Силуэты - Борис Полевой 4 стр.


У ГОРЬКОГО В ГОСТЯХ

Это письмо, полученное "Сменой" от А. М. Горького, оказалось последним. Летом мы узнали, что он выехал в Советский Союз. Стали ждать. Готовились. Наш славный корреспондент был не из тех, кто нарушает свои обещания. У нас родился даже головокружительный проект: если он поедет через Ленинград, собраться всем комсомольцам и толпой выйти к ленинградскому экспрессу. В нашем литературном кружке был поэт, ездивший за кочегара на паровозе по маршруту Москва - Тверь. На него возложили обязанность своевременно сигнализировать общественности о том, когда поезд с гостем проследует через наш город.

Эта затея сорвалась. Мы прозевали. Зато москвичи, как мы узнали из газет, оказали любимому писателю грандиозную встречу. Страна приветствовала своего великого гражданина и великого писателя с исключительной теплотой.

А потом для Горького началась страда почета. Его наперебой приглашали к себе фабрики, заводы, культурные учреждения. За право "залучить к себе" Горького хотя бы ненадолго, на несколько минут, ссорились писатели и академики, военные части и институты. Мы, тверские комсомольцы, с ревностью следили за поездкой Горького по стране, следили, огорчались, досадовали на себя: ну какие же мы, к черту, комсомольцы, если не сумели залучить к себе человека, который сам обещал приехать, называл нас своими друзьями.

И вот родилась грандиозная идея составить энергичную делегацию, без предупреждения нагрянуть в Москву, захватить писателя врасплох и увезти, благо недалеко и поездов сколько угодно. Ну, а если не увезти, то хотя бы пожать Горькому руку от имени всей тверской комсомолии.

К выбору делегации отнеслись со всей серьезностью. Комсомольцы текстильных фабрик, вагонного, кожевенного заводов выбирали своих представителей на собраниях, тщательно обсуждая каждую кандидатуру. Пионеры на городском слете вручили полномочия краснощекой рыженькой девочке по прозвищу Морковка, которая обычно специализировалась в Твери на произнесении речей и приветствий. От "Смены" были включены в делегацию Наташа Кавская и я, а возглавить все это предприятие должен был тот самый Кислород, без которого в те дни не обходилась ни одна сменовская затея.

Ох, как ясно встает перед глазами этот погожий день в разгаре лета. Мы ехали в почти пустом вагоне. В открытые окна ветерок вместе с солоноватой сернистой гарью из паровозной топки забрасывал запах сена. Откосы полотна пестрели цветами, и мы до хрипоты орали песни, как бы зажигая их одну от другой.

План операции, как я уже сказал, был такой. Не заходя ни в какие организации, которые по тогдашним нашим понятиям "распределяли Горького", ввалиться к нему на квартиру, адрес которой промелькнул в какой-то газете.

И мы нагрянули. Пренебрегли лифтом. Поднялись по широкой лестнице на нужный этаж. Довольно энергично постучали. Вышедшей на стук маленькой миловидной немолодой уже женщине с необыкновенно живыми и острыми глазами объявили, что мы делегация, имеющая особые полномочия. Вероятно, в этот день мы были уже не первыми и по тому, как сурово и несколько раздраженно взглянула на нас эта женщина, мы поняли, что посетители ей давно уже надоели. Однако, поборов раздражение, она довольно мягко сказала:

- Алексея Максимовича, к сожалению, нет. Он с утра уехал на какой-то завод. - И совсем уже добродушно добавила, явно апеллируя к нашей совести: - Ему ведь просто житья нет. Его совершенно заездили по разным собраниям. Мы его дома совсем не видим.

Нет, совести у нас не было. За нашей спиной стояли десятки тысяч тверских комсомольцев. Мы чувствовали их нетерпеливое дыхание. Мы выполняли их волю.

Дверь совсем было закрылась перед нашими носами, но выручила храбрая Морковка.

- Не гоните нас… Ну, пожалуйста… Мы издалека, - жалобно сказала она, и щеки ее стали краснее, чем галстук.

- Ну, если уж издалека, ждите, - ответили нам уже из-за двери.

И мы, усевшись на ступенях лестницы, стали ждать. К этому мы были тоже готовы. С нами был фанерный баульчик с картошкой, луком, яйцами, и огурцами. И одна вареная курица на всю команду. Не теряя времени, мы принялись уничтожать эти запасы и так этим увлеклись, что не сразу услышали, как загудел большой лифт. Когда роскошная, похожая на католическую часовню кабина остановилась за сеткой двери, мы встретили ее с набитыми ртами. В лифте было двое мужчин, из которых мы разглядели только одного - высокого, сутуловатого, с моржовыми усами, в круглой широкополой шляпе, с палкой в руке.

Он, Горький! Кто же его сразу не узнает! Судорожно проглотив еду и вытирая руки о штаны, мы загомонили на разные голоса:

- Здравствуйте, Алексей Максимович!

Такой знакомый по портретам, такой родной по письмам, он недоуменно смотрел на своих незваных гостей. Морщинистое, утомленное лицо. Тяжелые, желтовато-седые усы, обвисшие вниз. Клочковатые брови нахмурены. Он мог бы показаться сердитым, даже неприязненным, если бы не теплое мерцание глаз. Глаза эти придавали суровому солдатскому лицу выражение добродушия и юмора.

- Что за люди? Как вы сюда попали? И почему именно здесь, на лестнице, а?

- Здравствуйте, Алексей Максимович, - снова загалдели мы, идя на второй заход. Вперед вышел энергичный Кислород. Объяснил, кто мы такие, зачем приехали и почему ждем именно на лестнице.

- Ну, народ, - совсем уже вьявь усмехнулся Горький. - Сидите как сирые и убогие у парадного подъезда. Проходите, в дом, - и все мы сразу же обратили внимание, что круглое, сочное нижневолжское "о" как бы перекатывается в его речи.

Он провел нас в небольшую комнату, служившую ему, по-видимому, временным кабинетом, и так как стульев на всех не хватило, сам принес несколько штук.

- Садитесь, в ногах правды нет. Только, братцы, уговор: придется вам меня обождать. Мне еще пообедать надо. Есть хочется.

Ушел в соседнюю комнату. Застучали тарелки. А мы сидели, жадно озирались, стараясь не пропустить ни одной детали в обстановке этого временного его жилья. И сейчас вот перед глазами светлая комната, большой просторный неписьменный стол перед глубоким креслом. На нем пухлая рукопись в разукрашенной виньетками папке. Страницы заложены карандашами. Справа другая рукопись, раскрытая, по-видимому, читаемая. Фаянсовая тарелка с десятком нераспечатанных писем. Пачка остро отточенных карандашей, торчащая из стакана. Книга, на которой можно рассмотреть дарственную надпись "Творцу "Буревестника" с горячей любовью".

Прочел я эту надпись и ощутил неловкость. Видимо, вот так с приветом и соответствующими словами и следует пересылать книги. А моя-то пришла чистенькая, стало быть, я оказался перед Горьким невежей. Четко во всех деталях вижу этот писательский, этот рабочий стол. Хотя и временный, он как бы хранил на себе незримый отпечаток трудолюбия своего хозяина.

Тарелки в соседней комнате продолжали еще греметь, а Горький уже появился в дверях, вытирая рукой усы. Осмотрел нас из-под клочковатых бровей веселым взглядом.

- Разместились? Сдвигайтесь поближе к столу. Без церемоний, без церемоний. - И сам поудобней уселся в кресле. - Вчера вот украинская делегация меня посетила, сегодня вы. Во все концы тянут… Жил себе человек спокойно, жил и жил. Потом вот приехал на родину, теперь теребят и теребят. За что, а?

Мы смущенно молчали. Наш собеседник улыбался. Наташа, обладавшая даром записывать все со стенографической быстротой, старательно склонялась над тетрадкой. Карандаши у нее от усердия один за другим сломались. Горький увидел ее беду. Достал из стакана один из остро отточенных карандашей и протянул ей. На лице ее отразилось блаженство: ну как же, заиметь карандаш, которым писал Горький. Наша Морковка не растерялась, извлекла из кармана мятый блокнотик и тоже протянула руку за карандашом. Наш хозяин, по-видимому, разгадал этот маневр, так как на лицах наших отразилась зависть. Он дал нам каждому по карандашу. Все это произошло при полнейшем нашем молчании. Хозяин кабинета, улыбаясь, с явным увлечением делился своими впечатлениями о Советском Союзе.

- Здорово, здорово у вас все шагнуло. За шесть лет такие перемены. Не ожидал, не ожидал.

И по своей привычке иллюстрировать все яркими примерами, тут же и сказал:

- Вот недавно был в колонии социально опасных, организованной ГПУ. Колонией этой, представляете себе, друзья, управлял бывший преступник. Три года назад попал сюда как вор… Ходят они там свободно. На руках у них… деньги громаднейшие. Ни копеечки не пропадает. Я разговаривал с некоторыми - хорошие, занятные люди.

Помолчал, басовито покашлял в ладонь. Достал папиросу, размял в руках и вдруг вежливо обратился к нашей Морковке:

- Вы разрешите?

- Валяйте, валяйте, - не смущаясь, разрешила она. - Ничего…

Покуривал. Выдыхал дым в сторону, отвертываясь от нас, и продолжал на ту же, вероятно особенно интересовавшую его, тему.

- Женщина одна там среди них есть. Миловидная. Рассказывая о себе, говорит: "Я и сейчас недурненькая, а ведь и вовсе красивенькая была". Ну, и крала по магазинам, шарашничеством это у них называется. А сейчас вот работает в мастерской, ткет плахты - это такие полотнища с национальным украинским орнаментом. Замуж вышла. Ребенка ждет… И ведь и сейчас очень хорошенькая… Прекрасно.

Отложил в пепельницу недокуренную папиросу и прислюнил, чтобы она не дымила.

- А один попал в эту самую колонию - украл что-то. Его поймали. Украденное отобрали и отпустили. Украл вторично. Удачно украл. Но сам потом в милицию пришел, говорит, арестуйте, не выдержал, спер. Но на этот раз все-таки осудили. Попал в колонию. А сейчас слесарь. Еще какой слесарь-то, лекальщик. Коньки там мастерят. Так он у них за главного. И еще в заводском оркестре на генерал-басе играет, как в свое время император всероссийский Александр Третий… Вы, поди, и не слышали о таком? - обратился он к Морковке.

- Слышали, - ответила та басом. - Толстый такой.

- Вот, если вдуматься во все это, ведь как это замечательно. Я прямо поражаюсь. Такое возможно только в стране таких дерзких людей, как большевики.

О современной молодежи говорил с необыкновенной сердечностью.

- Не хочу говорить вам комплиментов, но не могу не сказать: молодцы вы все-таки, милостивые государи. Сколько бодрости, задора, воли. Именно воли. Молодежь, возглавляемая комсомолом, бодра, энергична, упорна. Нет у ней той хандры и грусти, которая в свое время даже культивировалась в русской молодежи как эдакая будто бы национальная черта. Вам смешно, а в мою молодую пору модно было даже покашливать, дескать, у меня, кхе-кхе-кхе, туберкулез. А этому туберкулезнику только кули с солью на пристани таскать. Навидался я таких.

И сейчас же, хитро прищурившись, приводит пример:

- У меня, знаете ли, был вчера забавный случай. В московской пятьдесят шестой школе. Выходит на сцену эдакий господин лет четырнадцати, ершистый, лицо точно обрызгано веснушками, и так заговорил, будто Плевако - был такой на Руси адвокат. Неважно, что слова путал, главное, говорил с той уверенностью, с таким зарядом, что и меня захватил. Так-то…

Помолчали.

Задумчиво посмотрел в окно, на пустынный переулок.

ЗЕЛЕНОЕ КРЕСЛО

- Да-а, большие, большие у вас перемены, столько нового, интересного. - И как бы подчеркнул: - Такие быстрые перемены могут происходить лишь в атмосфере невероятной энергии.

Мы, разумеется, все молчали. Слушали. Записывали. Запоминали. И только Морковка отважилась перебить нашего маститого собеседника:

- А вы Ленина знали?

- Владимира Ильича? - Лицо Горького стало задумчиво. Воспоминания на миг разгладили на нем глубокие морщины. - Знал, знал. Вот человечище-то был. - И вдруг сказал: - Он здесь, в этой квартире у меня бывал… Вместе Бетховена слушали… Нет, не самого Бетховена, конечно, - с этим уточнением он адресовался прямо к Морковке. - Пианист Добровейн бетховенские пьесы играл. - Он встал, открыл дверь в соседнюю комнату. - Вон на том рояле. Хорошо играл Добровейн. А мы, Ленин, Екатерина Павловна и я, слушали. Владимир Ильич сидел, кажется, в том вон кресле, - он показал в глубину соседней комнаты, и все мы спрессовались в дверях, желая увидеть, в каком именно кресле сидел Ленин. Но не увидели. Кресло было несколько в стороне.

Горький улыбнулся.

- Хотите кресло посмотреть? Ничего особенного, обычное старое кресло. Ну, пойдемте.

Он встал, и мы прошли в соседнюю комнату, где маленькая пожилая симпатичная женщина стелила на стол бархатную скатерть. Это была просторная гостиная. Лампа под стеклянными висюльками плавала над столом. Несколько отличных акварелей на стенах. Большой рояль. На крышке рояля - странные деревянные игрушки - клоуны, черти, полицейские, все с оскаленными зубами.

- Это щелкунчики, - пояснил наш хозяин. - Орехи колоть. Может, кто слушал оперу "Щелкунчик"? Так вот такие щелкунчики.

Морковка не выдержала, присела в кресло, в котором сидел Ленин. В обычное, резное, обитое выгоревшим зеленым плюшем кресло, какие бывали в староинтеллигентских квартирах прошлого века. И, стыдно признаться, нам, взрослым, захотелось сделать то же. И сделали. Стали присаживаться по очереди. А Горький стоял в дверях, смеялся, откровенно и весело так смеялся, потом как-то особенно задушевно сказал:

- Хороший человек был Владимир Ленин. Мало таких людей жило на земле. - И из слова "хороший" выкатились увесистые, круглые, как бублики, "о".

Два часа продолжалась встреча. Два часа и пять минут - точно засекли для себя все мы. Разумеется, мы напомнили Горькому обещание приехать к нам в Тверь встретиться с тверскими комсомольцами, познакомиться с нашими фабриками, заводами и напомнили о его обещании взять литературное шефство над "Сменой".

- Думаете, я у вас не бывал? - ответил он. - Бывал. Тверь знаю. Хороший город. Знаю еще, что козлами вас, тверяков, именуют и что вы утверждаете, что Тверь старше Москвы. Насчет козлов-то, разумеется, я не судья, а насчет возраста Твери так оно, кажется, вроде и есть. Я ведь однажды целую зиму прожил у вас в Тверской губернии. Со своим приятелем - лаборантом, он на бумажной фабрике у купцов Кувшиновых работал. Сперва они ко мне ничего относились, в общем-то неглупые были промышленники и вроде бы будущее видели. И все-таки потом весной Кувшинов меня вместе с моим приятелем попросил. Не сошлись взглядами на рабочий вопрос. Ну, я на него не сержусь, не осуждаю. Каждая птица поет тем голосом, какой ей природа дала… Так-то. Еще вопросы есть?

Мы понимали, что неудобно продолжать беседу в передней. Знали и пословицу "Не бойся гостя сидящего, бойся гостя стоящего". Морковка этой пословицы, видимо, не знала и угостила хозяина таким вопросом:

- А кто это Екатерина Павловна, которая нас в квартиру не пустила?

Горький смущенно откашлялся.

- А это, милостивая девица, моя бывшая жена, мать моего сына Максима, который со мной приехал. Вы его видели. И самый близкий для меня в Москве человек. Вы на нее не сердитесь, она хорошая, добрая, гостеприимная, только уж больно много люду ко мне сейчас ходит… Меня она бережет. Так-то.

Он пожал нам всем руку и, когда очередь дошла до Морковки, она руки ему не подала, ответила пионерским салютом, - и рука Горького повисла в воздухе.

- И всегда-то эти ваши малыши меня подводят, - смущенно сказал Алексей Максимович, даже слегка покраснев. - Никак не могу усвоить их обычай…

И еще раз повторил свое обещание приехать в Тверь.

Увы, болезнь не дала ему тогда выполнить это. Он так и не приехал и вскоре вернулся в свое Сорренто, откуда мы больше уже не получали писем.

ТАК ОТКУДА ЖЕ ШЛИ ПИСЬМА?

Вот и все, что я могу вспомнить о странной двухлетней дружбе, связавшей тверских комсомольцев с великим писателем Максимом Горьким.

С тех давних пор небольшой итальянский город Сорренто меня особенно интересовал, хотя в солнечной стране этой множество интереснейших городов, красот и архитектурных сокровищ, пользующихся гораздо большей славой.

Когда советские люди совершали первый круиз вокруг Европы и наш лайнер подошел к причалу Неаполитанской бухты, все мы настоятельно потребовали посещения Сорренто. На нескольких автобусах привезли нас в этот ослепительно белый город, красиво вписанный в яркую вечную зелень, накрытый ультрамариновым небом. Первый же встречный карабинер назвал нам улицу и даже любезно проводил до небольшого двухэтажного особняка, выглядывавшего из яркой зелени.

Владелица этого особняка, какая-то маркиза или графиня, при виде пестрой массы людей, наступающей на ее довольно скромный дом, скрылась, и пожилая служительница доложила нам, что хозяйки нет дома, а пустить нас в дом без нее она не может. Постояли, пошумели, пофотографировались у мемориальной доски и вернулись в автобусы, не очень даже ворча на негостеприимную хозяйку. Ее можно было понять: каждый пароход, прибывший из России, привозил к ней целую толпу гостей.

Но совсем недавно сбылась мечта юности, и я все-таки побывал в этом доме. На этот раз поступил хитрее. Мой старый друг, итальянский писатель и сенатор, дал мне записку к соррентийскому квестору, что переводится как полицеймейстер.

- Он человек левых убеждений, друг Советского Союза, - пояснил сенатор. - Он вам устроит. - Сенатор был настолько любезным, что даже позвонил квестору по телефону.

Полицеймейстер левых убеждений оказался действительно премилым человеком. Он созвонился с маркизой или графиней. Что он говорил ей по-итальянски, я, разумеется, не понял, но только двери дома перед нами раскрылись, и хозяйка его, немолодая женщина, хранящая, однако, следы энергичной итальянской красоты, сама вызвалась стать нашим гидом.

Из горьковских вещей в доме сохранилось две: картина, пейзаж весны, российской весны, - черная пахота, жирные борозды, грачи над ними, а вдали на фоне леса белая церковка. Все русское, русское. На втором полотне изображена была Волга где-то в ее среднем течении. Широкая, раздольная, сверкающая на солнце, а на воде - вереница плотов. Тоже Россия. Коренная Россия. Такой, какой ее знал Горький.

О ней, вероятно, он и думал и мечтал, сидя в своем кабинете, из больших "итальянских" окон которого за пальмами виделось синее-синее море, накрытое ультрамариновым небом.

Остальные комнаты не показали. Хозяйка, смущаясь, сообщила мне, что они сданы американским туристам, и она не имеет права в них входить. Да они, эти остальные комнаты, и не были мне интересны. Меня интересовал лишь кабинет, где писались те самые письма, что приходили когда-то к нам в город Тверь. В этом кабинете я как-то особенно живо представил себе Горького, каким я видел его в двадцать восьмом году: в голубой рубашке, с галстуком-самовязом из той же материи, с папиросой в руке, сидит и читает письма. Читает, задумывается, что-то прикидывает в уме. А может быть, наклоняется к столу над какой-нибудь рукописью, а может быть… Может быть, пишет письмо. Письмо из Сорренто. Письмо тверским комсомольцам, в мои родные края.

Назад Дальше