Другой товарищ мой, милый, образованный, прекрасный собою, был Иван Козьмич Буйницкий, который испытывал силы свои в прозе и написал историческую повесть "Ермак", в подражание "Марфе-посаднице" Карамзина, которою бредили тогда все молодые люди.
Третий, Андрей Степанович Милорадович, очень хорошо воспитанный, притом достаточный, скромный, трудолюбивый: он преимущественно ' занимался переводами с французского. Долгое время сомневались мы в своих силах и робели выйти на поприще словесности. Аристов решился отведать счастия: не сказав нам ни слова, отправил два стихотворения в "Вестник Европы", издававшийся тогда Поповым, и чрез две недели они появились в свет. Этот успех восхитил все наше литературное сословие, и мы стали посылать свои произведения в московские журналы, но, увы! они пропадали без вести! Вдруг, это было в конце 1804 года, Аристов объявил нам, что один его знакомец, человек богатый и щедрый, желая сделать себе имя в литературе, задумал издавать журнал и приглашает к себе нас, юных поклонников муз. В самом деле, вскоре вышло объявление о "Ж урнале для пользы и удовольствия на 1805 го д", и вслед за тем вереница неоперенных птенцов парнасских потянулась в Лещиков переулок, славный дотоле своими банями, а ныне превратившийся в Иппокрену. Мы ревностно занялись работами. Буйницкий исправил свою повесть; Аристов написал несколько десятков стихотворений; Милорадович сообщил свои переводы с французского; я переводил с немецкого. Наставником и руководителем нашим был Александр Иванович Л., человек основательно ученый и умный, но автор и стилист очень плохой. Он находил славное удовольствие в занятиях переводами самых безнравственных книг: ему русская литература и мораль обязаны Фобласом, Антенором и "Вредными знакомствами". Между тем в жизни он был человек кроткий, честный, нравственный, если не принимать в уважение слабости, которой подвержены были почти все наши поэты и прозаики XVIII века. Он читал наши сочинения и переводы, советовал, хвалил, порицал, исправлял. Я был последним в этом обществе; большею частию молчал и слушал. Могу сказать по справедливости и с благодарностью, что эти вечера принесли мне большую пользу. Самолюбивые юноши, напитанные галлицизмами, не соглашались на поправки Л., который ненавидел новую школу и, за насмешливый отзыв Макарова о его переводе Антенора, предавал анафеме все московское; от этого рождались споры, высказывались истины; спорщики в новых распрях забывали прежнее, но я, посторонний и уединенный, прислушивался, замечал, затверживал. Отчего такая скромность? - спросите вы. Ах, любезный читатель! в эту эпоху кончилось время безотчетного детства, школьного равенства и честного юношеского правосудия! В институте я был первым почти по всем частям: был отличаем начальниками, учителями, товарищами; говорил решительно и смело, не боясь не только насмешки, но и возражения со стороны мне равных. Внешние, случайные блага не входили еще в счет науки и заслуг. Но тут впервые вошел я в тот странный, вечно движущийся и волнующийся хаос, который называется светом, и почувствовал веяние резкого, холодного ветра, от которого сжималось мое сердце, дотоле бившееся радостно при лучах юной, беззаботной жизни! Это было как бы изгнанием из земного рая. Мои товарищи, сбросив с себя институтский мундир, облеклись в изящные фраки Занфтлебена, тогдашнего первого портного; тесный суконный галстук заменился батистовою косынкою; вместо казенной фуражки, украсились они модными легкими шляпами. Мой же весь гардероб состоял из одного серого сертука, а в этом наряде можно ли давать простор своим чувствам и мыслям, можно ли спрашивать, рассуждать, уже не говорю: спорить! Еще одно меня останавливало и стесняло. Новые мои знакомцы свободно говорили по-французски, а я не умел отвечать им, хотя в существе знал язык лучше их. От этого я сделался робок и неуверен в своих силах. Несколько моих статей были отвергнуты ареопагом, отринуты французскими фразами и с насмешливыми взглядами на мой стереотипный наряд. Жестокое испытание! - Нет! сто раз лучше терпеть голод и стужу, нежели презрение людей, хотя б оно вовсе было не заслуженное!
Впрочем, я должен исключить из этого моих товарищей: они всегда сохраняли дружеское ко мне расположение, но не могли защитить меня от неизбежной судьбы бедности и несветского воспитания.
Разобиженный в душе оскорбительным равнодушием, я решил испытать счастия в другом месте и послал две статьи (это были разборы синонимов) к Николаю Петровичу Брусилову, который тогда издавал "Журнал Русской Словесности". Он не только напечатал их, но и прибавил к ним приветливый отзыв. Кто был счастливее меня! - "Варвары! - думал я. - Будет и на моей улице праздник".
По этому случаю познакомился я с Н.П.Брусиловым и находил у него приятное общество - В.М.Федорова, К.Н.Батюшкова, Н.Ф.Остолопова, А.Е.Измайлова, И.П.Пнина. Остановлюсь на последнем. Это был человек необыкновенно умный, образованный, любезный, кроткий, с большими дарованиями. Все мои сверстники вспоминают о нем с чувством искренней любви и уважения. Он вырос и был воспитан как сын вельможи. Потом обстоятельства переменились, и он должен был довольствоваться уделом ничтожным. Это оскорбило, изнурило, убило его. Недолго пользовались мы его милою наставительною беседою: он умер в сентябре 1805 года, на тридцать третьем году жизни, к общему искреннему сожалению всех, кто знал его.
В то время, когда я познакомился в этом кругу, наделала много шума в свете комедия князя Шаховского: "Н овый Стер н". Все молодые люди, искренние поклонники Карамзина, увидели в злой карикатуре посягательство на славу их учителя и еще более на их собственную, и со всех сторон посыпались критики, сатиры, эпиграммы. В это время зародилась в Петербурге оппозиция против приверженцев и поборников славянщизны и старины, развившаяся потом во многих журналах, особенно в "Цветнике" (1810 и 1811 гг.) ив "Санкт-Петербургском Вестнике" (1812 г.).
Между тем все эти литературные неудачи, успехи, радости и печали занимали только мое воображение. Желудок неоднократно напоминал мне, что должно подумать и о нем, а несчастный серый сертук также докладывал, что вскоре отправится в отставку. Надлежало помышлять о службе. Я отправился к одному дальнему родственнику моему, заведовавшему статистическою частию в Министерстве внутренних дел. Он обещал определить меня, и я начал заниматься работою. Доколе эта работа доставляла пищу уму и воображению, я занимался ею охотно, но лишь только приходилось возиться с донесениями, отношениями, циркулярами, перо выпадало из рук моих; я чувствовал какое-то стеснение в голове и не мог написать порядочно страницы, А в то время можно б было понаучиться гражданской службе в этом Министерстве!
Но непреодолимая страсть увлекла меня в литературу. Я отказался от гражданской службы и вступил в учительское звание. Достойно замечания, что это восстановило против меня многих моих родственников. Как можно дворянину, сыну благородных родителей, племяннику такого-то, внуку такой-то, вступить в должность учителя! Но никто из этих грозных судей не догадался спросить, есть ли у сего благородного юноши целый кафтан, уверен ли он, что завтра будет обедать, и в состоянии ли служить без жалованья, как степной недоросль, кандидат в великие люди!
Я приискал место учителя русского языка в пансионе Григорья Григорьевича Бочкова, первого из русских, которые отважились вступить на поприще, предоставленное до того исключительно иностранцам. Никогда не забуду я 1 августа 1804 года! В этот день получил я первые деньги, заслуженные собственным трудом, - две синенькие бумажки: кто был тогда богаче меня капиталом, счастливее надеждою! ___"Docendo discjmus! Уча учимся" - говорит латинская пословица. Будучи обязан ^толковать" правила языка другим, я должен был сперва привести их в ясность в своей голове и уже тогда начал составлять свою систему преподавания русского языка, которая впоследствии сделалась основанием моих грамматических трудов.
Через год после того предложили мне место учителя в пансионе девичьем. С беспечностию и отвагою молодых лет, явился я к начальнице пансиона… Здесь я должен остановиться и дать свободу слезам искренней признательности одной из первых моих благодетельниц в жизни. Мария Христиановна Ришар, женщина редкого сердца, образованного ума и превосходного характера, приняла меня ласково, но с некоторою, очень понятною, недоверчивостью. "Который вам от роду год?" - спросила она. "Девятнадцатый", - отвечал я, как бы хвалясь тем, что я еще так молод и уже надеюсь иметь право на учительское место. "Вы очень молоды! - возразила она, - у меня есть Девицы, вам ровесницы". При этих словах я невольно обратил глаза к двери, которая вела в класс. На мое счастье, приехал к ней в это время один ее родственник, человек очень образованный и умный, и вступил со мною в разговор о русской литературе, Я закидал его суждениями, толками, цитатами. Моя беспечная смелость, откровенность и любовь к словесности ему понравились. Он вступился за невольную мою вину - излишнюю молодость, и я был принят. Через неделю кончились каникулы, и я вошел в класс, чтоб заняться моею должностью. Глаза у меня разбежались. За длинным столом, по обеим сторонам его, сидело около двадцати молодых девиц, одна другой прекраснее, одна другой милее. "Аи, да Грамматика! - думал я, садясь за стол. - У столоначальников канцелярии министра внутренних дел нет и не будет такой милой компании". Самолюбие молодого человека, выставленное на жертву насмешливым вострухам, побудило меня заниматься моим делом как можно усерднее. Я готовился особо к каждому уроку, брал работы их на дом и приносил назад с замечаниями и поправками.
Успехи их меня восхищали. Мария Христиановна вскоре увидела, что напрасно боялась моей молодости. Я был скромен и боязлив и только в разборах поэтов давал волю своему воображению и слову. Почтенная старушка приняла участие в судьбе моей, дала мне средства обзавестись и явиться в свете как должно и способствовала мне вступить в службу по гражданской части. Ее давно уж нет, но воспоминание о ней так еще свежо и живо в моей памяти, как будто бы я вчера был у нее в классах...
ВОСПОМИНАНИЯ Графу Федору Петровичу Толстому
Ты хочешь знать, почтеннейший друг, что более всего занимало меня в жизни; на какой предмет я преимущественно обращал внимание и почему именно избрал Словесность занятием и целию моих трудов, моей жизни. Признаюсь, мало есть таких предметов в свете, на которые я, в течение жизни моей, не обращал бы внимания: люблю наслаждение Природою; радуюсь, как ребенок, первому вешнему дню; предпочитаю прогулку в прекрасное летнее утро всем удовольствиям блистательного вечера; осенью не могу дождаться первого мороза, который освежит воздух и нежные лица красавиц расцветит розами. Люблю цветы и птиц; могу по часам любоваться красивым маком, радуюсь появлению новых узоров в цветнике; с наслаждением гляжу на хозяйство, ласки и раздоры домовитых канареек. Люблю изящные искусства; страстен к музыке и, при звуках гармонии Моцарта, забываюсь, созидая мир невещественный в глубине души моей. Но всего более занимает меня человек, сие веками неразгаданное, последнее творение рук божиих - сей царь вселенной и раб страстей своих, телом жертва стихий, духом собеседник божества.
Один новейший философ производит все сущее, все живущее на земле от влияния солнца на планету нашу. Действием солнца, в юные дни мира, - говорит он, - когда оно грело и живило сильнее, нежели ныне, под осень истории всемирной, - произведены на хладной и тяжелой толще земли и минералы, и растения, и животные; произведен и человек, крайнее звено земнородных: он приял животную жизнь свою из общего источника земной жизни, нашего солнца; приял ее в высшей, тончайшей, так сказать, против других существ степени; но солнце, средоточие нашего мира, не есть средоточие всемирное: оно обращается вокруг другого солнца, нам невидимого, неподлежащего чувствам, непостижимого уму нашему. Малый луч сего духовного солнца перелился чрез солнце наше на нашу планету и заронил искру в человеке: искра сия есть душа его - искра сия есть способность переноситься в мир умственный и духовный, жить в прошедшем и будущем, познавать бытие верховного существа, постигать собственное свое бессмертие. Душа духовная слита в человеке с душою животного, общею ему с другими земнородными; но душа животная является в нем во всем своем совершенстве, на высшей степени противу всех других движущихся в творениях низшего разряда; душа духовная, выспренняя, есть только малая искра, едва зримый зародыш третьего неба, проблеск алмаза в глыбе гранитной. Животная душа, при самом рождении твари в свет, находится на высшей своей степени, лишь только получила возможность располагать и действовать своими орудиями; но душа духовная спит в начале существования человека, просыпается мало-помалу, воспитывается, научается познавать себя, Природу и Бога, но всегда остается во младенчестве. Человек носит ее в себе, холит и взращает для другого мира, куда она, по разрушении жизни животной, переселяется для продолжения своего бытия и для конечного усовершенствования. Неравный удел сей искры составляет различие нравственное и умственное между людьми. В одних, слабая искра тонет во мгле жизни животной; в других, искра духовная расторгает узы чувственные, рвет и жжет вериги земные. Но там, где душа сия обретает достойную себя храмину, где она приходит в равновесие с жизнию животного, там проявляется высшее из существ земнородных - зиждитель царств и законодатель, победитель злодеев, просветитель варваров, изыскатель таинств Природы, толкователь судеб божих в бы-тиях человечества - творец нового мира в изящных искусствах, в музыке, в поэзии.
Душа духовная создала себе оболочку невидимую, тело невещественное; соткала одежду - разноцветнее полос радуги, блистательнее солнцев на синем небе - сотворив язык человеческий. И в этом теле красуется она и растет, играет миром вещественным и органами его вещает о мире духовном. Я посвятил большую часть жизни своей на изучение сей стороны человеческой природы, смотрел на язык, сие стройное, согласное в разнообразнейших частях целое, как изыскатель природы вещественной глядит, например, на царство растений: не пренебрегал мелочами, старался доискаться причин и начал разнообразия и уклонений в несметном рое звуков, служащих орудием к изображению чувствований и мыслей человека, и относил все к одному источнику, вечному и безначальному. Многие не хотели понять величия, важности, духовности языкоучения; не соглашались, чтоб глаголы и местоимения, причастия и предлоги вели к чему-либо высшему; но это одни формы, и формы варварские: надлежит вдохнуть в них душу. Так, драгоценнейший гербарий, с редкими произведениями царства растений, в глазах непросвещенного есть кипа сухой травы.
И человек, сей любимец божества в нашем мире, всегда был для меня самым любопытным предметом для наблюдения. В каждом человеке можно найти пищу для созерцательного духа; каждый человек есть малый мир, движущийся вокруг духовного средоточия; но в какой степени возрастает важность сего наблюдения, когда предметом оного бывает человек, необыкновенный между другими людьми, - человек, более противу ближних своих наделенный тою божественьою душою, которая дарует ему бессмертие; воспитавший в себе сию небесную искру и употребивший ее на пользу ближних! Земной состав его разрушается, невидимая гостья улетает домой, оставляя на земле благоухание на тысячелетия, как солнце, закатясь за горизонт, долго еще играет лучами своими в атмосфере.
В жизни моей случалось мне видеться, сближаться, беседовать с людьми, которые могут называться великими и необыкновенными; случалось быть в тесных, дружеских связях с другими, которые, своими добродетелями, талантами и трудами, оставили по себе нетленные памятники в душах своих современников, которых оплакивают и свои, и чужие, которых потеря в душе друзей незаменима и в глазах самых врагов их, атеистов нравственности, есть потеря для человечества. Воспоминать о них, воскрешать в мыслях их лик милый и незабвенный, беседовать с ними мечтою, как бывало наяву, - есть отрада и услаждение душе; но все ли то можно передать словами, изобразить мертвыми буквами, что живет, дышит и кипит в глубине ее! и не будет ли святотатством касаться грубыми орудиями чувств святыни недосягаемой! Покойтеся в недрах священного воспоминания души, отлетевшие из сей юдоли, к которым в жизни была привязана моя душа цепью, неразрывною в вечности! Для изображения вас нет у меня красок, которые были б постижимы чувствам посторонних! Обращусь к тем немногим людям, которым я, наравне с прочими, удивлялся, которые гласными подвигами, трудами и творениями доступны и знакомы образованному человечеству.
Уважение к людям необыкновенным, особенно к писателям, к литераторам, питал я с самого младенчества. Я воображал себе сочинителей книг людьми необыкновенными, и более, нежели людьми. Помню, с каким благоговением смотрел я на первого встретившегося мне русского писателя: то был Федор Осипович Туманский, сочинитель первого тома Истории Петра Великого и издатель разных других исторических книг. Он приезжал к отцу моему по какому-то делу. Они разговаривали, ходя по обширной зале. Я не сводил глаз с Туманского и, притаясь в углу комнаты, повторял про себя: "Вот Писатель! Вот Сочинитель! Что он вымыслит, вычитает, напишет, то читают тысячи людей во всех концах России, и будут читать еще долго после его смерти! И по лицу видно, что он не такой человек, как другие"*. Я досадовал в душе на отца моего, что он обходился с писателем так же, как и с другими посетителями, учтиво, но, по мнению моему, слишком холодно!
В Юнкерской школе имел я случай видеть другого писателя, который изданиями своими имел большое влияние на образование тогдашней литературы, - Василия Сергеевича Подшивало-ва. Он был в то время директором Коммерческого училища, находившегося неподалеку от Юнкерской школы, и, по дружбе с нашим инспектором, Михаилом Никитичем Цветковым, товарищем его по университету, иногда навещал наши классы. И теперь еще вижу лицо его: спокойное, умное, благородное, доброе! Мы, ученики, боялись в нем строгого судьи; но те из нас, которые надеялись на успехи свои в словесности, с умыслом выставляли пред ним свои тетрадки. Он замечал детскую хитрость, брал тетрадки, просматривал их, хвалил хорошее и давал добрые советы. Но непреодолимая моя страсть к авторству и желание сблизиться с великими в литературе людьми нашли полное удовлетворение, когда я в первый раз увидел Державина. Он был тогда (в 1803 г.) министром юстиции и, в сем звании, главным начальником нашего училища. У нас был годовой экзамен. Лучшие из нас были уверены в своих знаниях и с самонадеянностию ожидали начала испытания. Вдруг услышали: "Министр приехал!" Все бросились по своим местам. Державин, в парадном сенаторском мундире и в ленте, сопровождаемый директором нашим, Алексеем Николаевичем Олениным, вступил в залу. По его желанию, начали экзамен с древней истории. Меня вызвали первого - надлежало показать место и разделение Древней Греции. Я знал это, как Отче наш; но, подошед к карте, очутившись в двух шагах от Державина, остолбенел, вперил в него глаза и не мог промолвить ни слова. Я не видел ни шитого мундира, ни звезд, ни ленты: я смотрел ему пристально в глаза, и в уме моем с быстротою сонных видений пролетали: Бог, Фелица, Водопад, Рождение Порфирородного.
- Скажите положение и разделение Древней Греции, - повторил учитель. Я посмотрел на него бессмысленно и опять обратил глаза на Поэта.