Дорогой мой Плетнев! Письмо начато, как увидишь, на имя Жуковского; но я вспомнил, что есть старый опекун Плетнев, который рассчетнее и хлопотливее Жуковского, а поэтому переводится на его имя. Прочти его, разжуй, пойми сам, а тут не сомневаюсь, чтобы ты не уразумил и прочих.
Главное 1) чтобы деньги не тратились по мелочам, 2) чтобы не простыло горе, 3) чтобы воспользоваться и горем жены, и благорасположением государя на дело истинно основательное, полезное. - Ради Христа, делайте и делайте хоть что-нибудь.
Александра Осиповна, Гоголь, Карамзин и я горюем вместе; бедный Гоголь чувствует, сколько Пушкин был для него благодетелем; боюсь, чтобы это не имело дурного влияния на литературную его деятельность. Еще повторяю: пользуйтесь первым горем жены, чтобы взять ее в руки; она добра, но ветрена и пуста, а такие люди в добре ненадежны, во зле непредвиденны. Бог знает что может случиться! Она может и горе забыть и выйти замуж; привыкнуть к порядку, к бережливости, к распорядительности она не может. Пушкин, умирая, был к ней добр и благороден; большим охотником я до нее никогда не был, но крепко-крепко верую с ним вместе, что она виновата только по ветрености и глупости; а от ветрености и ребячества редкие и с тяжелых уроков оправляются. Государь верно даст достаточно на ее содержание, но без прихотей, без роскоши; а она к прихотям и роскоши слишком привыкла.
Все, что мы знаем об приготовившем страшное событие, для нас темно и таинственно; о мужественной смерти нашего друга знаем мало и неподробно. Не ленись, мой милый Плетнев, и пиши мне об этом; тут лень - жестокость. Мальцов всегда знает мой адрес. Я сам буду в России непременно к концу мая, того требуют мои дела; а от моих дел могут зависеть со временем и чужие пользы. Мало остается тех, для кого (кроме дел) есть охота возвратиться в Россию. И то с каждым днем меньше.
Прощай! Твой Соболевский".
13 февраля 1837 года.
Мария Муханова - литератору Михаилу Евстафьевичу Лобанову.
"Меня очень огорчила смерть Пушкина: от него можно было еще ожидать многого, а теперь жизнь и смерть его сделались сами предметом страшной, в новейшем вкусе, драмы. Жаль, что он еще при жизни был свидетелем умаления своей славы. Я еще живо помню эпоху фанатизма, когда Пушкин был настоящим идолом нашей непостоянной публики. Она восхищалась его поэмами, но не поняла Бориса Годунова! Что такое слава? Сколько во время краткой своей жизни пережила я разных мнений, теорий и репутаций! Но сама я оставалась почти во всем верною самым первым впечатлениям своим. Я многое, очень многое, давно понимала так, как теперь начинают понимать. Карамзина, любимого моего писателя и недоступного образца, хвалили, потом порицали, критиковали, унижали (и в то время смеялись над моим энтузиазмом, называя его обветшалым, старомодным); а теперь его опять превозносят, находят в нем все совершенства. <…>
Прискорбно в смерти Пушкина еще то, что скверная, корыстолюбивая и безнравственная шайка литературная торжествует. Если не ей удалось убить поэта, то по крайней мере она отравила горечью многие из последних его дней… На сем слове получила я копию с письма князя Вяземского к Булгакову, невозможно без слез читать его. Но каким является тут великий монарх наш! Он достоин любви и благословений всех русских. Он, почтивший Карамзина и покровительствующий вдове и сиротам Пушкина!..".
14 февраля 1837 года
Лицейский товарищ Пушкина Федор Матюшкин, которого страшная весть о гибели Поэта настигла в Севастополе, с болью и горечью писал бессменному лицейскому старосте Михаилу Яковлеву, у которого на дому праздновались почти все лицейские годовщины (25-летняя годовщина - 19 октября 1836 года - оказалась последней для Поэта):
"Пушкин убит! Яковлев! Как ты это допустил? У какого подлеца поднялась на него рука? Яковлев, Яковлев! Как мог ты это допустить? Наш круг редеет; пора и нам убираться…".
Дело в том, что Пушкин и Яковлев жили почти рядом после того, как Поэт поселился в доме Волконской на набережной Мойки, и Матюшкин упрекал лицейского старосту, поскольку знал, что тот постоянно виделся с Пушкиным и, значит, мог как-то отвести беду. Оглядываясь назад на непоправимое, всегда кажется, что была возможность его не допустить…
14 февраля 1837 года.
Очередное слушание Военно-судного дела о поединке Пушкина.
Следователь и судьи считали, что дело подлежит завершению вынесением приговора подсудимым. Однако аудитор 13-го класса Маслов подал официальный рапорт в Военно-судную комиссию с предложением, чтобы у вдовы Пушкина истребовали объяснений и записок, которые ей писал Дантес, сформулировав один из трех вопросов следующим образом: "Какие подсудимый Геккерен, как он сам сознался, писал к Ней Пушкиной письма или записки кои покойный муж ея в письме к барону Геккерену от 26 генваря называет дурачеством. <…>".
Но комиссия вынесла следующее определение:
"О заслушивании в комиссии рапорта Аудитора Маслова о том, что он считает неизлишним истребовать от вдовы Камергерши Пушкиной некоторые объяснения. Комиссия нашла дело довольно ясным, то дабы без причины не оскорбить Г-жу Пушкину требованием изложенных в рапорте Аудитора Маслова объяснений, определила <…> привесть оное к окончанию".
Та же Военно-судная комиссия за неделю до того допрашивала и князя П. А. Вяземского, который 14 февраля в своем письме с оказией в Рим великому князю Михаилу Павловичу подробно изложил свой взгляд на причины поединка между Пушкиным и Дантесом:
"<…> Вашему императорскому высочеству небезызвестно, что молодой Геккерен ухаживал за г-жой Пушкиной. Это неумеренное и довольно открытое ухаживание порождало сплетни в гостиных и мучительно озабочивало мужа. Несмотря на это, он, будучи уверен в привязанности к себе своей жены и в чистоте ее помыслов, не воспользовался своею супружескою властью, чтобы вовремя предупредить последствия этого ухаживания, которое и привело, на самом деле, к неслыханной катастрофе, разразившейся на наших глазах.
4 ноября прошлого года моя жена вошла ко мне в кабинет с запечатанной запискою, адресованной Пушкину, которую она только что получила в двойном конверте по городской почте. <…> Вскоре мы узнали, что… даже Пушкин не только сам получил такое же, но и два других подобных, переданных ему его друзьями… Эти письма привели к объяснениям супругов Пушкиных между собой и заставили невинную, в сущности, жену признаться в легкомыслии и ветрености, которые побуждали ее относиться снисходительно к навязчивым ухаживаниям молодого Геккерена; она раскрыла мужу все поведение молодого и старого Геккеренов по отношению к ней; последний старался склонить ее изменить своему долгу и толкнуть ее в пропасть. Пушкин был тронут ее доверием <…> Он послал вызов молодому Геккерену. <…> Вызов Пушкина не попал по своему назначению. В дело вмешался старый Геккерен. Он его принял, но отложил окончательное решение на 24 часа, чтобы дать Пушкину возможность обсудить все более спокойно. Найдя Пушкина, по истечении этого времени, непоколебимым, он рассказал ему о своем критическом положении <…> Чтобы приготовиться ко всему, могущему случиться, он попросил новой отсрочки на неделю. Принимая вызов от лица молодого человека, то есть своего сына, как он его называл, он тем не менее уверял, что тот совершенно не подозревает о вызове, о котором ему скажут только в последнюю минуту. Пушкин, тронутый волнением и слезами отца, сказал: "Если так, то не только неделю - я вам даю две недели сроку и обязуюсь честным словом не давать никакого движения этому делу до назначенного дня и при встречах с вашим сыном вести себя так, как если бы между нами ничего не произошло". <…> Начиная с этого момента, Геккерен пустил в ход все военные приемы и дипломатические хитрости. <…> Через несколько дней Гек-керен-отец распустил слух о предстоящем браке молодого Геккерена с Екатериной Гончаровой. Он уверял Жуковского, что Пушкин ошибается, что сын его влюблен не в жену его, а в свояченицу. <…> Часть общества захотела усмотреть в этой свадьбе подвиг высокого самоотвержения ради спасения чести г-жи Пушкиной. Но, конечно, это только плод досужей фантазии. Ничто ни в прошлом молодого человека, ни в его поведении относительно нее не допускает мысли ни о чем-либо подобном. Последствия это хорошо доказали. <…> Согласие Екатерины Гончаровой и все ее поведение в этом деле непонятны, если только загадка эта не объясняется просто ее желанием во что бы то ни стало выйти из разряда зрелых дев. Пушкин все время думал, что какая-нибудь случайность помешает браку в самом же начале. Все же он совершился. Это новое положение, эти новые отношения мало изменили сущность дела. Молодой Геккерен продолжал, в присутствии своей жены, подчеркивать свою страсть к г-же Пушкиной. Городские сплетни возобновились, и оскорбительное внимание общества обратилось с удвоенной силою на действующих лиц драмы, происходящей на его глазах. Положение Пушкина сделалось еще мучительнее, он стал озабоченным, взволнованным, на него тяжело было смотреть. Но отношения его к жене оттого не пострадали. Он сделался еще предупредительнее, еще нежнее к ней. Его чувства, в искренности которых невозможно было сомневаться, вероятно, закрыли глаза его жене на положение вещей и его последствия. Она должна была бы удалиться от света и потребовать того же от мужа. У нее не хватило характера, и вот она опять очутилась почти в таких же отношениях с молодым Геккереном, как и до свадьбы: тут не было ничего преступного, но было много непоследовательности и беспечности. <…> 25 января он (Пушкин. - Авт.) послал письмо Геккерену-отцу. Д’Аршиак принес ему ответ. Пушкин его не читал, но принял вызов, который был ему сделан от имени сына.
<…> Смерть обнаружила в характере Пушкина все, что было в нем доброго и прекрасного. Она надлежащим образом осветила всю его жизнь. <…> Пушкин был не понят при жизни не только равнодушными к нему людьми, но и его друзьями. Признаюсь и прошу в том прощения у его памяти, я не считал его до такой степени способным ко всему. Сколько было в этой исстрадавшейся душе великодушия, силы, глубокого, скрытого самоотвержения! Его чувства к жене отличались нежностью поистине самого возвышенного характера. <…>".
15 февраля 1837 года
В. А. Жуковский - Пушкину-отцу.
"Я не имел духу писать тебе, мой бедный Сергей Львович. Что я мог тебе сказать, угнетенный нашим общим несчастием, которое упало на нас, как обвал, и всех раздавило? Нашего Пушкина нет! это, к несчастию, верно; но все еще кажется невероятным. Мысль, что его нет, еще не может войти в порядок обыкновенных, ясных ежедневных мыслей. Еще по привычке продолжаешь искать его, еще так естественно ожидать с ним встречи в некоторые условные часы; еще посреди наших разговоров как будто отзывается его голос, как будто раздается его живой, веселый (ребячески веселый) смех, и там, где он бывал ежедневно, ничто не переменилось, нет и признаков бедственной утраты, все в обыкновенном порядке, все на своем месте; а он пропал, и навсегда - непостижимо. В одну минуту погибла сильная, крепкая жизнь, полная гения, светлая надеждами. Не говорю о тебе, бедный дряхлый отец; не говорю об нас, горюющих друзьях его. Россия лишилась своего любимого национального поэта. <…> У кого из русских с его смертию не оторвалось что-то родное от сердца? <…>".
Письмо это было адресовано не только отцу Поэта, но и всей читающей России. Оно вначале ходило в списках, а затем было опубликовано в пятом томе журнала "Современник", который Пушкин начал издавать в 1836 году.
Из дневника А. Я. Булгакова:
"…В. А. Жуковский прислал мне письмо для прочтения и доставления Сергею Львовичу в коем также описывал смерть Пушкина. Это почти повторение того, что пишет Вяземский, но гораздо полнее. <…> Вообще, русскому нельзя читать равнодушно смерть Пушкина, описанную Жуковским! <…> Письмо сие весьма длинно, но оно столь замечательно, что я отниму у себя от сна, чтобы вписать его здесь, оно пополняет рассказ Вяземского. Жуковский тоже защищает мужа и жену. Кто может проникнуть в тайны сии? Сам он сознает, что многое покрыто мраком и что время одно откроет многое. Сожалеть должно о Пушкиной, но оправдать ее совершенно нельзя. Женщину не преследует никогда тот, которому не дает она надежды! Истоща все средства, кои были в ее власти, чтобы удалить от себя Дантеса, она могла ему угрожать, жаловаться не только мужу, но даже и государю самому и исполнить это - Дантес оставил бы ее в покое. Но, как я слышал, она, вместо того, уже за несколько дней до поединка мужа своего разговаривала со врагом спокойствия его и ее".
Из дневника А. И. Тургенева:
"15 февраля… У Пушкиной - не видал ее. Обедал у Велгурского с Жуковским. (Перед обедом у Хитрово… отдал Хитровой земли с могилы, и веточку из сада Пушкина.) Вечер у Пушкиной: простился с ней, обещал, есть ли возможно, приехать в деревню. <…>".
Для Натальи Николаевны день 15 февраля был не только днем прощания с друзьями, это был и день ее прощания с Петербургом, со всей прошлой жизнью, счастливой и горькой. Впереди - неизбывная печаль и неизвестность…
Ушел Пушкин. Вместе с ним уходила его эпоха. Наталья Николаевна оставалась жить. Назавтра ей предстояло покинуть столицу, чтобы через Москву проследовать в родовое имение Гончаровых - Полотняный Завод, где жил ее старший брат Дмитрий.
Квартира, которую семья Пушкиных снимала совместно с сестрами Гончаровыми в доме Волконской, опустеет после отъезда вдовы, так как согласно распоряжению Опеки, учрежденной над детьми и имуществом Пушкина, вещи из квартиры, как и библиотека Поэта, насчитывавшая 4,5 тысячи томов, будут сданы на склад на двухлетнее хранение.
Братья Дмитрий и Сергей Гончаровы, узнав о гибели Пушкина, приехали в Петербург, чтобы поддержать Наталью Николаевну в горе и сопровождать ее вместе с сестрой Александриной, детьми и тетушкой Е. И. Загряжской в Полотняный Завод.
Таким образом, через месяц после свадьбы Екатерины почти вся семья Гончаровых снова собралась в Петербурге.
…А месяц назад, 10 января, в воскресенье, именно в этом доме, под присмотром старшей сестры их матери, фрейлины двора Е. И. Загряжской, и самих сестер Гончаровых, Натальи и Александрины, Екатерина Гончарова надевала подвенечное платье, отсюда она уезжала венчаться с Дантесом.
Бракосочетание состоялось в 8 часов вечера. Молодые, ввиду различия их вероисповеданий, были обвенчаны дважды. Обряд был совершен вначале по католическому обряду пастором Домианом Лодзевичем в римско-католической церкви Св. Екатерины, что на Невском проспекте; затем по православному - в Исаакиевском соборе, где в регистрационной книге собора священник Николай Райковский указал не фактический 28-летний, а 27-летний возраст невесты. Свидетелями при бракосочетании расписались: барон Луи Геккерн, граф Г. А. Строганов и сослуживцы Дантеса - ротмистр Адольф Бетанкур и полковник Александр Полетика, а также виконт д’Аршиак и лейб-гвардии Гусарского полка поручик Иван Гончаров, средний из братьев Екатерины Николаевны. Затем был праздничный ужин.
"Наталья Николаевна присутствовала на обряде венчания, согласно воле своего мужа, но уехала сейчас же после службы, не оставшись на ужин. Из семьи присутствовал только Д. Н. Гончаров, который находился тогда в Петербурге, и старая тетка Ек. Ив. Загряжская", - вспоминала Александрина Гончарова, присутствовавшая на свадьбе.