- Везде и во все времена люди твердили, - продолжал Гёте, - что прежде всего надо познать самого себя. Странное требование! До сих пор никому еще не удалось выполнить его, и вдобавок неизвестно, надо ли его выполнять. Помыслы и мечты человека всегда устремлены к внешнему миру, миру, его окружающему, и заботиться ему надо о познании этого мира, о том, чтобы поставить его себе на службу, поскольку это нужно для его целей. Себя же он познаёт, лишь когда страдает или радуется, и, следовательно, лишь через страдания и радость уясняет себе, что ему должно искать и чего опасаться. Вообще же человек создание темное, он не знает, откуда происходит и куда идет, мало знает о мире и еще меньше о себе самом. Я тоже не знаю себя, и да избавит господь меня от этого знания. Но хотел-то я сказать другое, а именно, что в Италии, на сороковом году жизни, у меня достало ума понять себя и убедиться, что у меня нет настоящих способностей к изобразительному искусству и это мое влечение ошибочно. Когда я начинал рисовать, мне не хватало ощущения телесности. Мне мерещилось, что предметы одолевают меня, и я спешил отдать предпочтение менее определенному, умеренному. Начав писать пейзаж и от слабо намеченных далей переходя через средний план к переднему, я боялся придать ему надлежащую силу, а посему мои картины не производили хорошего впечатления. Вдобавок без упражнений я не продвигался вперед, мне всякий раз приходилось начинать сначала, если я пропустил какое-то время. Впрочем, вовсе бесталанным я не был, особенно в ландшафтной живописи, и Хаккерт частенько говорил мне; если вы на полтора года останетесь у меня, то сумеете кое-что сделать, на радость себе и другим.
Я слушал его с живейшим интересом и потом спросил:
- А как можно определить, что тот или иной одарен недюжинными способностями к изобразительному искусству?
- Человек подлинно талантливый, - отвечал Гёте, - от природы обладает чувством формы, пропорций, цвета, так что, проработав немного под руководством опытного мастера, быстро начинаетвсе делать правильно. Прежде всего ему не изменяет чувство телесности и уменье делать телесное осязаемым благодаря соответствующему освещению. Далее, он продвигается вперед и внутренне растет, даже когда не упражняется. Такой талант распознать нетрудно, но лучше других его распознает мастер.
- Сегодня утром я побывал в герцогском дворце, - с живописью продолжал Гёте, - покои великой герцогини отделаны с незаурядным вкусом. Кудрэ со своими итальянцами явил нам новый образец мастерства. Художники еще занимались росписью стен, оба - миланцы; я тотчас же заговорил с ними по-итальянски и обрадовался, что еще не забыл этот язык. Они рассказали мне, что последней их работой была роспись дворца короля Вюртембергского, затем они должны были ехать в Готу, но там им не подошли условия. В это время о них прослышали в Веймаре и пригласили декорировать покои великой герцогини. Я слышал итальянскую речь и опять с удовольствием говорил по-итальянски, ведь язык неизменно несет с собою атмосферу своей страны. Славные эти люди уже три года, как уехали из Италии, но отсюда, сказали они, прямиком отправляются домой, им осталось еще только по заказу господина фон Шпигеля написать декорацию для одного из спектаклей нашего театра, что, надо думать, и вам доставит удовольствие. Это очень искусные живописцы. Один из них ученик лучшего декоратора Милана , а это значит, что и мы вправе рассчитывать на хорошие декорации.
Когда Фридрих убрал со стола, Гёте велел ему принести небольшой план Рима.
- Для нас, грешных, - сказал он, - Рим неподходящее место пребывание на долгий срок. Тому, кто хочет осесть там, надо жениться и перейти в католичество, иначе жизнь станет для него несносной. Хаккерт всегда похвалялся, что сумел прожить в Риме так долго, оставаясь протестантом.
Засим Гёте и на этом плане показал мне наиболее примечательные уголки и здания.
- Вот это, - сказал он, - сад виллы Фарнезе.
- Не там ли вы написали вашу "Кухню ведьмы" для "Фауста"?
- Нет, - ответил он, - я написал ее в саду Боргезе.
Потом я снова наслаждался пейзажами Клода Лоррена, и мы снова беседовали об этом великом художнике.
- Разве нынешние молодые художники, - сказал я, - не могли бы взять его себе за образец,?
- Те, что родственны ему по духу, - отвечал Гёте, - без сомнения, наилучшим образом развили бы свой талант, учась у него. Но если природа не наделила их такими душевными качествами, они сумеют перенять у Лоррена частности, да и то чисто внешние.
Суббота, 11 апреля 1829 г.
Сегодня в доме Гёте стол был накрыт в большом зале и на множество приборов. Гёте и госпожа фон Гёте очень приветливо меня встретили. Мало-помалу подошли; госпожа Шопенгауэр, молодой граф Рейнхард из французского посольства, чей тесть, господин фон Д. , находился здесь проездом. Он ехал воевать с турками на стороне русских; фрейлейн Ульрика и, наконец, надворный советник Фогель.
Гёте был в отменнейшем расположении духа. Прежде чем идти к столу, он позабавил собравшихся несколькими анекдотами из франкфуртской жизни, всего смешнее был рассказ о том, как Ротшильд и Бетман подрывали финансовые операции друг друга.
Граф Рейнхард отправился во дворец, мы же сели обедать. Застольная беседа о путешествиях и курортах протекала живо и весело; госпожа Шопенгауэр с увлечением говорила об устройстве своего нового имения на Рейне, неподалеку от острова Нонненверт.
К десерту воротился граф Рейнхард, которого все наперебой хвалили за необыкновенное проворство, - в сей краткий срок он успел не только пообедать во дворце, но и дважды переменить платье.
Он принес весть об избрании нового папы, из рода Кастильоне, и Гёте, воспользовавшись случаем, рассказал собравшимся о формальностях, по традиции неуклонно соблюдающихся при выборе папы.
Граф Рейнхард, всю зиму проживший в Париже, сообщил нам много интересных сведений об известных государственных деятелях, литераторах и поэтах. Разговор завертелся вокруг Шатобриана, Гизо, Сальвандри, Беранже, Мериме и других.
После обеда, когда все гости разошлись, Гёте повел меня в свой кабинет и, к вящему моему удовольствию, показал мне два весьма примечательных письма. Эти письма в юношескую свою пору, в 1770 году, Гёте послал из Страсбурга во Франкфурт своему другу Горну. Из обоих явствовало, что юноша, их писавший, уже чаял предстоявшие ему великие задачи. Во втором письме слышатся вертеровские нотки. Забрезжила любовь в Зезенгейме, и счастливый юноша, казалось, дни и ночи жил в сладостном дурмане. Оба письма были написаны ровным, изящным и чистым почерком, в нем уже проявлялся тот характер, что до конца жизни был присущ руке Гёте. Я читал и перечитывал эти чудесные письма и домой ушел, исполненный любви и благодарности.
Воскресенье, 12 апреля 1829 г.
Гёте прочитал мне свое ответное письмо Баварскому королю. Оно было написано так, словно он только что взошел по ступеням, ведущим к вилле, и вступил в беседу с ее хозяином.
- Трудно, вероятно, найти подходящий тон для подобной беседы, - сказал я.
- Для того, кто, как я, едва ли не всю жизнь пребывал в общении с сильными мира сего, - отвечал Гёте, - это труда не составляет. Приходится, правда, не давать себе воли и неуклонно следить за тем, чтобы не переступить черты определенных условностей.
И он тут же заговорил о редактировании своего "Второго пребывания в Риме", которое сейчас очень его занимало.
- По письмам, написанным мною в тот период, - сказал он, - я ясно вижу, что каждый возраст имеет свои преимущества и недостатки в сравнении как с более ранними, так и с более поздними годами. В сорок я многое понимал не менее отчетливо, да и вообще был не глупее, чем сейчас, а в некоторых отношениях и умнее, и все же теперь, на восьмидесятом году, есть у меня преимущества, которые я бы не сменил на те, прежние.
- Покуда вы это говорили, - сказал я, - у меня перед глазами стояла "Метаморфоза растении", и я отлично понял, что из поры цветения неохота возвращаться к поре зеленых листочков или из поры созревания семени, а затем и плодов, отступать в пору цветения.
- Ваше сравнение, - сказал Гёте, - полностью выражает мою мысль. - Представьте себе красивый зубчатый лист, - смеясь, продолжал он, - ужели из состояния свободнейшего развития ему захотелось бы вернуться к тупой ограниченности семядоли? И как хорошо, что у нас есть растение, которое как бы символизирует собою преклонные лета, - оставив позади периоды цветения и завязи плодов, оно продолжает бодро расти, хотя более уже не плодоносит.
- Беда в том, - продолжал Гёте, - что в жизни нам слишком часто мешают ложные тенденции и что ложность таковых мы начинаем понимать, только окончательно от них освободившись.
- А по каким признакам, - спросил я, - можно установить ложность той или иной тенденции?
- Ложная тенденция, - ответил Гёте, - не плодотворна, а если и плодотворна, то плодам ее - грош цена. Заметить ее в другом не так уж мудрено, в себе - дело другое, тут надобна большая свобода духа. Но даже точное знание не всегда помогает; сомнения, нерешительность не позволяют тебе расстаться с любимой девушкой, хотя неверность ее доказана, и неоднократно. Говоря, я думаю о том, сколько лет прошло, прежде чем я уразумел, что мое тяготение к изобразительному искусству было ложной тенденцией, и сколько еще времени утекло уже после того, как мне это уяснилось, прежде чем я окончательно поставил крест на нем.
- И все же, - возразил я, - это тяготение столько дало вам, что вряд ли его можно назвать ложной тенденцией.
- Оно дало мне много знаний, - отвечал Гёте, - и, следовательно, огорчаться не стоит. Впрочем, эту пользу мы извлекаем из любой ложной тенденции. Ежели бесталанный человек усердно занимается музыкой, он, конечно, никогда не станет настоящим мастером, но зато научится понимать и ценить то, что делает мастер. Несмотря на все свои усилия, я, конечно, не стал художником, но, пробуя себя во всех областях этого искусства, научился отдавать себе отчет в каждом штрихе и достойное внимания отличать от недостойного. Это уже выгода, пусть небольшая, но ложная тенденция всегда приносит хоть какую-то выгоду. Например, крестовые походы для освобождения гроба господня явно были ложной тенденцией; однако, постоянно ослабляя турок, они помешали им стать владыками Европы, что уже хорошо.
Потом мы заговорили на другие темы, и Гёте рассказал мне о труде Сегюра, посвященном Петру Великому. Этот труд его заинтересовал и многое ему разъяснил.
- Местоположение Петербурга, - сказал он, - непростительная ошибка, тем паче что рядом имеется небольшая возвышенность, так что император мог бы уберечь город от любых наводнений, если бы построил его немного выше, а в низине оставил бы только гавань. Один старый моряк предостерегал его, наперед ему говорил, что население через каждые семьдесят лет будет гибнуть в разлившихся водах реки. Росло там и старое дерево, на котором оставляла явственные отметины высокая вода. Но все тщетно, император стоял на своем, а дерево повелел срубить, дабы оно не свидетельствовало против него. Согласитесь, что в подобных поступках личности столь грандиозной есть нечто непонятное. И знаете, чем я это объясняю? Ни одному человеку не дано отделаться от впечатлений юности, и, увы, даже дурное, из того, что стало ему привычным в эти счастливые годы, остается до такой степени любезным его сердцу, что, ослепленный воспоминаниями, он не видит темных сторон прошлого. Так и Петр Великий, желая повторить любимый Амстердам своей юности, построил столицу в устье Невы. Кстати, и голландцы не могут устоять против искушения, в самых отдаленных колониях возводя новые Амстердамы.
Понедельник, 13 апреля 1829 г.
Сегодня за столом Гёте говорил мне немало добрых слов, и вдобавок за десертом я наслаждался, рассматривая некоторые пейзажи Клода Лоррена.
- Эта коллекция, - сказал Гёте, - носит название "Liber veritatis" ("Книга истины" (лат.)), но ее с таким же успехом можно было назвать "Liber naturae et artis" ("Книга природы и искусства" (лат.)), ибо здесь в прекраснейшем союзе находятся природа и искусство.
Я спросил Гёте о происхождении Клода Лоррена и еще - у кого он учился.
- Главным его учителем был Антонио Тассо, в свою очередь, бывший учеником Пауля Брилля, так что школа и принципы Брилля, собственно, являлись почвой, до известной степени способствовавшей его расцвету, я говорю "до известной степени", ибо то, что у этих мастеров еще выглядело суровым и строгим, у Клода Лоррена проявилось радостным очарованием и прелестнейшей свободой. В этом его никто не мог превзойти.
Вообще же о таком великом таланте, жившем в незаурядные времена и в окружении незаурядных людей, едва ли можно сказать, у кого он учился. Он смотрел на мир и присваивал себе то, что могло вскормить его замыслы. Клод Лоррен, несомненно, обязан школе Караччи не меньше, чем своим прославленным учителям.
Принято говорить, что Джулио Романа был учеником Рафаэля, но с тем же успехом можно сказать: он был учеником своего века. У одного лишь Гвидо Рени был ученик, до такой степени вобравший в себя дух, нрав и мастерство учителя, что он чуть ли не перевоплотился в него и работал точь-в-точь как он, но это особый случай, который вряд ли может повториться. Школа Караччи, напротив, предоставляла полную свободу ученикам, так что любой талант развивался в направлении, для него естественном, и выходили из нее мастера, начисто друг на друга не похожие. Караччи и его сыновья были словно рождены для того, чтобы учить живописи. Они жили во времена, когда все расцветало пышным цветом, и могли знакомить своих учеников с лучшими образцами искусства. Они были большими художниками, были настоящими учителями, но я бы не сказал, что их отличала доподлинная душевная глубина. Может быть, непозволительно смело это говорить, но мне так кажется.
Просмотрев еще несколько ландшафтов Клода Лоррена, я раскрыл "Лексикон живописца", любопытствуя узнать, что в нем говорится о великом художнике. Там черным по белому стояло: "Основная его заслуга - богатство палитры". Мы взглянули друг на друга и рассмеялись.
- Вот видите, - сказал Гёте, - как далеко можно пойти, доверяясь книгам и старательно усваивая то, что в них пишется.