расстаться с его маленькими стихотворениями, они, несомненно, принадлежат к прелестнейшему из всего им написанного. Каждая строка в них исполнена остроумия, ясности, веселья и обаяния.

- И еще, - вставил я, - тут видишь отношение Вольтера к великим мира сего и с радостью отмечаешь, сколь благородна была его позиция: он не ощущал различия между собой и высочайшими особами и вряд ли мог сыскаться государь, который хоть на мгновенье стеснил бы его свободный дух.

- Да, - отвечал Гёте, - он был благородным человеком. И при всем своем свободолюбии, при всей своей отваге, умел держаться в границах благопристойного, что, пожалуй, еще красноречивее свидетельствует в его пользу. Тут я сошлюсь на непререкаемый авторитет императрицы Австрийской, которая не раз говаривала мне, что Вольтеровы оды высочайшим особам не грешат ни малейшим отклонением от обязательной учтивости.

- Вы, ваше превосходительство, - сказал я, - вероятно, помните маленькое стихотворение, в котором он премило объясняется в любви принцессе Прусской, впоследствии королеве Шведской, говоря, что во сне видел себя королем?

- Это одно из самых прелестных его стихотворений , - сказал Гёте и продекламировал:

Je vous aimais, princesse, et j'osais vous le dire,
Les Dieux a mon reveil ne m'ont pas tout ote.
Je n'ai perdu que mon empire.

- Ну разве это не очаровательно?! К тому же, - продолжал он, - на свете, вероятно, нет поэта, которому, как Вольтеру, его талант готов был служить в любую минуту. Мне вспоминается следующий анекдот: Вольтер некоторое время гостил у своей приятельницы дю Шателе, и в минуту его отъезда, кода экипаж уже дожидался у подъезда, ему приносят письмо от воспитанниц соседнего монастыря. Дело в том, что ко дню рождения настоятельницы они решили поставить "Смерть Юлия Цезаря" и просили его написать пролог. Вольтер был не в силах отклонить столь милую просьбу, он потребовал перо, бумагу и тут же, стоя у камина, написал просимое. Этот пролог - стихотворение строк около двадцати, вполне завершенное. хорошо продуманное, абсолютно соответствующее случаю, словом - первоклассное стихотворение.

- Как интересно было бы его прочитать! - воскликнул я.

- Сомневаюсь, чтобы оно имелось в вашем собрании, - отвечал Гёте, - оно только-только появилось в печати. Такого рода стихи он писал сотнями, многие из них, вероятно, еще и поныне не опубликованы и находятся во владении частных лиц.

- На днях я капал у лорда Байрона на место, из которого, к вящей моей радости, явствовало, что и он преклонялся перед Вольтером. Впрочем, по его произведениям видно, как внимательно он читал, изучал, даже использовал Вольтера.

- Байрон, - отвечал Гёте, - прекрасно знал, где можно что-либо почерпнуть, и был слишком умен. чтобы пренебречь этим общедоступным источником света.

Разговор непроизвольно свернул на Байрона, на отдельные его произведения, и для Гёте это явилось поводом повторить те мысли, которые он уже раньше высказывал, дивясь этому великому таланту и восхищаясь км.

- Я всем сердцем присоединяюсь к тому, что ваше превосходительство говорит о Байроне, - заметил я, - но, как ни велик, как ни замечателен этот поэт, мне все же думается, что развитию человечества он будет способствовать лишь в малой мере.

- Тут я с вами не согласен, - отвечал Гёте. - Байронова отвага, дерзость и грандиозность - разве это не толчок к развитию? Не следует думать, что развитию и совершенствованию способствует только безупречно-чистое и высоконравственное. Все великое формирует человека; важно, чтобы он сумел его обнаружить.

1829

Среда, 4 февраля 1829 г.

- Я снова читал Шубарта, - сказал Гёте, - он человек незаурядный, его высказывания часто даже весьма интересны, конечно, если перевести их на свой язык. Основная мысль его книги следующая: исходная позиция существует и вне философии, она зовется человеческим здравым смыслом, искусство же и наука всего лучше преуспевали независимо от философии, полагаясь лишь на свободное применение прирожденных человеческих свойств. Все это, безусловно, льет воду на нашу мельницу. Сам я всегда старался избегнуть философических тенет. Позиция здравого смысла была и моей позицией, - следовательно, Шубарт подтверждает то, что я говорил и делал в продолжение всей своей жизни.

Назад Дальше