Записки Р. Хвостовой - страничка борьбы, которую вел наш советский народ против лютого врага человечества - гитлеровских захватчиков и завершил эту борьбу великой победой.
Раиса Александровна Хвостова, как и героиня повести Оля Казакова, в тяжелые дни для Родины, в 17 лет, добровольно ушла в Красную Армию. Закончив школу разведчиков, уехала на фронт. Выполняла особые поручения командования в глубоком тылу врага. С первого задания, несмотря на предательство напарника, она вернулась благополучно. Во время последнего - была арестована вражеской контрразведкой и передана в руки гестапо. Большое мужество, жгучая ненависть к врагу помогли ей выжить.
После войны Раиса Александровна, окончив школу высшей летной подготовки, летала бортрадистом, а затем и штурманом. Сейчас она живет в Туркмении и ведет большую общественную работу.
Книга эта посвящена славному Ленинскому комсомолу, показавшему беспримерное мужество и героизм в боях за Родину.
Содержание:
НЕОКОНЧЕННАЯ ЮНОСТЬ 1
БОЕВОЕ КРЕЩЕНИЕ 6
…И СНОВА В ТЫЛУ ВРАГА 11
НА МОЕЙ ПИЛОТКЕ ЗВЕЗДОЧКА 23
ИСПЫТАНИЕ 27
СИЛЬНЕЕ СМЕРТИ 40
ЭПИЛОГ 44
Жить не дано дважды
НЕОКОНЧЕННАЯ ЮНОСТЬ
1.
- Мама!.. Мамочка!
Я зарываюсь лицом в пушистый мех старенькой маминой шубки, замираю у нее на груди от щемящего счастья. Не понимаю, как я так долго жила без нее - прежде мы дня не могли находиться в разлуке.
Я не понимаю этого целых три минуты. С того момента, когда командир роты Величко вызвал меня из класса и сказал: "Казакова, приехала ваша мама. Раз…" Я рванулась к выходу, но капитан Величко остановил: "Разрешаю, - он посмотрел на часы, - тридцать минут. В сквере…" Я опять было рванулась к выходу, но он приказал: "Оденьтесь!" Кажется, он понимающе улыбнулся. А я схватила шапку, шинель и пустилась по коридору. Одевалась на бегу, как по тревоге.
- Оленька! - шепчет мама. - Доченька.
Поднимаю голову, и тихие мамины слезы капают мне на лоб.
Мы садимся на скамью, чудом пережившую две военные зимы. Деревянную, почернелую от непогод и недосмотра. Была поздняя осень - сухая, прозрачная. Старый дуб над головой отливал червонным золотом. Мне вдруг показалось, что ничего этого нет - ни войны, ни разлуки, ни роты. Мы сидим с мамой на даче под Москвой, и я ей рассказываю про отметки, про девчонок, про Сережку. И мама гладит рукав моего синего пальтеца. Сейчас она вздохнет и скажет: "Растешь ты, опять рукава коротки".
Мама гладит рукав, вздыхает и говорит:
- Ты так возмужала, моя девочка, стала совсем взрослой. Выросла…
- Мало, - смеюсь я. - Самая крайняя в строю. Замыкающая. Меня так и зовут - Маленькая.
Я смеюсь, но мне совсем не смешно. Просто я не хочу, чтобы мама поняла, как мне больно ее видеть такую - постаревшую, поседевшую. Она совсем молодая была до войны. Только глаза прежние.
- Это ничего, - утешает мама, - обе мы с тобой маленькие.
Дома меня звали - "профессорчик" и еще "перчик" - за мою изобретательность в озорстве. Это я унаследовала от старшей сестры Танюши. Как-то она там, в Ленинграде? Я знаю, Танюша сильная - недаром она чемпионка многих видов спорта и офицер. Но блокада… Вот Ната совсем другая - серьезная, сдержанная, даже немного суховатая. Мы с младшим братом Платончиком даже завидовали ей. Он и я - очень дружная пара, хотя между нами разница в десять лет. Наверное, за последний год вытянулся…
Мама говорит:
- Очень. Твое пальто ему немножко переделала - и впору. Все боится, что война без него окончится.
Смешной мальчишка - ему только семь лет. Война, конечно, без него кончится. Я боюсь, как бы война не кончилась без меня. Подумать, уже целый год учимся…
Мама говорит:
- Ната все в том же госпитале работает. Ценят ее там. За нее я спокойна. А папа и ты…
Папа у меня военный инженер. Я успокаиваю маму - он в безопасности. Но мама, конечно, не верит - какая там безопасность на фронте. Она ничего не говорит, но смотрит на меня растерянно. Только одну минуту смотрит она растерянно, но я успеваю понять, как ей трудно остаться без семьи. Семья для нее - все. Мама никогда не умела для себя жить. Она вся - в нас. А нас нет около нее. Счастье еще, что живы.
Я вдруг чувствую себя сильнее, обнимаю за худенькие плечи, прижимаю к себе и шепчу, что все будет хорошо. Очень, очень хорошо. Я не знаю, как именно, но утешаю. Только теперь мне понятен мамин подвиг и мамина жертва. Ведь она по образованию врач. Хирург. Но работать ей не пришлось - жена военного, этим все сказано. Бесконечные переезды вслед за отцом - с детьми, со скарбом. Понадобилась вся ее энергия, вся ее молодость, чтобы сохранить семью. Плохо, что мы понимаем это, лишь став взрослыми.
Мама сказала:
- От тебя незнакомо пахнет - шинелью, войной. Так плохо, когда от девочек пахнет войной. - У мамы дрогнул голос.
- Не надо, мамочка!
Она откинулась на спинку скамьи:
- Родителям очень трудно, Оленька. Я была сейчас свидетельницей такой сцены, ожидая тебя…
Они ехали одним поездом из Москвы - моя мама и полковник. Но познакомились только в вестибюле - мама шла пешком с вокзала, а полковника подбросила какая-то машина. Полковник забирал свою дочь домой. Мужественное лицо, высокий рост, на выпуклой груди ордена и планки ранений. Как уж ему удалось добиться демобилизации дочери, мама не знала. Полковник сказал, что сам из госпиталя, посадит дочь на поезд - и поедет в часть.
Встретились они радостно. Забавная такая девчушка - тоненькая, хрупкая, с простоватым личиком. Поцелуи, объятия, возгласы. Потом полковник отстранил дочь, достал из кармана пачку бумаг и, потрясая ими, что-то сказал. Девчушка вдруг побледнела, отступила, резко сказала - нет. Нет и нет. Больше от нее полковник ничего не добился. Мама поняла, девушка отказывается от демобилизации.
Они не попрощались. Девушка повернулась и ушла. Убежала вверх по лестнице, грохая подковками сапог. Полковник скомкал бумаги, кинул в угол и пошел к двери, ссутулив спину. Сквозь стеклянную дверь мама видела: полковник остановился на ступеньке, тяжело поднял руку и вытер что-то с лица. Может быть, - слезу.
- Мамочка, у нее родинка на правой щеке - у этой девушки?
- Да… Кажется….
- Маринка!.. Это же Маринка, мамочка! А такая тихонькая…
Поступок Маринки меня взволновал. Я была всецело на ее стороне. А мама, конечно…
- Ты, Оленька, уехала в разведшколу, не посоветовавшись со мной. Сама решала…
- Мамочка…
- Я не ставлю тебе в вину, доченька. Ты моя дочь, и я поступила бы так же.
- Мамочка, - шептала я от растерянности и счастья. - Мама… Ты у меня такая замечательная. Такая хорошая.
- Ну, ну, - улыбнулась мама. - Мамы все замечательные, когда вы вдали от них. - И перевела разговор: - От Сережки письма получаешь?
Я даже ответить не смогла, только головой качнула. От Сережки я так давно не получала писем. И не могла бы получать - он не знает, где я. Только домой может написать, но раз мама спрашивает, значит, дома нет.
- Заходила к его матери перед отъездом…
Я с надеждой смотрю на маму. Не дышу.
- …тоже не пишет.
Я молчу. Сережка - это, как заноза в сердце. Иногда нестерпимо болит, иногда ноет, но всегда со мной. А вот сейчас поворошили ее - и сил нет. Где он, Сережка?
2.
Их было двое мальчишек, сверстников Наты. Высокий и худой Сережка, приземистый крепыш Мишка. Они дружили чуть не с детства, дружили крепко, по-мужски, и были полной противоположностью друг другу - цыгановатый Сережка и белокурый, курносый Мишка. Разница не только во внешности, они и характерами до удивления не походили один на другого. Сережка - немного замкнутый, стеснительный, в глазах умная смешинка. Мишка - шумливый, все чувства у него наружу, добродушная улыбка никогда не сходила с его лица.
Я и Ната познакомились с ними на Быковском пруду. Это было немногим больше года до войны, мы тогда всей семьей жили на даче в Удельной. Очень скоро мы все четверо подружились, и мальчишки стали бывать у нас чуть не ежедневно. Сережке явно нравилась Ната. Наша Ната нравилась всем мальчишкам и даже взрослым ребятам. Я на нее могла часами смотреть, такая она красивая - сероглазая, чернокосая, тонколицая. А Мишка вдруг признался, что хочет со мной дружить.
Так у нас смешно получилось. Сережке нравится Ната, Нате не нравится Сережка. Ната не любит мальчишек, своих ровесников, они для нее - пацаны.
Я нравлюсь Мишке, но мне Мишка не нравится. Я сама такая же озорная и шумная, мне нравится серьезный Сережка.
Я так и сказала Мишке:
- Ты мне не нравишься - я не хочу с тобой дружить. Я хочу дружить с Сережкой.
У Мишки стало совсем несчастное лицо. Он что-то сказал насчет душевной травмы на всю жизнь. А я ответила: "Подумаешь, Гамлет!.."
На другой день после этого разговора Сережка вызвал меня в сад. Была весна, пора цветения сирени, и наш сад был в белой и сиреневой пене. Я так обрадовалась, что сломала ветку самой красивой сирени - белой, персидской - и подала Сережке. Вот тут Сережка мне все и объяснил: сказал, что я девочка, совсем и не понимаю, что делаю. Он не может со мной дружить: я ему не нравлюсь, а обманывать он не может. И еще всякие серьезные вещи говорил, даже про то, что мне надо получше учиться.
Я обиделась, потому что я и так хорошо училась. И не виновата, что мне нравится Сережка. Пусть ему не нравлюсь. Сейчас не нравлюсь, а потом понравлюсь. Все это я сказала ему. И Сережка нашел мудрое решение - мы не будем дружить, но будем друзьями. То есть товарищами.
Это было почти победой, я гордилась собой. Но Ната меня побранила - я ей все рассказываю, а она мне не все. Считает маленькой, хотя разница у нас в два года.
- Девочка не должна первой предлагать дружбу, - сказала Ната.
- Но, - возразила я…
Ната не стала слушать. Она стала воспитывать меня. Словом, я поняла: девочка должна ждать, когда мальчишка сам скажет ей о дружбе. Я не согласилась - как бы тогда Сережка узнал, что я хочу с ним дружить?.. Но Ната сказала, что я просто девчонка и ничего не понимаю.
"И пусть не понимаю, - решила я. - Зато мы с Сережкой друзья, как товарищи".
Мне было очень хорошо с Сережкой. Ему со мной, наверное, тоже. Он все чаще уводил меня в парк, в лес, на пруд или в Москву, на шумные улицы. Мы говорили и говорили о своих учителях, о своих классах, кружках, вечерах. И о книгах, и о фильмах, А иногда молчали, продираясь сквозь лесную чащу или людской поток на московских улицах. Через дорогу Сережка вел меня за руку, как старший. Он так ко мне и относился - покровительственно, добро. Смотрел, чтобы кто ненароком не обидел, не толкнул, чтобы со мной чего не случилось.
А я любила дразнить его. То затеряюсь в гуще улицы - мне нетрудно, я маленькая. То нарочно повисну на суку, где-нибудь повыше, чтобы он меня спасал. То тонуть в пруду стану. Да мало ли чего можно выдумать! Сережа скоро понял, что я нарочно, но все равно волновался - озорство могло окончиться бедой. За эти проделки Сережка звал меня "вредной".
Летние месяцы пролетели. Пошли мы в школу, стали реже видеться. А я уже не могла без Сережки. Все на свете становилось неинтересным. Учились мы в разных классах. Он - в десятом, я - в восьмом. Стала я запускать уроки, стала неважные отметки получать.
Сережка ничего не говорил. Может, и ему без меня было теперь все неинтересно. Только стал он после школы приходить к нам, мы вместе уроки делали. Он - свои, я - свои. Только он успевал еще в мои тетрадки заглядывать: то укорит за грязь, то заставит заново задачу решать.
Сам он хорошо знал и математику и физику. Увлекался радиотехникой, занимался в радиокружке. И я за ним. Скоро мы уже вместе ходили в кружки, вместе выполняли его комсомольские поручения, читали одни книги. Ходили на каток или катались на лыжах.
- Сережка, - спросила я один раз, - мы с тобой еще дружим как товарищи?
В черных Сережкиных глазах пропали извечные смешинки.
- Нет, - сказал он серьезно, - я дружу с тобой как с девочкой.
Я легла на стол, на все тетрадки и книжки, чтобы лучше видеть Сережкины глаза.
- Я тебе уже нравлюсь?
- Да.
И покраснел, как девчонка. Я запустила руку ему в чуб - чуб жесткий, кудрявый, смоляной - и перевернула чернильницу на скатерть.
Сережка сказал маме - это он виноват, что испортил скатерть. А я почему-то промолчала, может быть, струсила немного. И потом, нравилось, что Сережка соврал из-за меня. Он и не соврал, он сказал полуправду - ведь из-за него я перевернула чернильницу. Маме я потом призналась и сказала, почему так получилось. Мама слушала внимательно - она всегда слушает нас внимательно, - но я видела, что глаза у нее смеются. У мамы глаза особенные: в них все видно.
3.
И снова цвела сирень - белая и фиолетовая. В саду надрывались соловьи. Другой раз собственного голоса не слышишь. Где тут уснуть! А в окно заглядывает долгая, почти белая, как в Ленинграде, ночь. Да и нельзя спать, можно пропустить свет Сережиного фонарика. Нам не позволяют видеться. У Сережки ответственные экзамены, он кончает десятилетку. И мы встречаемся ночью. Потихоньку. Это даже интересней.
Я прыгаю через окно - из тепла постели в росную прохладу травы. Вздрагиваю. Но теплый Сережкин пиджак, накинутый на мои плечи, согревает. Мы беремся за руки и крадемся по тропинке вдоль дома, чтобы не разбудить папу и маму, чтобы не услышала Ната. В ее окошке почти всегда свет, она тоже кончает десятилетку и много занимается.
Мы пробираемся в конец сада, в беседку, поросшую высокой и густой сиренью. Садимся на низкой скамеечке рядом и говорим. Обо всем, что случилось за день, - у нас теперь так, мы все, до мелочи, пересказываем друг другу. Или мечтаем о будущем. Или забираемся в далекие звездные миры и спорим. Сережка считает, что люди обязательно доберутся до звезд. Я не совсем верю - ведь даже свет, у которого самая большая скорость, идет от звезд десятки и сотни миллионов лет. Но Сережка всегда переспаривает, потому что он умнее, он знает больше меня. И я горжусь, что Сережка такой умный и всезнающий.
Но иногда мы себя ведем, как первоклашки. Лезем через забор на чужие дачи за сиренью - в своем саду не хватает! Большей частью вылазки проходили благополучно, только раз на собаку налетели, и она прокусила полу Сережкиного пиджака, который был на мне. Совсем немножко, я заштопала - было незаметно. Один раз нарвались на хозяина. Он решил, что воры и закричал - караул!
А потом мы не знали, куда деваться с ворованной сиренью. Домой не понесешь - спросят, где взяли. Но однажды придумали - подкидывать в чужие окна. Пусть люди потом думают, что хотят, но это, должно быть, приятно: проснешься утром, а у тебя на окне охапка сирени.
В одну из таких ночей Сережка поцеловал меня. Помогал мне слезать с чьего-то забора и - поцеловал. Я заплакала. Даже не знаю отчего, мне нисколечко не было обидно! Даже стало так хорошо, будто выросли крылья, и взлетела я к звездным мирам, опередив скорость света, как предсказывал Сережка. Я еще не знала, что от счастья тоже плачут. И всезнающий Сережка тоже не знал. Он так растерялся, что еще раз поцеловал меня.
- Я тебя очень люблю, Оленька, - сказал Сережка.
Я размазывала по лицу слезы:
- Н-на-в-всегда-а?
Сережка поднял глаза к потемневшему небу. Я тоже. Над головами у нас горели неярким светом две звездочки, близко одна от другой.
- Вот когда эти звездочки перестанут быть вместе, тогда и мы расстанемся!
Я захотела уточнить:
- А сколько они еще будут вместе?
- Может быть, сто тысяч лет, а может, миллион миллионов лет.
Меня эта цифра вполне устроила.
Я по характеру такая - всегда счастливая. Не умею быть несчастной. А в ту весну от счастья просто не знала, куда деваться. Все в жизни было таким радостным, таким великим, что не умещалось во мне. Тихие подмосковные леса, прозрачный Быковский пруд, тугой запах сирени, соловьи и солнце, и моя необъятная любовь. Я не столько скучала по Сережке, сколько жалела - с утра до ночи за книгами. Скорее бы уже кончились его противные экзамены. В дни экзаменов я волновалась больше, чем он, и решила в эти дни встречать его у школы. А в остальные дни стала уезжать с утра в Москву, чтобы заполнить время, - бродила там по улицам. Сначала не обращала внимания где, а потом увлеклась. В Москве нет двух одинаковых улиц, двух похожих домов, двух одинаковых людей. То дом - махина, то - скособоченная избушка. То узкая средневековая улочка, то широчайший проспект. То скучный дворик-колодец, то яблоневый бульвар. В эти дни, пока Сережка сдавал экзамены, я познавала Москву. Полюбила ее и почувствовала себя частичкой Москвы. Я не знала раньше, что можно так нежно любить город.
В день сдачи экзамена Сережка устраивал отдых до вечера. Тогда мы вдвоем бродили по Москве до последней электрички. Ночная Москва в свете уличных фонарей и витрин была еще нарядней и сказочней.
Но вот - и конец. Сережка успешно спал экзамены. Я прыгала от радости. И за Нату тоже была рада. В доме у нас такой шум стоял - ужас. Все были взволнованы, говорили, делились планами. Мама так помолодела от счастья, что казалась нам не мамой, а старшей сестрой.
Когда дом затих, кто уезжал в город - уехал, кто оставался - лег спать, мы с Сережкой удрали в сад, в нашу сиреневую беседку. Только тогда Сережка сказал, что уезжает через неделю. Я знала, что он уедет, он уже выбрал давно военно-техническое училище, но не знала, что так скоро уезжать. Только сейчас поняла, как мне будет плохо без Сережки, он для меня самый дорогой человек.
Сережка утешал: два года пролетят быстро, он будет приезжать на каникулы. Когда я кончу десятилетку, поступлю в институт. Потом он закончит училище…
Всю эту неделю обсуждали свое будущее, тревожились, как бы не отвыкли за время разлуки один от другого, клялись в вечной любви. Временами грустили, временами озоровали - мы были такие молодые оба, только-только вступили в юность. А юность не умеет долго печалиться, радостное начало у нее берет верх.
Пришел и день прощания - 22 июня.