Во время наводнения, 7-го ноября 1824 года, стоял он в карауле в Галерной гавани, в ветхой караульне, построенной на берегу на сваях. Вода поднялась до верху. И караульные и арестанты взобрались на крышу; здание качалось во все стороны. Ежеминутно ждали падения его и неминуемой смерти. Солдаты, любившие своего офицера (он командовал их ротой), хотели спасти его, высадив на одно из судов, которых бурею гнало мимо караульни, собирались даже спустить его насильно, но он, отбившись от них, объявил, что предоставляет каждому из них спасаться как кто может; сам же сойдет с поста последним. Один солдат действительно спасся таким образом. Смерклось. Вода начала сбывать. Из морских казарм заметили бедствие караульни и отправили на помощь катер (причем с трудом добились у смотрителя весел: он боялся, что погибнет казенное добро). Тут опять началась борьба, чтоб офицер ехал первым на катере, который, может быть, потом бы и не мог прийти вторично. Брат посадил на катер несколько солдат с арестантами и унтер-офицером и дождался их возвращения, на расшатанном здании караульни. Отправив таким образом всех (шестьдесят нижних чинов и двадцать двух арестантов), он с старшим унтер-офицером поехал последним. Спасены были и все бумаги; пропали только два кивера. Лишь только отвалил катер в последний раз, дом рухнул в воду. Ночевали они в морской казарме, поужинав черствым хлебом, которым поделились с ними добрые моряки.
На другой день офицеры Финляндского полка, узнав от спасенного солдата о бедствии, в котором он оставил караул, пошли на то место, где стояла караульня, чтоб отыскать хотя следы несчастных. Им навстречу идет караул с барабанным боем.
За это дивное спасение караула командир полка, генерал Шеншин, получил второго Владимира, а поручик Греч не удостоился даже изъявления благодарности. Эти Васильчиковы, Бенкендорфы и тому подобные великие люди награждали только своих родных или аристократов, или же по крайней мере лифляндцев, да подлецов, которые у них пресмыкались в передних, а не людей истинно полезных и заслуженных. Так велось издавна; так ведется и доныне. Получали же в Севастополе Георгия на шею не те, которые шли грудью на врага, а спокойно прогуливавшиеся с сигарой по бульвару.
14-го декабря 1825 года рота моего брата стояла в карауле в Зимнем дворце. Государь Николай Павлович отрекомендовал его принцу Евгению Виртембергскому как известного ему отличного офицера, на которого можно положиться, и тут брат мой узнал, что государь думает, будто он получил Аннинский крест за наводнение, а не за командование школой за пять лет до того! В то время великий князь не был еще их дивизионным командиром. Павел Иванович Греч простоял в карауле двое суток, и занимался составлением бланков, при которых перепровождали арестантов в крепость.
В 1827 году, наскучив гарнизонной службой и не успев снискать благоволения Михаила Павловича, перешел он офицером в Пажеский корпус, но вскоре стосковался по военной службе, и когда, в 1828 году, сказан был поход в Турцию, перепросился на прежнее место. И эта карьера была ему невыгодна. При осаде Варны, стоя по колени в холодной воде, он лишился употребления ног от ревматизма; по взятии крепости отправлен был с другими больными и ранеными на далматском судне в Одессу; их носило целый месяц по Черному морю, и они едва не погибли. Между тем все товарищи брата, участвовавшие в походе, были награждены крестами, а он, командир роты его высочества, обойден был потому, что его считали утонувшим.
К тому присоединилось еще одно обстоятельство. В продолжение турецкой войны наблюдалось правило давать в награду отличившимся офицерам двух действующих батальонов кресты, а не чины, чтоб не обидеть офицеров батальона, остававшегося в Петербурге. В польскую кампанию, в продолжение которой батальон моего брата оставался в Петербурге, это правило было оставлено: штабс-капитаны и поручики, оставившие моего брата капитаном, вернулись полковниками.
Он командовал ротой двенадцать дет, и во все это время подвергался замечаниям, придиркам и выговорам великого князя Михаила Павловича, который хоть и уважал его, но поступал так по какому-то странному предубеждению. Наконец он произведен был в полковники и вскоре получил батальон. И тут обошлось не без беды. На маневрах в Гатчине, осенью 1844 года, лошадь его, испугавшись нечаянных выстрелов, упала с ним навзничь на мостовую (на возвышении Коннетабля), и он так сильно Ушиб затылок, что лишился памяти. Это было в виду императора Николая Павловича. Его внесли во дворец.
Государь и государыня принимали самое жаркое участие в его положении и радовались его выздоровлению.
В 1847 году был он назначен с. - петербургским плац-майором и вскоре снискал полное внимание и доверенность государя, уважение начальства города и всех, кто имел с ним дело, был произведен в генерал-майоры и назначен вторым комендантом. В этой должности он мог удовлетворить влечениям доброго своего сердца, облегчением участи и страданий тех лиц, которые, находясь под военным судом, содержались в ордонансгаузе.
16 марта 1850 года скончался он скоропостижно. Государь, услышав о его смерти от коменданта, сказал: "Он был достойнейший человек". Эти слова были вырезаны на его надгробном камне на Волковском кладбище. За гробом шли, проливая слезы умиления и благодарности, люди, сидевшие у него под арестом!..
Кто станет укорять человека за многоречие, когда идет дело о его друге? А я говорю здесь о родном брате. Le frere est un ami donne par la nature.
Возвратимся к солдатской школе. Учебной частью заведовал я только сначала: вскоре моя помощь сделалась ненужной. Учение продолжалось с удивительным успехом., В конце второго месяца солдаты, не знавшие дотоле ни аза, выучились читать с таблиц и по книгам; многие писали уже порядочно. Нельзя вообразить прилежания, рвения, удовольствия, с каким они учились: перед ними разверзался новый мир. Сипягин был в восторге. Л. В. Васильчиков, Карл Ив. Бистром, Потемкин, Храповицкий и многие другие приезжали смотреть училище и не могли надивиться. Ожидали, что пожалует сам государь. Однажды, вовсе неожиданно, приехал начальник главного штаба князь Волконский, осмотрел школу с явным неудовольствием, сделал несколько замечаний Бурцеву за несоблюдение солдатами формы и уехал.
Вскоре за ним прибыл Сипягин и, узнав, что приезжал князь Волконский (который обещал ему поехать в школу на другой день с ним самим), изменился в лице. Это было первым признаком его падения. Второй признак заметили в том, что командир Павловского полка Адам Бистром (недостойный брат Карла Ивановича) велел выкинуть из сарая казарм разные вещи Сипягина, которые там дотоле хранились с благоговением. Падение Сипягина последовало оттого, что государь где-то встретился с Криднером и стал укорять его, что он упрямится и не хочет покориться, сколько ни убеждали его к тому через Сипягина. Криднер отвечал и доказал, что именно Сипягин отсоветовал ему обращаться к государю. К тому же Сипягин тяготился своим превосходством корпусного командира Васильчикова. Положили сбыть его с рук, и сбыли: он был назначен командиром 6-й пехотной дивизии, стоявшей в Ярославле.
Перенес он эту невзгоду с величайшею твердостью и спокойствием. Я был у него на другое утро по напечатании приказа о его перемещении. Он говорил со мной равнодушно, изъявлял только сожаление, что не дождался плодов школы. Призвал к себе гвардейского капельмейстера Дерфельда, заказал ему новые инструменты для шести полков своей дивизии и просил доставить ему учителей. Товарищи Сипягина, пресмыкавшиеся перед ним накануне, прислали к нему Николая Ивановича Демидова, чтоб посмотреть, как он выглядит. Сипягин принял генерал-лейтенанта стоя, в сюртуке и ночных сапогах, не вынимая изо рта сигары, не прося его садиться, и преравнодушно говорил о новом своем назначении, как будто бы это было повышение. Демидов не знал куда деваться. Да и то сказать, порядочная скотина был покойник! Разграблением Вазы, в шведскую войну, он осрамил себя навеки, но, несмотря на это, был потом главным начальником военно-учебных заведений! Сипягин уехал в тот же вечер, командовал усердно 6-ю дивизией, потом 20-й в Пензе. Там, в 1824 году, смотрел ее Александр и восхитился совершенством. Между прочим третья шеренга всех полков была выучена артиллерийской службе. Случись, что перебьют в деле прислугу у пушек, строевые солдаты заменят ее мгновенно. Государь возвратил Сипягину прежнюю милость. Он приезжал в Петербург, и я обрадован был его встречей и приемом. Потом он был военным губернатором в Тифлисе, действовал успешно против неприятелей (в персидскую войну) и умер в 1827 году от болезни. Память его не исчезнет в сердцах людей, знавших его в частной жизни.
Училище шло своим чередом. Бурцев, оставив службу при гвардейском корпусе, рекомендовал моего брата - как совершенно способного заменить его. Я продолжал свой надзор, но училище утратило часть своего блеска. Новый начальник штаба, граф А. Х. Бенкендорф, был человек приятный, образованный, добрый, но равнодушный к делам, выходившим из обыкновенного круга. Между тем назначение школы было достигнуто. В полгода все солдаты в ней выучились грамоте, разумеется, лучше или хуже. 19-го июля 3819 года происходил смотр ее Александром I. Государь приехал, в сопровождении Васильчикова, Бенкендорфа, графа Орлова и нескольких других генералов, был очень весел и доволен, любовался пестротой разнокалиберных мундиров, обласкал меня. Произведен был экзамен и кончился к общему удовольствию.
При этом произошел неважный случай, могущий служить прибавлением к истине: большие действия от малых причин. Главным указателем или монитором в классе был кавалергардский унтер-офицер Горшков, красавец, миловидный собой, умный и проворный. Но и на старуху бывает проруха! Когда брат мой скомандовал к началу упражнений, Горшков сбился и не так повторил команду. Я взглянул на него и покачал головой. Горшков покраснел, улыбнулся и поправился. Эта безмолвная перемолвка не ускользнула от внимания Александра, как оказалось впоследствии. Между тем государь очень милостиво благодарил меня за старание о его солдатах (опричниках) и уехал совершенно довольный. Училище ему понравилось, и он приказал учредить по такому же училищу в каждом полку гвардейского корпуса.
Я был назначен директором с пятью тысячами рублей жалованья, за экзамен получил перстень в 3 тыс. руб., брату моему дан орден Св. Анны 3-й степени, унтер-офицеры, бывшие мониторами, произведены в 14-й класс, словом, все шло как по маслу. Я составил уставы, руководства и учебные таблицы, напечатал их и разослал по армии. Начали учреждаться школы: они были устроены в Преображенском полку, в Московском, в Егерском, в Кавалергардском. В других готовились.
Здесь должен я опять сделать отступление.
Введение ланкастерской методы не ограничилось гвардейскими полковыми училищами. В начале 1820 года императрица Мария Федоровна поручила мне, через почетного опекуна, Карла Федоровича Модераха, ввести этот метод в классах воспитанников и воспитанниц воспитательных домов Петербургского и Гатчинского: это было исполнено вскоре и с успехом. Потом заведены были существующие поныне училища солдатских дочерей полков гвардии (первое в Семеновском полку, другое в Большой Конюшенной). И здесь успех совершенно оправдал и метод и способ его приложения. В то же время составил я преимущественно из членов масонской ложи избранного Михаила (графа Ф. П. Толстого; Ф. Н. Глинки, П. Я. фон Фока, В. И. Григоровича, Н. И. Кусова и некоторых других, общество для заведения училища взаимного обучения, и мы открыли одну школу (на 360 человек) в доме Шабишева, на углу Вознесенской и Садовой улиц. Во всех этих начинаниях был я действующим лицом. Кажется, по естественному порядку вещей, следовало бы Министерству просвещения воспользоваться моими знаниями и опытностью и употребить меня на пользу народных школ, которые находились тогда и находятся ныне в жалком положении. Вышло противное. Министерство просвещения (т. е. главный его двигатель Магницкий) возненавидело меня, осмелившегося действовать в пользу общую без его ведома, и положило стереть меня с лица земли. Может быть, я сам подал к тому повод явными и громкими своими суждениями об этих лицемерах и негодяях. Обстоятельства им благоприятствовали.
Семеновская история изменила и огорчила Александра. Он получил известие о ней в Троппау, как сказано выше. Вместо того, чтоб видеть в этом неповиновении вспышку нетерпения избалованных солдат, которых хотели обратить к прежнему порядку, он вообразил, что это есть проявление революционных замыслов, о существовании которых он давно догадывался. Случилось так еще, что король прусский сообщил ему догадку свою о существовании в Швейцарии центрального комитета для возмущения Европы. Александр спросил у Чаадаева, прибывшего из Петербурга с донесением о неприятном происшествии:
- Знаешь ли ты Греча?
- Знаю, ваше величество.
- Бывал ли он в Швейцарии?
- Был, сколько знаю, - отвечал Чаадаев по всей справедливости.
- Ну так теперь я вижу, - продолжал государь и прибавил: - Боюсь согрешить, а думаю, что Греч имел участие в семеновском бунте.
Эта догадка пришла в Петербург и пала как свежее зерно на удобренную землю. Кто смел противоречить мнению государя о поводах к этим беспорядкам! Действительно, должна быть тому причиной революционная мысль, да где она таится? Как где? В полковых школах. А кто занес ее? Разумеется, Греч. Началось с того, что число школ ограничилось существующими; новых не заводили, да и в прежних стеснили продолжение уроков, занимая солдат службой. Сколь глубоко вкоренилась в Александре мысль о революционном начале этого дела, явствует из того, что он прогневался на графа Павла Петровича Сухтелена, который сообщил отцу своему (посланнику в Стокгольме) верные сведения о существе этого дела. Отец напечатал их в газетах. Александр думал, что этим хотят прикрыть истину, и во всю жизнь не прощал этого графу П. П. Сухтелену, одному из достойнейших своих слуг и подданных.
К подавлению меня присоединились еще другие обстоятельства и случаи. Известный впоследствии болван и наглец подполковник Лейб-Гренадерекого полка, Дмитрий Потапович Шелехов, написал глупые стихи на семеновский бунт, и особенно на Шварца. Стихи эти разошлись по городу в рукописях, без имени сочинителя. Автор был известен, но начальство гвардии хотело его скрыть, и стихи были приписаны мне. "Он не военный, - сказал Бенкендорф, - да и вообще о нем государь нехорошего мнения, так что его щадить?!" Непременно хотели приписать мне участие в подговоре солдат к бунту, - потому только, что я очень часто бывал в училище солдатских дочерей (состоявшем в Семеновском полку), а это ведь была моя служба. Казначеев, дежурный штаб-офицер в гвардейском штабе (ныне сенатор в Москве), не благоволил ко мне за критику на грамматику Российской Академии, которой обиделся дядя его, Шишков. Признаюсь, всех лучше обходился со мной Грибовский (библиотекарь и секретарь комитета 18-го августа). Говорят, он доносил на своего благодетеля Глинку, но Глинка был хотя и невинен, но в какой-то связи с заговорщиками, а я был им чужд совершенно, и Грибовский знал это в точности.
Но всего замечательнее было, что главные наветы на меня произошли от Воейкова, человека мной призренного и облагодетельствованного, которому я посвящу, в моих Записках, особую статью. Он был моим половинщиком в "Сыне Отечества" и старался сжить меня с рук, чтоб завладеть всем журналом, клеветал и доносил на меня и словесно и письменно, и когда это не удалось, советовал мне бежать за границу для уклонения себя от гонений, принимая на себя издание в пользу моего семейства. Я был ошеломлен этим предложением, но Булгарин, бывший тогда еще человеком порядочным, открыл мне глаза.
Впрочем, я переносил тогдашние бури, невзгоды и опасения равнодушно, по той причине, что сердце мое страдало от существенных потерь, и я ожесточился против других ударов судьбы. 12-го декабря 1820 года умерла любезная моя свояченица Сусанна Даниловна Мюссар, а 11-го января 1821 года скончался первый друг мой в мире Иван Карлович Борн. Так было и с госнеровской историей; она разразилась у меня над головой в то самое время, когда скончалась дочь моя Ольга: я глядел на житейскую невзгоду равнодушно.
Однажды в январе 1821 года прислал ко мне граф В. П. Кочубей, тогдашний министр внутренних дел, своего камердинера и просил приехать к нему на другой день вечером. У меня бывали частные сношения с графом: я доставлял ему учителей. Приезжаю и нахожу в приемной зале М. Я. фон Фока, директора Особенной канцелярии Министерства внутренних дел (что ныне III Отделение государевой канцелярии). Нас позвали в гостиную. Граф, страдая подагрой, лежал на диване. Мы сели по сторонам. Граф заговорил со мной об учителе русского языка, которого я рекомендовал ему и который оказался пьяницею. Я обещал ему приискать другого и, думая, что дело кончилось, встал, чтоб откланяться и уйти, тем более, что фон Фок приехал с портфелем, следственно, по делам службы.
- Куда это вы спешите? - сказал граф. - Вот не хотите посидеть с больным человеком. Что вы поделываете? Как идут ваши солдатские школы?
- Очень плохо, ваше сиятельство: видно, полковые командиры боятся, чтоб солдаты не сделались ученее их, и потому нимало не радеют об успехах школ, уже существующих, и об учреждении новых.
- А как принимают солдаты это обучение? Как они учатся?
- Они принимают это как величайшее благодеяние и учатся с большим усердием.
- И семеновские хорошо учились?
- Семеновские еще вовсе не учились.
- Почему так? - спросил граф с удивлением.
- Потому что в Семеновском полку и школы не было.
При этом взглянул я на фон Фока и заметил, что он, переглянувшись с графом, улыбкой выражал подтверждение сказанного мной.
- Почему же не было?
- Школы учреждаемы были по возможности и по благоусмотрению полковых командиров, особенно адъютантов. В Семеновском полку материальное устройство классов было кончено, люди назначены, но я в училище не бывал, да и не знал, где именно оно в полку находится. В субботу, 20-го ноября, явился ко мне фельдфебель от полкового флигель-адъютанта Бориса Петровича Бибикова, с вопросом, нельзя ли сделать открытие школы в понедельник, 22-го. Я отвечал, что 22-го положено быть открытию школы в Лейб-Гренадерском полку, и потому нужно отложить до вторника, 23-го. Между тем случилось в воскресенье, 21-го, известное происшествие, и школа не открылась.