Я охотно пошел навстречу его желанию и в воскресенье, 25 июля, в четыре часа утра мы обнялись и распрощались на улицах Генуи. Два экипажа стояли наготове, один, в который сел господин фон Гёте, должен был вдоль моря отправиться в Ливорно, второй - в нем уже сидело несколько пассажиров, к коим присоединился и я - через горы в Турин. Так мы разъехались в разные стороны, оба растроганные, оба искренне желая друг Другу всяческого благополучия.
После трехдневного путешествия в жаре и в пыли, через Нови, Александрию и Асти, я наконец добрался до Турина, где вынужден был остановиться на несколько дней, чтобы немного передохнуть, осмотреться и выждать оказии для переезда через Альпы. Таковая сыскалась в понедельник, 2 августа. Проехав через Монсени, мы прибыли в Шамбери 6-го вечером. 7-го после обеда подвернулась возможность доехать до Экса, а 8-го, уже впотьмах и под дождем, я прибыл в Женеву, где и остановился в гостинице "Корона".
Там было полным-полно англичан, бежавших из Парижа; очевидцы тамошних чрезвычайных событий, они наперебой о них рассказывали. Вы, конечно, легко себе представляете, какое впечатление произвело на меня первое известие о событиях, потрясших мир, с каким интересом я читал запрещенные в Пьемонте газеты, с какой жадностью прислушивался к рассказам новых постояльцев, ежедневно прибывающих из Франции, к спорам и пересудам любителей политики за табльдотом. Все были страшно возбуждены, все старались предугадать, как скажется великий переворот на всей остальной Европе. Я посетил приятельницу Сильвестру, родителей и брата Сорэ, а так как в эти исполненные волнения дни каждый считал себя обязанным иметь собственное мнение, то и я составил себе следующее: французские министры достойны кары уже потому, что толкнули короля на поступки, подорвавшие доверие народа и уважение к монаршей власти.
Я намеревался, приехав в Женеву, тотчас же отослать Вам подробное письмо, но тревога и рассеяние первых дней были таковы, что у меня недостало сил сосредоточиться и написать все так, как бы я хотел. Затем 15 августа пришло письмо из Генуи от нашего друга Штерлинга с известием, до глубины души меня огорчившим и сразу отбившим у меня охоту писать в Веймар. Штерлинг сообщал мне, что карета Вашего сына в тот самый день, когда мы расстались, опрокинулась, что он сломал себе ключицу и теперь лежит в Специи. Я тотчас же написал, что готов немедленно совершить обратный переезд через Альпы и, конечно, не тронусь в дальнейший путь, покуда не получу успокоительных известий из Генуи. В ожидании их я обосновался на частной квартире и, чтобы использовать пребывание в Женеве, принялся совершенствовать свои познания во французском языке.
Двадцать восьмое августа стало для меня двойным праздником, ибо в этот день пришло второе письмо от Штерлинга, положительно меня осчастливившее; он сообщал, что господин фон Гёте очень быстро оправился от последствий дорожной катастрофы и в настоящее время в полном здравии находится в Ливорно. Итак, главные мои волнения были разом устранены, и я в душе молитвенно повторял:
Хвали творца, коль он гнетет,
Хвали, когда сызнова снимет гнет.
Я решил, что наконец-то вправе подать Вам весть о себе: мне хотелось сказать приблизительно то, что уже сказано на предыдущих страницах, далее я хотел спросить, не согласитесь ли Вы, Ваше превосходительство, на то, чтобы я вдали от Веймара, в каком-нибудь укромном уголке, завершил работу над дорогой моему сердцу рукописью. Ибо не видать мне спокойствия и радости, покуда я не передам Вам этот так долго пестованный мною труд переписанным набело, сброшюрованным и для публикации ожидающим только Вашего одобрения.
Но вот приходят ко мне письма из Веймара, и я из них усматриваю, что там ждут моего скорого возвращения, дабы предоставить мне постоянное место. Мне остается лишь с благодарностью отнестись к столь благожелательному предложению, но оно, увы, срывает нынешние мои планы и приводит меня к какому-то странному раздвоению.
Ежели я немедленно вернусь в Веймар, то о скором завершении моих литературных намерений мне даже думать не придется. Я снова заживу рассеянной жизнью, ибо в маленьком городе, где все друг другу знакомы, человека тотчас затянет мелкая губительная суета, бесполезная и для него, и для других.
Правда, есть в этом городе для меня много доброго, прекрасного, что я издавна любил и буду любить до конца своих дней, но когда я сейчас о нем думаю, мне видится у врат его ангел с огненным мечом, он преграждает мне доступ в него и гонит меня прочь.
Я знаю, что я чудак, чудак с тех самых пор, как помню себя. Кое в чем я упорен и непоколебим, годами не отступаюсь от своих намерений и достигаю намеченной цели, вопреки тысячам препятствий, вопреки длинным, путаным дорогам, которыми мне приходится идти. Но в повседневной жизни нет человека зависимее, нерешительнее меня, столь подвластного всякого рода влияниям. Сочетание всех этих свойств и определило мою судьбу - изменчивую и устойчивую в одно и то же время. Оглядываясь на пройденный путь, я вижу, до чего пестры и разнородны житейские обстоятельства и положения, в которых я побывал, но, вглядевшись пристальнее, убеждаюсь, что через всю мою жизнь проходит неизменная линия - стремление вверх, отчего мне и удалось, ступень за ступенью, стать лучше, благороднее.
Но эти свойства характера, то есть переимчивость и податливость, как раз и делают для меня необходимым время от времени пересматривать свои жизненные обстоятельства. Так корабль, прихотью различных ветров сбитый с курса, стремится вновь найти его.
Любая должность уже несовместима с моими так упорно оттеснявшимися судьбой литературными целями. Давать уроки молодым англичанам я более не намерен. Я овладел их языком, то есть добился того, что мне недоставало, и рад тому. Я не недооцениваю пользы, которую мне принесло долгое общение с юными чужеземцами, но всему свое время.
Преподаванье устной речи и словесности - не моя сфера. Тут мне равно недостает способностей и соответствующей подготовки. Нет у меня и ораторского таланта, ибо я подпадаю под влияние собеседника до такой степени, что, забыв о себе, проникаюсь его взглядами, его интересами, при этом чувствуя себя связанным по рукам и ногам, и мне лишь редко удается обрести свободу мысли и постоять за свои убеждения,
И напротив: перед листом бумаги я чувствую себя вполне свободно и вполне владею собой, поэтому письменное развитие мысли - истинное мое призвание, моя истинная жизнь, и я считаю пропащим всякий день, когда мне не удалось порадоваться нескольким страницам, мною написанным.
Всем своим существом я стремлюсь сейчас к деятельности в менее узком кругу, к тому, чтобы занять свое место в литературе и - что явилось бы основой моего счастья в дальнейшем - составить себе наконец некоторое имя.
Правда, сама по себе литературная известность вряд ли стоит потраченных на нее усилий. Напротив, я не раз убеждался, что она может стать бременем и помехой, но хорошо уже то, что она поддерживает в тебе уверенность: ты, мол, не зря потрудился на этой ниве, - а большего блаженства, вероятно, не существует, оно возвышает душу, дарит такими мыслями и силами, которых ты бы иначе не ведал.
Если же человек слишком долго толчется в узком кругу, мелким становится его ум и характер и в конце концов он оказывается неспособным к чему-либо значительному и подняться выше ему уже нелегко.
Если великая герцогиня действительно намеревается что-то сделать для меня, то столь высокий особе, конечно, нетрудно найти форму для оказания мне этой милости. Буде ей угодно поддержать и поощрить мои первые литературные шаги, это явится поистине добрым делом, и плоды его не пропадут даром.
О принце могу сказать, что он занимает совсем особое место в моем сердце. Возлагая большие надежды на его ум и характер, я с радостью предоставлю в его распоряжение скромные мои познания. Я буду стараться стать по-настоящему образованным человеком, он же, подрастая, будет все легче воспринимать то лучшее, что я сумею дать ему.
Но в данное время мне всего важнее на свете - окончательно доработать многажды помянутую здесь рукопись. Я хотел бы провести несколько месяцев под Геттингеном, в тиши и уединении, возле своей возлюбленной и ее родни, дабы, избавившись от прежнего бремени, как следует подготовиться к новому и ощутить желание взять его на себя. Жизнь моя в последние годы как-то застоялась, и я очень хотел бы во многом ее обновить. К. тому же здоровье мое слабо и неустойчиво, я не уверен в своем долголетии и, конечно, хочу оставить по себе что-то достойное, хочу, чтобы мое имя, хоть на недолгий срок, сохранилось в людской памяти.
Но без Вашего согласия, без Вашего благословения я ничего сделать не в силах. Ваши дальнейшие пожелания относительно меня мне неведомы, не знаю я также что, хотя бы и самое доброе, думают насчет меня при дворе. Я откровенно высказал Вам, как обстоит дело со мной, и поскольку теперь Вам это ясно, Вы сможете без труда решить, имеются ли у Вас достаточно веские основания желать моего скорейшего возвращения, или я могу спокойно приступить к осуществлению задуманного.
Через несколько дней, как только подыщу себе попутчиков, я уеду отсюда и через Невшатель, Кольмар и Страсбург, неторопливо осматривая все по пути, отправлюсь во Франкфурт. Я был бы счастлив, если б мог надеяться получить от Вас во Франкфурте несколько строчек, которые прошу адресовать мне "до востребования".
Я рад, что тяжкая эта исповедь осталась позади и что следующее мое письмо к Вашему превосходительству будет менее мрачным.
Прошу Вас передать мой сердечный привет надворному советнику Мейеру, главному архитектору Кудрэ, профессору Римеру, канцлеру фон Мюллеру и тем из близких Вам, кто еще помнит обо мне.
Вас я обнимаю от всего сердца и навеки остаюсь, куда бы меня ни забросила судьба, бесконечно почитающим и любящим Вас.
Э.
Женева, 14 сентября 1830 г.
К великой моей радости, из Вашего последнего письма ко мне в Женеву я узнал, что все бреши в "Классической Вальпургиевой ночи" заделаны и, главное, что она завершена. Значит, три первых акта вполне готовы, увязаны с "Еленой", и тем самым преодолено наиболее трудное. Конец, как Вы мне говорили, уже готов; четвертый акт, надо думать, вскоре будет закончен, а следовательно, закончено все великое творение, на радость грядущим векам. Я бесконечно рад этому и любую новую весть о продвижении поэтического воинства встречу ликованием.
В путешествии мне то и дело приходил на ум "Фауст" и многие его классические строки применительно к различным впечатлениям. Когда в Италии мне встречалось много красивых людей и дети поражали меня своим цветущим видом, я тотчас же вспоминал:
Здесь все бессмертны, словно боги,
Улыбка у людей чиста,
Довольство, чуждое тревоги,
Наследственная их черта.Лазурью ясною согрето,
Мужает здешнее дитя.
Невольно спросишь, люди это
Иль олимпийцы, не шутя?
(Перевод Б. Пастернака.)
А когда красота природы потрясала меня, когда мой взор и сердце тешили озера, долины и горы, невидимый озорной бесенок всякий раз нашептывал мне:
В конце концов признать пора
Мои труды, толчки и встряски.
Без них могла ль земли кора
Какой прекрасной быть, как в сказке?2
(Перевод Б. Пастернака.)
В этот миг для меня более не существовало разумного созерцания, вокруг царила какая-то бессмыслица, я чувствовал, что все во мне переворачивается, и мне оставалось только расхохотаться.
При подобных оказиях мне уяснилось, что поэт, видимо, должен всегда быть позитивным. Ведь человек нуждается в нем, чтобы сказать то, что сам он выразить не в состоянии. Захваченный каким-либо явлением или чувством, он ищет слов, собственный словарный запас кажется ему недостаточным. И тут на помощь ему приходит поэт и утоляет его жажду.
С этим чувством я твердил две первые благословенные строфы и, от души смеясь, клял последние два стиха. Но кто посмел бы сокрушаться о том, что они существуют, - ведь место для них выбрано то, где они всего красноречивее взывают к нашим чувствам.
Дневника в подлинном смысле этого слова я в Италии не вел. Впечатления слишком быстро сменяли друг друга, слишком были грандиозны, слишком многочисленны, и тотчас же усвоить их я был просто не в состоянии. Но мои глаза и уши все время были напряжены, и я многое замечал. Теперь я хочу перегруппировать свои воспоминания и обработать их по отдельным рубрикам. Пожалуй, самые интересные мои наблюдения относятся к учению о цвете, и я заранее радуюсь возможности рассказать Вам о них. Ничего нового в них, собственно, нет, но всегда приятно обнаружить подтверждения старого закона.
В Генуе большой интерес к Вашему учению выказал Штерлинг. То, что было ему известно из Ньютоновой теории, его не удовлетворяло, поэтому он с большим вниманием меня слушал, когда я в неоднократных беседах, по мере сил, излагал ему основные принципы Вашей теории. Буде Вам представится случай послать в Геную экземпляр Вашего труда, можно с уверенностью сказать, что этот подарок был бы принят с великой радостью.
Здесь, в Женеве, я уже три недели назад нашел любознательную ученицу в лице моей подруги Сильвестры. Кстати, я сделал одно наблюдение: простое усваивается труднее, чем мы думаем, и для того, чтобы в многообразнейших частностях явления отыскать основной закон, нужна немалая сноровка. Но зато это прекрасно упражняет наш ум, - природа ведь особа очень щепетильная, и надо постоянно остерегаться, чтобы не задеть ее не в меру поспешным высказыванием.
Увы, в Женеве этот важнейший вопрос не возбуждает ни малейшего интереса. Не говоря уж о том, что в местной библиотеке не имеется Вашего "Учения о цвете", здесь даже не подозревают о его существовании. Но это скорее вина немцев, чем жителей Женевы, тем не менее меня это злит и провоцирует на колкие замечания.
Как известно, в Женеве некоторое время прожил лорд Байрон. Не любя здешнего общества, он дни и ночи проводил среди природы, на озере, о чем женевцы рассказывают еще и доныне; в "Чайльд-Гарольде" имеются прекрасные строки, посвященные воспоминаниям об этих днях. Поэта поразил цвет Роны, и хотя он, конечно, не подозревал, отчего возник этот цвет, но обнаружил недюжинную зоркость. В примечании к третьей песни говорится:
The colour of the Rhone at Geneva is blue, to a depth of tint which f have never seen equalled in water, salt or fresh, except in the Mediterranean and Archipelago.
(Цвет Роны под Женевой синий, более глубокой синевы ни пресной, ни соленой воды я не видел, разве что в Средиземном и Эгейском морях (англ.).)
Воды Роны, теснясь, чтобы прорваться сквозь город, разделяются на два рукава, через которые перекинуты четыре моста; прогуливаясь по ним в ту и другую сторону, хорошо видишь цвет воды.
И самое тут примечательное, что в одном рукаве вода синяя, то есть такая, какой ее видел Байрон, а в другом зеленая. В рукаве, вода которого кажется синей, течение стремительное, оно так глубоко прорыло дно, что свет туда уже не проникает, и в глубинах царит полнейший мрак. Чистейшая вода в данном случае играет роль мутной среды, и таким образом, согласно Вашему закону, возникает прекраснейшая синева. Другой рукав менее глубок, свет еще достигает дна, так что даже камни видны и поскольку внизу недостаточно темно, для того чтобы вода стала синей, дно же в этом рукаве неровное, нечистое и недостаточно белое и блестящее, чтобы создать желтизну, то цвет воды, имея промежуточный оттенок, производит впечатление зеленого.
Будь я, как Байрон, склонен к озорным проделкам и будь у меня средства для их осуществления, я сделал бы следующий эксперимент:
В зеленом рукаве Роны, вблизи от моста, то есть там, где ежедневно проходят тысячи людей, я бы велел укрепить черную доску или что-то в этом роде на глубине, достаточной для возникновения беспримесной синевы, а неподалеку от нее установил бы под водой большой кусок белой блестящей жести на таком расстоянии от ее поверхности, чтобы при свете солнца она взблескивала яркой желтизной. Прохожие, завидев в зеленой вода две пятна - желтое и синее, были бы ошеломлены дразнящей загадкой. В путешествии чего только не придумаешь, но такая шутка, по-моему, хотя бы осмысленна и вдобавок не бесполезна.
На днях я зашел в книжную лавку, и в первом же попавшемся мне в руки томике в двенадцатую долю листа прочитал слова, в моем переводе звучащие так:
"А теперь скажите мне: если вы открыли истину, надо ли возвещать ее? Попробуйте ее обнародовать, и несметное число людей, живущих противоположным заблуждением, станут преследовать вас, заверяя, что это заблуждение и есть истина, а все, что стремится ее опровергнуть, - величайшее из заблуждений".
Это место, подумал я, словно бы написано об отношении специалистов к Вашему ученью о цвете, и так оно мне понравилось, что из-за него я купил книжечку. В ней оказались "Павел и Виргиния" и еще "La Chaumiere indienne"("Индейская хижина" (фр.)) Бернардена де Сан-Пьера, а значит, мне не пришлось раскаиваться в своей покупке. Книжку эту я читал с удовольствием. Чистота и благородство чувств автора, изящество повествования освежили мне душу, а то, как искусно он пользуется многими общепринятыми иносказаниями, положительно восхитило меня.
Недавно я впервые ознакомился с Руссо и Монтескье. Но чтобы мое письмо не разрослось в книгу, я на сей раз обойду молчанием как это, так и многое другое, о чем мне хотелось бы Вам поведать.
После того как третьего дня я написал Вам длинное письмо и тем самым свалил камень со своего сердца, я ощутил себя веселым и свободным, чего со мной не бывало уже много лет. Меня непрерывно тянет писать, писать и говорить. Я в самом деле чувствую насущную потребность хотя бы недолгий срок прожить вдали от Веймара, очень надеюсь, что Вы одобрите мое намерение, и предвижу то время, когда Вы мне скажете, что я поступил правильно.
Завтра "Севильским цирюльником" открывается здешний театр. Я хочу еще побывать там, но потом уеду уже всерьез. Погода, видимо, разгуливается и поощряет меня к отъезду. Здесь дождь лил с самого дня Вашего рождения, когда рано утром началась гроза, которая, надвинувшись от Лиона, шла вверх по Роне к озеру и дальше на Лозанну, так что гром грохотал почти непрерывно. Я живу в комнате за шестнадцать су в день, из нее открывается прекраснейший вид на озеро и горы. Вчера внизу шел дождь, было холодно и наиболее высокие вершины Юры, когда ливень утих, впервые предстали перед нами, покрытые снегом, который сегодня уже стаял. Предгорья Монблана начали окутываться постоянной белой пеленой; на высоком берегу озера, в зеленых лесных зарослях кое-какие деревья уже потемнели и пожелтели; ночи становятся холодными, - словом, осень стучится в дверь.
Мой нижайший поклон госпоже фон Гёте, фрейлейн Ульрике, Вальтеру, Вольфу и Альме. Мне хочется многое написать госпоже фон Гёте о Штерлинге, завтра я этим займусь.
Очень хотел бы получить от Вашего превосходительства весточку во Франкфурте и пребываю в счастливой надежде на нее.
С наилучшими пожеланиями, преданный Вам.
Э.
Двадцать первого сентября я выехал из Женевы и, задержавшись на несколько дней в Берне, 27-го добрался до Страсбурга, где, в свою очередь, пробыл несколько дней.