Воспоминания. От крепостного права до большевиков - Врангель Николай Егорович 8 стр.


Следующий день было воскресенье. Помолвленных дома не было, и наблюдать за ними я не был должен. Уроки я приготовил в одной из гостиных, потому что и Ехиды не было дома. Я лег на свою кровать и предался горьким думам. В зале кто-то начал играть. Это был Жорж. У него был замечательный, удивительный музыкальный талант. (Что Миша рядом с ним!) Но, несмотря на талант, его уроки музыки всегда заканчивались скандалом. Его учитель Гензельт , бывший в то время европейской знаменитостью, подбегал к нему, хватал его за воротник и кричал: "Стыдитесь! С вашим талантом вы должны заставить звезды сойти с неба - а вы!.. Вы играете, как сапожник". Чайковский , его товарищ по Школе правоведения, однажды сознался, что, слушая игру моего брата, не знает, что ему делать: "убить или обнять".

От всего этого мне было не по себе. Когда мне бывало особенно тяжело на душе, его игра раздражала меня. К счастью, он скоро прекратил играть и ушел.

Я начал думать о моих братьях, и нехорошие мысли взяли верх в моей душе. Я не мог простить Мише его вчерашнюю насмешку надо мной и решил, что никогда в жизни не прошу его.

Послышался звонок в дверь. Прошло несколько минут, и в зале заиграл Миша. "Слава Богу, что не зашел ко мне! Я не мог бы сейчас видеть его. И только вчера он играл роль благородного человека! Бессердечные люди".

Миша играл и играл, и мои мысли уже были о другом. Я вспомнил, как проходила жизнь на даче, и мне вдруг стало сладко и жутко. И чем шире возникали и разбегались звуки, тем дальше отступала печаль и тем яснее становилось вокруг меня. Темное небо было уже голубым, и ярко светило солнце. Как хорошо мне было! Как я любил Мишу! Музыка прекратилась. Я продолжал лежать не шевелясь. По моим щекам текли слезы нежности. Дверь открылась, и на пороге появился Миша. Я бросился к нему, обнял его и заплакал. Через день он уехал на Кавказ.

Я узнал от Калины, что перед отъездом он говорил с отцом и просил его разрешить мне опять ездить в манеже, отец был категорически против.

Один

Миша уехал, Зайку я видел все реже и реже. Жизнь моя текла по заведенной колее: утром борьба за место для занятий, борьба, которая всегда кончалась поражением, укоры учителя, тычки и шипение Ехиды, дежурство у жениха и невесты и, самое ужасное, - обед. Я сидел за столом, как приговоренный к смерти, каждую минуту ждал жалобы на меня отцу, трясся от ожидания его гнева; я боялся взглянуть на Зайку, которая сидела с опущенными глазами, тоже боясь взглянуть в мою сторону, опасаясь заплакать. Отец в последнее время был в нехорошем расположении духа, и весь дом ходил в трепете и страхе. Люди боялись входить к нему в кабинет, когда он кого-нибудь звал, и выходили оттуда растерянные. Во время одного из обедов отец ударил Калину, а нашего казачка высекли. И что-то непонятное случилось с Ильей, любимым кучером отца. Меня расстраивал шепот всех в доме, я ненавидел отца, обвиняя его в несправедливости и жестокости. Вечное ожидание тяжелых сцен с людьми, трепет за самого себя, все это повлияло на мое здоровье: все чаще и чаше болела голова. Но странное дело - я научился владеть собою, как-то одеревенел. Чем больше Ехида выходила из себя, тем более я становился холоден и сдержан. Я чувствовал какое-то удовлетворение отвечать ей не дерзостью, а изысканно вежливо, зная, что это ее доводит до бешенства.

Отец и сын

Однажды мне ночью не спалось. День для меня был особенно скверный: с Ехидой вышла тяжелая стычка, с отцом, вследствие ее жалобы, еще более тяжелая. Я сидел на своей постели, плача и негодуя, возмущенный незаслуженной обидой. Было уже поздно. Дома никого не было. Отец уехал на бал с моими старшими сестрами; Зайка и гувернантка спали. В коридоре послышались шаги, несли что-то тяжелое. Я приотворил дверь и выглянул, - несли Соню, а за ней что-то завернутое в платок. Эта Соня, которую в доме все любили за ее красоту и тихий и милый нрав, была одна из горничных сестер и жила в комнате между их спальней и уборной отца. Заболела, бедная, подумал я, и снова лег.

Я надеялся утром узнать от Калины, в чем дело, не тиф ли (он в то время сильно свирепствовал). Но Калина, против обыкновения, ко мне не пришел.

- Где Калина? - спросил я у одного из лакеев.

- По делу ушел.

- Куда?

- Все, барин, будете знать, скоро состаритесь. Вы бы лучше за свои книги взялись, - сказал мне проходящий Максим. - А то опять попадет. - И шепнул: - Папенька сегодня опять не в духе.

Пришла няня.

- Няня, что случилось с Соней?

- Молчи, молчи! - замахала няня руками.

- У нее тиф?

- Ты, Коленька, - шепотом сказала няня, - ради Бога, не болтай об этом. Ну, тиф! Не все ли тебе равно? Мы с тобой не доктора, а другие, смотри, коль узнают… Тебе же опять понапрасну достанется.

Явился Калина. Няня начала шептаться с ним. Когда няня шепталась, было ужасно смешно - зубов у няни не было и шепот ее ничем не отличался от обыкновенной речи. Все было слышно.

- Ну, что? - спросила она.

- Померла дорогою, - вполголоса сказал Калина.

Няня перекрестилась.

- А ребенок?

- Отвез в Воспитательный…

Няня вздохнула.

- На глазах, при взрослых дочерях! - И, сказав мне еще раз, чтобы я молчал, ушла.

- Что случилось, Калина?

Калина, по своему обыкновению, когда отвечать не хотел, начал балагурить.

- Не дури, я видел, как Соню несли.

- Ради Бога, молчите! - серьезно сказал Калина. - Ну померла, а только вы никому ни слова, что видели и знаете, а то и вам и мне беда. Слышите. Боже вас сохрани! И вида не подавайте!

- Что это такое? Неужели?

Весь день я ходил как шалый, ко всем присматривался. Но жизнь кругом шла обыденным порядком. На следующий день во время дежурства в гостиную вошел отец; за ним один из лакеев нес целый ворох покупок. Отец был весел и оживлен, он любил делать покупки и особенно - их показывать…

- Ты опять баклуши бьешь, а не занимаешься? - обратился он ко мне.

- Он тут по приказанию Веры, - сказала сестра.

- А! Ну принеси ножницы.

Я побежал в комнату сестры, но долго ножниц найти не мог. Когда я вернулся, отец был недоволен, что ему пришлось ждать.

- Чего ты копаешься? И этого не можешь сделать, дурак!

Я затрясся от негодования. Чем я виноват? Вчерашнее я забыть не мог и отца ненавидел.

Дальше отец сам начинает развязывать покупки.

- Все это для тебя, - говорит он сестре, - все выписано из Лондона и Парижа. Смотри! - И он показывает одну вещь за другой. Вещи действительно были восхитительные.

Сестра была в восторге, целовала отцу руки. Жених похваливал. Отец был доволен и сам веселился от души. Я никогда его таким веселым не видел. "Как он может быть таким после того, что случилось?", - подумал я, и волна негодования все сильнее и сильнее подымалась во мне.

Кто-то положил руку на мое плечо. Я вздрогнул. Это был отец.

- И ты засмотрелся? А что, хороши? И тебе нравятся?

- Нет!

Отец было вспыхнул, но удержался. Он с удивлением оглянул меня, презрительно усмехнулся и снова подошел к сестре.

- Налюбовалась?

Сестра опять поцеловала его руку.

- Устроили мы тут с тобою беспорядок. Нужно все это убрать! Ты! - он обратился ко мне. - Позови горничную, пусть все это унесет.

Я хотел уже бежать, но вдруг остановился. Бледное, не похожее на ее обычное, лицо Сони и то ужасное, покрытое платком, мелькнуло передо мною.

- Ну, чего стал? Живо, зови горничную.

Но я подошел к отцу, посмотрел прямо ему в глаза и спросил как можно спокойнее, хотя я весь дрожал:

- Какую горничную? Соню? Она вчера родила ребенка и умерла.

Отец отступил назад, побледнел, стал багровым и со всего размаха ударил меня по лицу.

- Я, я тебя… - и вышел.

Первое, о чем я подумал, придя в себя от удара, было: "Падаю". Я напряг все свои силы и, широко расставив ноги, как пьяница, стараясь не шататься и не упасть и думая только об этом, пошел инстинктивно в детскую. "Слава Богу, дошел", - подумал я. Я посмотрел вокруг себя, но комната казалась мне незнакомой, постоял, постоял и камнем опустился на сундук. Долго ли я там сидел - не знаю. Потом я очнулся, спокойно подошел к полке, где лежали мои тетради, спокойно взял одну, нашел полуисписанную страницу, хотел оторвать чистую бумагу, но она разорвалась. Я перелистал другую тетрадь, наконец нашел, осторожно, не торопясь, оторвал чистый лист и, положив на подоконник, так как стола не было, написал, как можно тщательнее, стараясь выводить каждую букву наверху покрупнее: "Только для милой няни и любимой дорогой Зайке, но не мучителям слабых", а внизу помельче: "Я вас люблю". Перечитал, поправил букву "ю", булавкой прикрепил письмо к подушке постели, смятую подушку поправил и выбросился из окна.

"Сейчас!" - мелькнуло, как сон.

Что было потом, не знаю.

Возвращение в жизнь

В детской был полумрак. За зеленым абажуром горела свеча. Зайка, сидя на стуле, держала мою руку и спала, прислонившись к моей кровати. Я нежно погладил ее по волосам.

- Что, родименький, головка не болит? - спросила няня. Я слабо улыбнулся и опять погладил сестру.

- Пусть спит. Не буди! Сколько ночей так сидит бедняжка.

Я снова впал в забытье.

Когда я опять пришел в себя, Зайка, держа стакан у моих губ, плакала.

- Это она, бедная, от радости, - сказала няня. - Попей, родимый. Ну теперь, даст Бог, поправишься.

Я снова забылся.

Много дней я находился как в тумане, но, когда приходил в себя, ясно видел и слышал, что происходит, и потом снова забывался. Старый милый доктор Берг щупал мне пульс, незнакомый, как цыган смуглый, фельдшер ставил мне пиявки, няня меняла компресс со льдом. На цыпочках входили сестры и Калина. Зайка всегда была в комнате. Зашла Ехида со смиренным видом, молитвенно сложив костлявые руки, подошла к постели и хотела меня перекрестить.

- Няня, прогони! - с усилием прошептал я.

- Идите, идите, - с испугом сказала няня. - Доктор запретил волновать. Да уходите же скорее!

Тетка сердито оглянула ее, пожала плечами и, осенив меня крестным знамением, величественно удалилась.

- Тоже шляется, параличная, - проворчала няня.

Я засмеялся, в первый раз. Зайка запрыгала и захлопала в ладоши.

- Няня! Няня! Он уже смеется! Уже смеется!

Немного позже отворилась дверь, и на цыпочках вошел отец.

Мне не хотелось видеть его, и я закрыл глаза.

- Говорят, опять бредит? - шепотом спросил он няню.

- Заснул. Тише, разбудите!

- Какая конура! - сказал отец. - Нужно его перенести в другую комнату.

- Теперь нельзя. Ничего, более десяти лет тут прожили.

- Так вели хоть вынести эти сундуки. Тут повернуться негде.

- Разбудите, - сказала няня.

Отец вздохнул и на цыпочках вышел. В детской, видно, он никогда прежде не бывал.

Помаленьку я стал поправляться, но переехать в другую комнату не пожелал. Вынесли сундуки, принесли удобное кресло и стол. И стало совсем хорошо; отец больше ко мне не заходил. Это я устроил через няню. Доктор заявил, что положение мое еще опасное и что ни в чем мне перечить не следует. Зайку на время освободили от уроков, и она проводила со мной все дни. Потом мы втроем начали ездить кататься в коляске, но только рысцой. Скорую езду доктор запретил. На козлах, вместо выездного Матвея, сидел Калина; он теперь был временно откомандирован ко мне, как самый надежный из всех лакеев. Это тоже устроила няня. Вообще, с тех пор, как я был болен, она одна распоряжалась моей судьбой. "Я одна ответственна перед покойницей, и я одна знаю, что ему нужно".

Уже гораздо позже Калина рассказал мне, что он видел мое падение; он как раз был на заднем дворе. Я упал сперва на железную крышу входа в подвал и оттуда был подброшен, как мячик, на мостовую. "Я вас и подобрал и с кучером снес наверх. Еле-еле дотащили, так ноги у нас от испуга тряслись. А что наверху с господами было!"

Ехида ездила по городу и рассказывала обо мне всем, кого встречала. Узнававшие нас во время наших прогулок знакомые смотрели на меня с ужасом. Некоторые из них даже крестились, а Транзе строго погрозил мне пальцем.

Значительная перемена

Однажды Зайка по секрету мне сообщила, что на днях наш старший брат Саша будет объявлен женихом и что один из братьев невесты учится в Швейцарии, ходит там в школу, а живет у некого пастора. Очень доброго, хорошего и справедливого. И Зайка покраснела. И я понял, что теперь она скажет то, что ей велено, а не свое.

- А тебе бы не хотелось поехать тоже туда? Или хочешь учиться дома?

- Дома? С ними? Лучше умереть! - почти крикнул я.

- Так поезжай туда.

- Без тебя, Зайка?

- Мне нельзя, - грустно сказала она. - Мне нужно тут быть. Наташина скоро будет свадьба, и она уедет. Вера тоже когда-нибудь выйдет замуж. Кто же с бедным отцом останется? Ах, это ужасно! - и она закрыла лицо руками. - Я даже не знаю, люблю ли я отца.

- А я знаю! - опять вскричал я.

- Нет, нет! Не говори! Не говори! Это грех, он нам отец…

Я замолчал.

- Нет, он хороший, - сказала Зайка. - Иначе наша мама не полюбила бы его.

Я решил уехать в Швейцарию.

"Прощай!"

Со дня прихода отца в детскую во время моей болезни я его не видел; он несколько раз хотел зайти, но я под разными предлогами от этого уклонялся. Потом, когда я поправился, он по делам уехал в Казань.

Накануне моего отъезда в Швейцарию он вернулся, и мы нечаянно встретились на лестнице. Я спускался один в комнату Саши, он поднимался; за несколько ступеней от меня он остановился. Стал и я. Мы стояли почти на одном уровне, лицом к лицу, пытливо оглядывая друг друга.

- Ты уже собрался? - спросил он. Голос его звучал мягко и грустно.

- Собрался.

- Ты ничего не имеешь мне сказать?

- Ничего.

Черты его лица как будто дрогнули, и мне ужасно стало его жалко, и в моей груди болезненно заныло… Я готов был броситься ему на шею, все забыть, все простить, даже полюбить, но мне вспомнилось все жестокое, несправедливое, причиненное не мне одному. Нет! Я забыть и простить не могу! И я холодно посмотрел ему в глаза.

Мгновенье-вечность мы простояли так. И мы оба поняли, поняли, что между сыном и отцом, между сильным и слабым, старым и новым происходит что-то решающее, жестокое. И слабый победил. Сильный понуро опустил голову.

- Ну-у! Прощай! - тихо сказал отец.

- Прощайте.

Отец обыденной походкой пошел наверх. Я спустился .

В другой мир

Гензельт отвез меня в Женеву, в другой мир, на другую планету. Там все было мне незнакомо, но незнакомо не так, как когда на вас дышит холодом, а совсем наоборот. Вместо роскошной, но бездушной жизни там был простой уют, вместо мрачного Севера - щедрая природа и голубое небо, вместо запуганных крепостных - свободные люди. И меня коснулось теплое дыхание жизни.

Семья Давида состояла из него самого, симпатичного, с толстыми губами и бесформенной фигурой человека лет 40, из его жены, красивой и просто одетой женщины, и троих детей. Взрослые дети встретили меня как будто знали всю жизнь, как будто мы расстались всего час назад, а младшая девочка смотрела на меня издалека как на непонятное существо, вдруг откуда-то залетевшее к ним в дом. С младшей девочкой - прелестной крошкой мы познакомились издали, без слов, одними глазами. Глядя на нее, я вспомнил свою Зайку, когда она была маленькой, и чуть не заплакал. Девочка делала мне глазки, заигрывала, потом маленькими шажками подошла ко мне и протянула ручонку. Я поцеловал ее ручку, но, увидев недоумевающее лицо матери, сконфузился.

- Вы простите меня, мадам, если я, не спросясь, ее поцеловал. Этого, быть может, нельзя?

- Конечно, можно, вы теперь член нашей семьи. Я только удивилась, Фифи такая дикая и боится чужих.

- Фифи, этого господина зовут Николас, ты не боишься? - спросил Давид.

Девочка рассмеялась, обняла меня своими маленькими ручками и поцеловала.

- Вот и прекрасно, теперь вы друзья. Бог даст, и мы с вами, Николас, станем друзьями, - сказал отец.

И мне почудилось, что я не из далекого родного гнезда попал на чужбину, а из чужбины вернулся домой!

В комнату вошли мои будущие товарищи: русский, который жил в комнате рядом с моей, двое дружелюбно смотрящих англичан и турецкий мальчик одного со мною возраста, которого звали Али-бей, у которого были очень красивые глаза и красный шарф, в котором блестел бриллиант. И мы сели обедать.

- Его вы, наверно, знаете, - сказал Давид, указывая на русского. - Он тоже из Петербурга.

- Мы не знакомы.

- Это странно.

- Но Петербург очень большой город.

- Но все же. Вы белое или красное вино пьете, Николас?

Я сконфузился:

- Мне дома вина не давали.

- Да, да! Я слышал, - сказал Давид. - У вас в России вина не пьют, а только водку, но здесь этого делать нельзя, это вредно.

Я непринужденно рассмеялся. Дома я бы этого не дерзнул.

Начиная со следующего дня, жизнь потекла своей колеей. Мы занимались, ходили на прогулки, гуляли по горам. Ученье мое шло успешно. Физически я окреп, уже был не издерганный ребенок, а веселый крепкий мальчик, умеющий и работать, и веселиться. Людей я перестал ненавидеть и к ним относился тепло и дружелюбно. А Давида я искренно полюбил, и мы действительно вскоре, несмотря на разницу лет и характеров, стали настоящими друзьями. Он был не умен, не талантлив, широким кругозором не блистал, но он был человек чуткой души, и это для воспитателя существенное, необходимое качество .

Прошел год, другой и третий, и незаметно я из мальчика превратился в отрока. И все чаще я стал думать о моей на время почти забытой родине. Не о той, несчастной и угнетенной, которую я оставил за собой там где-то в неясном тумане детских воспоминаний, а о той, которая меня ждет впереди для плодотворной, для ее блага, работы. Там уже зародилась новая жизнь. Настало время великих реформ Александра II. Новая светлая жизнь шла на смену мертвого царства гнета и насилья. И не детские интересы, иные чувства и мысли волновали меня. Прошло время детских грез. "Золотое детство" стало былым.

Назад Дальше