Силуэты - Борис Полевой 7 стр.


По рукам идут старые фотографии, письма, документы, такие интересные, что им бы надобно лежать под стеклом на витринах музея. Вот пожелтевший снимок бородатого, упрямого человека с большим шишковатым лбом. Это С. М. Кравчинский, человек бурной биографии, рассказанной им самим в романе "Андрей Кожухов". Мы знаем, что в юности, на первых революционных своих шагах, он стал жертвой поповского предательства. Тайна исповеди верующего юноши была выдана Третьему отделению, а дальше тюрьмы, ссылки, побеги, работа в подполье. Бомбы, новые побеги, скитальческая, полная борьбы жизнь. Эмиграция и снова борьба.

Степняк-Кравчинский подарил эту фотографию писательнице и на оборотной стороне надписал: "Лили Буль на память. 19 декабря 1890 года".

А вот его письмо, в котором Кравчинский, уже прославившийся на родине как романист Степняк, предсказывает юной англичанке литературное будущее: "…Ах, Лили, если бы вы знали, как хороши ваши описания природы… Вы непременно должны попробовать свои силы на писательстве…"

- Не после этого ли письма вам пришло желание попробовать свои силы в литературе?

Собеседница будто не слышит вопроса. Взгляд ее устремлен куда-то вдаль. Может быть, в эту минуту она забыла о нас, сидящих рядом на диване и за нехваткой мебели просто на полу у ее ног.

- …Он часто бывал у нас, Кравчинский… Мы с сестрой… шутя звали его "опекун"… А почему… я и не знаю. Наверное, потому, что совсем молоденькие были, а он… со своей бородой… казался нам старым… А может быть, потому, что он помогал нам… советами… Для нас он был… герой. Когда не виделись, он писал… часто писал, давал советы в письмах… Прекрасный, честный человек… Вы, русские, кажется, все славные… люди. Я люблю… Россию…

Она смотрит на нас по очереди, будто в нас, приехавших из далекой страны, хочет уловить черты друзей юности. Говорить ей трудно. Фразы все время прерываются паузами. Мы стараемся не переутомлять ее вопросами, но в биографии Степняка-Кравчинского столько черт, схожих с Оводом, что удержаться от соблазна трудно, и Анатолий Софронов начинает издали, как, мол, родилась у вас идея романа. Не было ли в жизни прототипов, подсказавших и образ героя, и всю историю?

Писательница снова задумывается. На лице та же улыбка, обращенная в прошлое, к людям, которых давно уже нет, к словам, которые давно отзвучали и живут только в ее памяти.

- Это… трудно сказать… как родится роман… Разве знаешь… если бы кто-нибудь мог объяснить… Удивительные люди, масса впечатлений… юный ум… Нет, не то.

Потом лицо ее обращается туда, где висит картина, к средневековому юноше в черном берете, со скорбной складкой волевых губ. Она долго смотрит на него.

- Девушкой была в Париже… ходила по галерее Лувра… и вот портрет итальянского художника Франчабиджо… Шестнадцатый век… Он сразу понравился… Купила репродукцию, повесила над кроватью. Видите, висит… Больше семидесяти лет… Смотрите: лицо мужественное и печальное… Это Артур… Когда писала, смотрела на него… А так очень трудно… сказать, как рождается образ…

Наступает пауза. Мы сидим тише воды ниже травы. Ждем, пока собеседница отдохнет, соберется с мыслями.

Узнаем новые подробности ее биографии. Дочь крупного английского математика Джорджа Буля, племянница знаменитого полковника Эвереста, ученого-путешественника, открывателя Гималаев. Воспитанница берлинской консерватории, которую окончила одновременно со славянским отделением университета. Она по велению сердца бросила дом и устремилась в Россию, где революционная молодежь после разгрома "Народной воли" снова пыталась сколачивать свои силы. Она ехала в далекую, неизвестную страну не как дочь знатного англичанина, а как скромная гувернантка, таящая желание связать судьбу с русской революционной молодежью. В Петербурге, поступив на службу в семью влиятельного генерала, сблизилась со студенткой-медичкой, женой народовольца, вошла в кружок русской революционной молодежи и с упоением проводила свободное время в их убогой квартирке где-то на петербургской окраине.

- И господина Кропоткина… встречала… Когда моего знакомого арестовали, я через хозяйку-генеральшу добилась разрешения… посещать арестованных… в тюрьме на Шпалерной. Знакомый был болен… Тюремная пища очень дурна… Носила ему передачи… Уголовных держали вместе с политическими. Приходилось целый час дожидаться… Очень неудобно… уголовные не всегда были добрыми людьми. Они находились здесь же.

Писательница берет у меня записную книжку и начинает рисовать, как проходил тюремный коридор, где обычно ей приходилось сидеть, ожидая свидания с арестованными, где находились уголовники.

Чувствуется, что несущественные эти подробности ей дороги и что она считает очень важным, чтобы мы представили себе расположение тюрьмы.

- Но там был хороший… старичок… тюремщик… Он меня жалел, запрещал уголовным меня обижать. Они были… несчастные… люди. Они тоже привыкли ко мне… Мы разговаривали… Они пели мне песни…

Давнее время, бесконечно далекие дни. Будто кто шевелит страницы старых мемуаров…

В юности Лилиан увлекалась славянскими языками, переводила на английский Лермонтова, Пушкина, Шевченко. Задумала перевод Мицкевича и для совершенствования в польском языке приехала в Варшаву. Тут, по ее выражению, ей "в душу упало первое зерно любви", к человеку, который стал потом ее мужем. Как-то в воскресенье шла по Варшаве и заметила, что люди спешат куда-то.

- Партию кандальников в Сибирь ведут! - бросила ей на бегу какая-то женщина.

Юная англичанка пошла в том же направлении. Арестантов уже вывели из тюрьмы, и они стояли перед воротами посреди мостовой, ежась от холода и щурясь на ярком солнце. Печально гремели кандалы. Дыхание осаживалось на усах, на бородах, на матерчатых тюремных шапчонках белой изморозью. И тут, в этой толпе, девушка заметила высокого, совсем молодого человека в очках. Темные усики, негустая юношеская бородка, кажущаяся совершенно черной на лице, белизна которого так контрастировала с серым сукном грубого тюремного халата. Лицо юноши было такое свежее, чистое, хорошее, что взгляд молодой англичанки невольно задержался. Юный арестант тоже смотрел на нее. Они и простояли друг против друга, пока не раздались крики конвойных, и колонна, позванивая кандалами, двинулась в далекий путь.

Случилось так, что семья народовольца, с которой Лилиан Буль дружила в Петербурге, была сослана в Сибирь и там познакомилась с молодым ссыльным поляком М. Войничем. Он готовил побег. А так как царское правительство уже знало за ним немало грехов и за ним надзирали с особой бдительностью, решено было, что, бежав, он пересечет границу Монголии и постарается пробраться в Англию, в Лондон. Петербуржцы знали, что Лилиан уже вернулась на родину, и дали беглецу письмо к ней, прося на первых порах помочь ему устроиться в чужом городе.

Побег состоялся. Беглец благополучно пересек границу, попал в Монголию, а потом кружным путем добрался до Лондона. Он без труда нашел довольно известный в столице дом Булей, явился туда и, к великому своему удивлению, узнал в адресате, которому он принес письмо, ту самую девушку, которую видел когда-то в Варшаве. Лилиан тоже опознала в нем бородатого юношу в тюремном халате. Они, пораженные, смотрели друг на друга. С этой встречи началась их дружба. Потом Лилиан Буль стала Лилиан Войнич, женою народовольца, одного из активных деятелей русской революционной эмиграции.

Давняя история, давние времена.

- А ведь я была… на похоронах Салтыкова… Щедрина, - говорит наша хозяйка, как бы перелистывая странички воспоминаний. - Да, господа, была… Много людей его… провожало. Какой-то писатель говорил… речь. Его тут же у могилы арестовали. И тогда все, кто был на кладбище, организовали демонстрацию. Я тоже… шла… Боже… неужели меня еще читают в России?

Мы опять возбужденно галдим о том, сколь славна и любима у нас ее книга. Она слушает, тихо покачивая головой. Взгляд устремлен в окно, а за ним - мокрая красная стена, кусок крыши. Собеседница явно устала. И все же когда она прощается, то встает и стоит, опираясь на палочку.

- До свидания… У вас еще говорят "до свидания"? "Спасибо"? Или у вас говорят, как раньше, по-французски, "мерси"?

Тихо выходим из квартиры, спускаемся вниз и останавливаемся в подъезде. Холодно. Осенний ветер гонит по тротуарам мусор, стучит оторванный железный лист о какой-то карниз.

Вот и все. Сон это или явь? Трудно даже поверить в реальность этой встречи, которая останется в памяти на всю жизнь.

…Три года назад мне пришлось подниматься на стареньком лифте на семнадцатый этаж некрасивого нью-йоркского дома, где живет автор "Овода". Что такое три года, когда человек, к которому я направляюсь, прожил почти 95 лет! И все-таки именно эти годы коренным образом изменили ее жизнь. Советский читатель ознакомился еще с двумя романами Этель Лилиан Войнич. О ней было написано немало статей. О многом я узнал из ее писем, которые, хотя и редко, приходили в Москву. Обычно под диктовку писательницы их отстукивала на машинке на английском языке Энн Нил, но в конце обязательно была собственноручная приписка Войнич, сделанная по-русски крупным, твердым, округлым почерком. И это были всегда самые интересные строки.

И все же, поднимаясь теперь, в апреле 1958 года, на семнадцатый этаж, я волновался так же, как и три года назад. Писательница продолжала оставаться для меня фигурой почти легендарной.

На этот раз спутниками моими были ветераны второй мировой войны - веселые, громогласные люди. Но и они притихли, стали говорить вполголоса, когда мы подошли к знакомому дому. И только розы, самый большой букет роз, какой нам только удалось набрать в цветочном магазине, неистово благоухали, перебивая классические кошачье-помойные ароматы, наполнявшие полутемный коридор.

Войнич вышла к нам все такая же прямая, хотя, как показалось мне, ступала она не так уж твердо. На ней было то же белое свободное платье. Такими же пытливыми были ее светлые глаза. Вообще она мало изменилась. Зато в знакомой квартирке перемены были разительными. Исчезла ветхая мебель. Ее заменила удобная, современная. Стены комнаты совсем скрылись за сплошными полками книг. Это были книги Войнич, изданные на языках народов Советского Союза, на чешском, китайском, польском, вьетнамском, на многих других языках. Книг было так много, что квартирка стала еще теснее, а юноша с портрета Франчабиджо смотрел на нас печально-встревоженными глазами из узкого прогалка меж тесно лежащими томиками.

К двери приколота кнопками афиша: опера советского композитора Спадавеккиа "Овод". Афиша вся испещрена автографами советских певцов и певиц - участников спектакля, трогательными надписями, адресованными автору книги.

- Видите - ко мне пришло сразу… так много славы… что тут стало… совсем тесно, - сказала хозяйка дома, показывая эти свои богатства. - Тут есть одна книжка, - писательница медленно поднялась, подошла к полке, взяла томик на непонятном нам языке. - Вот эта… монгольская… Она мне особенно… дорога… Знаете почему?.. Мой муж бежал с каторги… в Монголию… Он рассказывал: родовой строй… кочевники… ламы… И вот - моя книга…

Русские слова, фразы получались разрубленными. И все-таки это был замечательный, чистый, староинтеллигентский русский язык.

На столе лежал ворох свежей почты. Множество разноцветных конвертов с марками и штемпелями, главным образом, социалистических стран. Некоторые конверты не были еще и вскрыты…

- Нас с мисс Нил совсем… как это… нас захлестнуло… Не успеваем читать - такое внимание… Прошу вас присесть… Теперь всем хватит… стульев… Прошу вас.

Но все-таки мы по-прежнему уселись кружком на ковре, чтобы не заставлять собеседницу напрягать голос…

- Я теперь… богатая… помещица… У меня своя… усадьба, свой… парк. Парк с прудом… с рыбками… Русский парк…

В самом деле, на круглом столе, стоящем впритык к окну, кто-то чрезвычайно искусно насадил для нее из маленьких растений и мхов микроскопический парк, живой парк с аллейками, с зарослями, с прудиком посредине, роль которого исполняла наполненная водой голубая тарелка. В "прудике" действительно плавали крохотные рыбки. Но самым примечательным в этом расположенном на столе парке, подобие которому мне доводилось видеть лишь на юге Китая, было то, что пересекала его аллея растеньиц с белыми стволами, очень похожими на стволы берез, а над водой склонились мхи, напоминавшие наши плакучие ивы.

Рядом с парком стояло глубокое старое кресло, единственное сохранившееся от былой обстановки. На спинке его довольно нагло сидела знакомая мне кукла-матрешка, какими у нас накрывают чайники. С год назад моя жена послала сюда эту куклу ко дню рождения писательницы с дружеской надписью, сделанной на фартуке.

- Утром мне откроют окно… Я сажусь в кресло рядом с… Матреной Ивановной… Мы сидим с ней молча… Смотрим на березки… вспоминаем Россию… Вы прекрасный, талантливый народ… Мы с сестрой вами всегда восхищались… Вы заслужили свою великую долю…

Писательница с нашей помощью опустилась в любимое кресло. Кукла очутилась у нее на руках. Но на этот раз собеседница не рассказывала, а спрашивала. Все о нашей стране интересовало ее - школы и спутники, медицинское обеспечение и, как она выразилась, "крестьянский вопрос", положение женщин, религия, дети, дорожное дело, семья…

И хотя нам хотелось расспрашивать, а не рассказывать, мы честно старались удовлетворить ее любопытство. Легко было понять ее интерес к тем, кого она оставила в нищете и угнетении и кто живет теперь в новом, неведомом и, вероятно, малопонятном ей мире. В мире мечты ее юности, откуда к ней неожиданно, на склоне лет, пришла слава…

…Я делаю эти записи в семейном номере скромной гостиницы "Сольгрев", в которой мы - делегация ветеранов войны - в целях экономии валюты втиснулись все впятером. И сейчас вот под разноголосый храп моих друзей по путешествию как бы доносится до меня ее глуховатый голос, ее слова, которыми она подстегивала наше повествование о Советском Союзе…

- Удивительно… Это ошеломляет… Рассказывайте, пожалуйста, рассказывайте…

И такое уважение к нашему народу, такой интерес к нашим делам и дням звучали в этой нетерпеливой просьбе, что становилось ясно: нет, не угас пламень этой души. Она, радостно приветствовавшая когда-то во мраке царизма первые, робкие проблески революционной зари, находясь теперь на другом конце планеты, думает о нас, думает и стремится постигнуть величие наших дел.

Прощаясь, один из ветеранов, что называется, "потеряв ориентир", пригласил писательницу в Советский Союз. Она серьезно посмотрела на нас. Губы ее дрогнули.

- Ах, если бы я могла! - И это прозвучало как вскрик боли.

Нелегко такому человеку было признаваться в своем бессилии.

1963

Два облика Самуила Маршака

Борис Полевой - Силуэты

Редко, очень редко, но бывают люди, которые оставляют в памяти и в душе друзей такой след, что о них необыкновенно трудно, почти невозможно, писать в прошедшем времени. Живым представляешь такого человека без всякого труда. Видишь его. В ушах звучит его голос. Можно даже угадать, что человек этот сделает, как поступит в той или иной ситуации. А вот вспоминать о них трудно. Вот и сейчас - пишу, вспоминаю, но так и кажется: вдруг раздастся телефонный звонок, послышится знакомый, очень знакомый голос и скажет веселой стариковской скороговорочкой: "Дорогой, ну что вы там обо мне понаписали? Зачем это, голубчик? Кому это нужно?.."

К таким людям принадлежит и Самуил Маршак. Я был хорошо с ним знаком и, может быть, поэтому вспоминать о нем особенно трудно.

Маршак! Это имя я хорошо знал еще в моей далекой комсомольской юности. "Ах какой рассеянный с улицы Бассейной" - это было у нас поговоркой. А "Мистера Твистера" я рисковал когда-то декламировать со сцены молодежного клуба. Борьба за мир сводит нас с самыми разными иностранными людьми. Среди знакомых появились миллионеры и даже миллиардеры. Это очень разные люди, но в каждом из них я как-то невольно ищу и, что самое удивительное, нахожу какие-то черточки Мистера Твистера. Такова уж сила маршаковского слова.

Но стихи эти, как и все настоящие стихи, жили как бы сами по себе, в отрыве от автора, и с самим Самуилом Яковлевичем, создавшим их, я познакомился уже во время войны в редакции "Правды", куда он вместе с художниками Кукрыниксами давал свои политические, как тогда говаривали, - блицфельетоны, иллюстрируемые разящим пером этих трех мастеров. Впрочем "познакомился" не то слово. Просто почтительно пожал руку коренастого подвижного человека с крючковатой палкой в руках, человека простодушной внешности, в учительских очках в тонкой металлической оправе, с широким будто тронутым оспой лицом, на котором где-то, не то в глазах, не то в уголках рта, не то в морщинках у глаз, незаметно жили эдакие веселые чертики.

Да и позже, хотя мы несколько дней сидели с ним рядом в президиуме Второго съезда советских писателей, настоящего знакомства не произошло. Несколько вежливых фраз - это не знакомство. И хотя я по старой памяти оставался поклонником его музы, обладавшей великолепным, почти волшебным даром перевоплощения, хотя к тому времени именно он, Маршак, по-настоящему открыл для меня Роберта Бёрнса, Дж. Байрона, Вильяма Шекспира, Генриха Гейне, в президиуме съезда мы были лишь вежливыми собеседниками: "Ну, как вы себя чувствуете?" - "Ничего, неплохо, спасибо. А вы?"

По-настоящему Самуил Маршак открылся для меня как поэт и как человек лишь зимой 1955 года в совместной поездке в Шотландию на бёрнсовский фестиваль. Поездка эта была для меня неожиданной. Много дел было в Москве. Бёрнса я знал еще плохо, лететь в Шотландию было не с руки, тем более что в делегации будут знаменитый переводчик Бёрнса Самуил Маршак и знаток английской и шотландской литературы профессор Анна Елистратова. Кому из литераторов льстит перспектива быть гарниром при двух столь увесистых и сочных котлетах?

Встреча на Внуковском аэродроме, помнится, не улучшила настроения. Самуил Яковлевич появился в тяжелой шубе на хорьковом меху, в бобровой шапке, какие у нас зовут "боярками", с крючковатой тростью, в сопровождении стайки суетливых дам разных возрастов, которые на ходу закутывали его в кашне и шарфы и проявляли такие шумные заботы о здоровье, что на его месте было бы просто бессовестно тут же не занемочь. И он действительно слабым дребезжащим голосом сообщил, что чувствует себя неважно.

- Голубчик мой, - говорил он, покашливая, - я в авиации профан. Воздушное путешествие - это очень тяжело?.. Вы знаете, голубчик, у меня сомнения - как я все это перенесу. Лететь не надо бы. Врачи запрещают. Но я все-таки вот лечу… Как-никак бёрнсовский фестиваль. Для этого можно рискнуть. И они так трогательно, так настойчиво меня приглашали, эти самые организаторы, - просто по земле стелились…

Он стоял, тяжело опираясь на вопросительный знак своей трости, грузноватый, растерянный, и красивая молодая женщина - жена его сына, летевшего вместе с нами, старательно кутала его шею теплым мохнатым шарфом.

Что греха таить, кошки заскребли у меня на душе. А вдруг? Всякое бывает. Пронеси, господи, хотя бы через первый отрезок пути до Копенгагена.

Назад Дальше