Воспоминания о моей жизни - Николай Греч 37 стр.


12. Михаил Александрович Бестужев, третий брат, человек простой и недальний, был лейтенантом во флоте и перешел потом в Московский полк (полагают, чтоб успешнее содействовать в мятеже); он участвовал в бунте без сознания, что поступает дурно. То же можно сказать и о четвертом, Петре Бестужеве: он был лейтенантом. Наказание сильно подействовало на душу последнего; он помешался в уме и был отдан матери с тем, чтоб жить у ней в Новгородской губернии, и там умер. Пятый брат, Павел, мальчик живой и умный; воспитанный в Артиллерийском училище, был во время мятежа в верхнем офицерском классе. Его не удостоили чести принятия в этот гибельный круг, но он пострадал за родство с несчастными.

В августе 1826 года во время иллюминации, по случаю коронации, Павел Бестужев проталкивался в толпе народа на Невском проспекте, у Казанского моста, и за что-то поспорил с одним из прохожих, но без всяких последствий. Воейков, смотревший иллюминацию из окна книжного магазина Оленина, бывшего в доме Энгельгардта, где теперь магазин русских изделий, донес полиции, что Бестужев буянил на улице и произносил дерзкие речи; его отправили на Кавказ, где он несколько лет боролся в горах с черкесами, а в Сухум-Кале с убийственной лихорадкой. Он прилежно занимался артиллерией и придумал новые превосходные диоптры для прицела орудий; на отливку их он пожертвовал своим медным чайником. Изобретение его было найдено полезным, и он переведен был в бригаду, стоявшую в Москве. Он выслужился и, как я слышат, женился на любезной и богатой девице. Итак, уцелел хотя один Бестужев! Что сталось с Михаилом, не знаю.

13. Артамон Захарьевич Муравьев, полковник, командир Ахтырского гусарского полка, брат графини Канкриной, надутое, не весьма умное существо. Я бывал с ним на обедах у Чебышева и коротко его не знаю; только он отнюдь не походил на заговорщика.

14. Никита Михайлович Муравьев, сын Михаила Никитича, молодой, благородный, образованный, добрый человек, несколько серьезный и дикий, был офицером Генерального Штаба и находился среди самого омута заговора. Он был мечтателем, фанатиком либерализма. Увидев слишком поздно бездну, в которую ринулся с своими сообщниками, он ужаснулся и искренно раскаялся в своем непростительном заблуждении, которому началом была благородная любовь к отечеству.

Достойно замечания, каким образом зародились в нем идеи Запада. Он произведен был в офицеры в 1815 году и находился в штабе князя Волконского при вторичном занятии Парижа. Ему дали квартирный билет в такой-то улице, под нумером таким-то. Муравьев отыскивает дом - огромный, великолепный, и, не желая беспокоить жильцов бельэтажа, идет в верхний ярус и предъявляет билет. Его встречают досадой и жалобами:

- Мы люди бедные, живем в тесноте, делиться с вами не можем: подите в бельэтаж к г. Ледюку: он живет на просторе, один, и поместит вас гораздо лучше.

Муравьев спускается по крыльцу, звонит у дверей. Отворяют.

- Monsieur Le Duc?

- Здесь, сударь, входите, - отвечает лакей и вводит его в комнаты.

Его встречает учтиво человек средних лет, благородной наружности и, увидев билет, говорит:

- Радуюсь, что ко мне на постой назначен русский. Извольте выбрать себе комнату.

Скромный офицер отвечает, что будет доволен всякой.

- Не угодно ли вот эту? - спрашивает господин, отворяя дверь в уютный кабинет с альковом, в котором стояла кровать.

- Очень охотно, - отвечает Муравьев, - благодарю вас всепокорнейше.

- Да вы с дороги устали, вероятно, проголодались. Позвольте предложить вам завтрак.

- Принимаю с удовольствием.

В ту же минуту накрыли на стол и принесли великолепный завтрак с шампанским и проч. Хозяин радовался аппетиту молодого человека, потчевал его, стараясь угодить ему.

Насытившись, Муравьев встал, поблагодарил и сказал, что должен идти по службе. В передней спросил он у слуги: кто этот господин Ледюк?

- Это герцог Виченский.

- Следовательно, это господин де Коленкур, бывший послом в России?

- Да, сударь!

Муравьев поспешил воротиться в гостиную и извинялся перед хозяином.

- Нимало! - отвечал Коленкур. - Хорошо было бы, если б все поступали в земле неприятельской, как вы. Я искренно предан вашему государю, в нем одном вижу надежду на спасение Франции; о России сохраняю самое приятное воспоминание и считаю обязанностью служить русским, чем могу. Вы одолжите меня, если будете ежедневным моим гостем. Вы найдете у меня общество, в котором не соскучитесь.

Действительно, общество было очень интересное: оно состояло из бонапартистов и революционеров, между прочими приходил очень часто Бенжамен Констан. Замечательно во Франции постоянное сродство бонапартизма с революциею: синий мундир подбит красным сукном. И нынешний Гришка Отрепьев, принизив Францию самым постыдным и оскорбительным игом, твердит о правилах 1789 года, низвергших династию Бурбонов. В этой интересной компании неопытный молодой человек напитался правилами революции, полюбил республику, возненавидел русское правление. Удивительно ли, что он вступил в союз, составившийся для ниспровержения трона: в слепоте своей он воображал, что идет к блистательной цели.

Поэт Батюшков, двоюродный его брат, будучи всем обязан отцу, нежно любил сыновей. Батюшков состоял в двадцатых годах при посольстве в Неаполе, видел всю ничтожность, всю гнусность революции и потом содрогался, видя казни, которым подвергаемы были не одни преступники, но также восторженные мечтатели и легкомысленные говоруны. Воротясь в Россию, он, вероятно, узнал от Никиты Муравьева о существовании тайных замыслов; может быть, и ему предложено было вступить в союз… Он ужаснулся и сошел с ума. Вот, по моему мнению, истинная причина расстройства его рассудка. Он возненавидел род Муравьевых, гнушался Никитой, проклинал его мать, называя ее по фамилии отца Колокольцовой…

В то время (1822) вышла моя "История русской литературы". В ней помещено суждение П. А. Плетнева о творениях Батюшкова, о его поэтическом даровании, суждение самое справедливое и благоприятное. Батюшков нашел в нем не только оскорбление, но и донос, жаловался на Плетнева, называя его, будто по ошибке, Плетаевым. Напрасно все мы (особенно честный, благородный Гнедич), не подозревая, чтоб болезнь его могла усилиться до такой степени, старались его образумить. В последний раз виделся я с ним, встретившись в Большой Морской. Я стал убеждать его, просил, чтоб он пораздумал о мнении Плетнева. Куда! и слышать не хотел. Мы расстались на углу Исаакиевской площади. Он пошел далее на площадь, а я остановился и смотрел вслед за ним с чувством глубокого уныния. И теперь вижу его субтильную фигурку, как он шел, потупив глаза в землю. Ветер поднимал фалды его фрака… Всех лучше ладил с ним кроткий, терпеливый Жуковский, но и тот наконец с грустью в душе отказался от надежды образумить несчастного друга. И вот Россия лишилась гениального поэта, благородного человека, полезного гражданина! И сколько еще потеряла она от последствий этого бедственного стечения людей и обстоятельств.

Брат Никиты Муравьева, Александр, корнет Кавалергардского полка, молодой, тихий и недальний человек, удостоен был участия в заговоре и погиб ни за что.

15. Иван Иванович Пущин, один из воспитанников Царскосельского лицея, первого блистательного выпуска, благородный, милый, добрый молодой человек, истинный филантроп, покровитель бедных, гонитель неправды. В добродетельных порывах, для благотворения человечеству вступил он на службу, безвозмездно, по выборам, в Уголовную Палату, познакомился, на беду свою, с Рылеевым, увлекся его сумасбродством и фанатизмом и сгубил себя. Он выстрадал с лишком тридцать лет в Сибири; был освобожден с прочими, женился и в нынешнем (1859) году умер от болезни в Петербурге. Я не имел случая видеть его по возвращении. Память о его уме, сердце и характере и глубокое сожаление о его несчастии останется навеки в глубине души моей. Брат его, капитан Гвардейского саперного батальона, человек тоже хороший и благородный, также пострадал.

16. Николай Иванович Тургенев, Достойна замечания судьба этого семейства. Отец их, Иван Петрович Тургенев, бывший куратором Московского университета, друг и товарищ Новикова, поплатился и пострадал за эту дружбу при гонении, воздвигнутом на мартинистов в конце царствования Екатерины II. Сколько можно догадываться, она преследовала в них не вольнодумцев, не якобинцев, а приверженцев наследника своего Павла Петровича. Это явствует и из того, что Павел, человек, конечно, не либеральный, освободил и возвысил всех их, лишь только вступил на престол.

У Ивана Петровича были четыре сына: Андрей, Александр, Николай и Сергей. Все они получили основательное и блистательное воспитание, сначала в Московском университете, потом в Геттингенском университете, и обещали принести своему отечеству большую пользу своими дарованиями, умом, познаниями и характером. Надежды эти не сбылись. Андрей, товарищ Жуковского, умер в молодых летах: память его осталась в прекрасной элегии, написанной его другом. Прочие трое были в государственной службе и шли вперед очень быстро и счастливо.

Каждый из них имел по нескольку мест и, разумеется, с хорошим жалованьем: Александр был и директором Департамента духовных дел, и статс-секретарем в Государственном совете, и в Комиссии составления законов: немногое делал сам, прочее заставлял делать других, разъезжал с визитами, по обедам и балам, был человек умный, приятный и очень добродушный, особенно если дело или лицо не касались мнений и интересов партии. А к какой партии он принадлежал? По службе - к Голицынской, анти-Аракчеевской, а по литературе - к Карамзинской. Свет литературный делился тогда на две, резко обозначенные, партии Шишкова и Карамзина. К первой принадлежали все Кутузовы, Кикин, И. С. Захаров, Хвостов (Александр Семенович), князь Шаховской и вообще большая часть членов Беседы любителей русского слова. К последней - Дмитриев, Блудов, Дашков, Тургенев, Жуковский, Батюшков, В. Л. Пушкин, Вяземский и т. д. Державин, Крылов, Гнедич держались средины, более склоняясь к последней.

Карамзинолатрия достигла у его чтителей высшей степени: кто только осмеливался сомневаться в непогрешимости их идола, того предавали проклятию и преследовали не только литературно. Гораздо легче было ладить с самим Карамзиным, человеком кротким и благодушным, нежели с его исступленными сеидами. Дух партии их был так силен, что они предавали острацизму достойнейших людей, дерзавших не обожать Карамзина, и приближали к себе гнусных уродов, подделывавшихся под их тон, как, например, вора Жихарева, воришку Боголюбова, мужеложника Вигеля, величайшего в мире подлеца Воейкова.

Второй драгоценностью этого круга был Жуковский. Его любили, честили, боготворили. Малейшее сомнение в совершенстве его стихов считалось преступлением. Выгоды Жуковского были выше всего. Павел Александрович Никольский, издавая "Пантеон русской поэзии", не думал, что может повредить Жуковскому, помещая в "Пантеоне" его стихотворения. Александр Тургенев увидел в этом денежный ущерб для Жуковского, которого сочинения тогда еще не были напечатаны полным собранием, и, однажды заговорив о них с Гнедичем на обеде у графини Строгановой, назвал Никольского вором. Гнедич вступился за Никольского. Вышла побранка, едва не кончившаяся дуэлью. Никольский, узнав о том, перестал печатать в "Пантеоне" сочинения Жуковского; об этом предмете, вероятно, придется мне говорить со временем. Эти исступленные фанатики требовали не только признания таланта в Карамзине, уважения к нему, но и самого слепого языческого обожания. Кто только осмеливался судить о Карамзине, видеть в его творениях малейшее пятнышко, тот, в их глазах, становился злодеем, извергом, каким-то безбожником. В. Л. Пушкин сказал о приверженцах Шишкова:

А аще смеет кто Карамзина хвалить,
Наш долг, о людие, злодея истребить.

То же можно было сказать о противной партии, переложив только первый стих: "И аще смеет кто Карамзина судить".

Приверженцы Карамзина составили особое закрытое литературное общество под названием Арзамаса, в которое принимали людей, поклявшихся в обожании Карамзина и в ненависти к Шишкову. Каждый при вступлении должен был прочитать похвальное слово, сатиру или что-нибудь подобное в восхваление идола и в унижение противника. Я был всегда ревностным чтителем Карамзина, не по связям и не по духу партии, а по искреннему убеждению; ненавидел Шишкова и его нелепых хвалителей и подражателей, но не налагал на себя обязанности кадить Карамзину безусловно и беспрестанно, и потому не только не был принят в Арзамас, но и сделался предметом негодования и насмешек его членов. Приверженцы же Шишкова злились на меня и преследовали меня за действительную мою оппозицию. Впоследствии роли переменились. Например, Блудов, самый исступленный карамзинист, веровавший в "Бедную Лизу", как в Варвару великомученицу, сделался по Министерству просвещения товарищем Шишкова. Один Дашков остался верен своему призванию. Лет через пятнадцать после того, бывши товарищем министра внутренних дел, он, при встрече, спросил у меня:

- И вы не обратились к Шишкову?

- Нет, - отвечал я, - остался при прежнем мнении. А вы, Дмитрий Васильевич?

- Я тоже. У меня два врага: Ш-и-шков и турки, - отвечал он, заикаясь.

Воротимся к Александру Тургеневу. Он был любимцем князя Голицына и служил очень счастливо. Этот добрый, но ветреный и мечтательный человек был в звании директора Департамента духовных дел, одним из секретарей Библейского общества и наружным приверженцем английского мистицизма. Жил он в верхнем этаже казенного дома, занимаемого А. И. Голицыным (на Фонтанке, напротив Михайловского замка, где ныне живет граф Адлерберг). Братья Тургеневы были связаны между собой самой нежной любовью и жили вместе: все они были холостые.

Сергей Иванович учился, как и прочие, в Московском, а потом в Геттингенском университете и, по фамильному праву Тургеневых, имел места и получал жалованье по разным ведомствам: он был секретарем при графе М. С. Воронцове, командовавшем корпусом, стоявшим во Франции, а потом, между прочим, состоял при Комиссии составления законов. После падения Сперанского (1812) дела в ней шли вяло и безотчетливо. Чиновники-синекюристы (искатели теплых мест), не уважавшие пустого и подлого своего начальника барона Розенкампфа, разделили дела между собой полюбовно, пописывая каждый про себя, что ему вздумается; Сергей Тургенев писал проект Уголовного устава. Однажды, летом 1823 года на Черной речке, я застал его за работой и полюбопытствовал посмотреть. Составляя лестницу преступлений и полагаемых за каждое наказаний, он написал: "№ 2. За умысел государственной измены, посягательство на особу государя и т. п. - смертная казнь. № 3. За раскаяние в том - ссылка в Сибирь и т. д.", - вместо того, чтоб сказать: "в случае раскаяния казнь смягчается". Прочитав эти строки, я сказал ему мое мнение. Он сам рассмеялся и сказал: "Да я это только так набросал". А посмотревши на этих господ, бывало, подумаешь: вот великие, государственные люди, поднимают нос, презирают всех, весь род человеческий, кроме Карамзина, Орденского Капитула и Государственного казначейства.

Самым умным и солидным и к тому наиболее знающим был младший, Николай, хромой на левую ногу от следствий золотухи. И он учился в Геттингене, и он шел по службе счастливо и быстро, но он заслуживал это добросовестным исполнением своей обязанности, примерной деятельностью и благородным бескорыстием. Он был правителем дел у знаменитого барона Штейна и пользовался его искреннею дружбой и доверенностью, впоследствии был помощником статс-секретаря в Государственном совете. Он имел глубокие познания в финансовой науке (чему доказательством служит его "Опыт теории налогов") и писал по-русски, как ныне, конечно, никто не пишет. Живя и служа долго в чужих краях, он увлекся понятиями о законности, о свободе и равенстве людей, и точно помешался на мысли, впрочем справедливой, о необходимости истребления рабства в России и о введении в ней благоустроенного правления.

В Совете он был верным последователем благородного, но пылкого мечтателя, графа Николая Семеновича Мордвинова, одного из достойнейших людей, родившихся на небогатой ими русской почве. Не удивительно, что его пригласили ко вступлению в Союз благоденствия, что он участвовал в его собраниях, трудах и планах; но этот Союз прекратился в 1821 году и с тех пор не возобновлялся.

Тургенев участвовал в последовавших событиях и делах только сочувствием своим, только выражением своих мнений и желаний, но ни словом, ни делом: обвинение его произошло от легкомыслия, бестолковости и глупости Блудова, который, может быть, увлекся и желанием явить свое беспристрастие беспощадностью к брату бывшего своего друга и сопоклонника в храме святого Карамзина: Николай Тургенев был в отсутствии из России с весны 1824 года, следственно, не мог участвовать в делах, происходивших в 1825 году, и вообще не мог быть уличен ни в каком преступлении. Брат его, Александр, употреблял все средства к его спасению, но напрасно.

Летом 1826 года (отличавшимся необыкновенной засухою) шел я в светлую полночь по Невскому проспекту. Вижу: идут по другую сторону Александр Тургенев и Блудов, взявшись под руки. Александр смотрит Блудову в лицо с выражением недоумения, боязни и печали. Блудов, в глубоком трауре и в плерезах, размахивает правой рукой и говорит что-то с жаром. Дело кончилось осуждением Николая Тургенева к позорной смертной казни за преступление, которого он не мог сделать. Его обвиняли в словах, произнесенных будто бы им в 1825 году, когда он был в чужих краях. Винили Тургенева за то, что он не явился к суду, когда его приглашали. Я никак не виню его в том. Если бы суд был правильный, благоразумный, справедливый, беспристрастный, гласный, он непременно бы ему подвергся. А кто явится добровольно на Шемякин суд?

Я порицаю его за издание книги "La Russie et les Russes", Он имел все право оправдаться перед своими соотечественниками и Европой, но должен был сделать это с простотой и благородством, тоном благородным и приличным. Ему поверили бы вполне. Но он избрал тон дерзкий, бранчивый, отзывавшийся желчью и злобой. Человек правый так оправдываться не должен. Во всей этой защитительной речи не видать ни искры чувства, любви к отечеству, к его страданиям. В нем господствует строгая логика предубеждения, которую другой логикой опровергнуть можно. И притом какая односторонность! Тургенев полагает все спасение России в прекращении крепостного права. Мне кажется, что одно это нам не поможет и что, при совершенном расстройстве нравственности и недостатке истинной душевной религии, при безнравственности мелких чиновников наших, освобождение диких рабов принесет России полное разорение и неисчислимые бедствия. Пишу эти строки 2 июля 1859 года. Дай Бог, чтобы мое предчувствие не сбылось.

Назад Дальше