Не знаю, как родителям, но мне такая корректива маршрута показалась вполне приемлемой. Красивой природы и целебного воздуха в Карпунино было завались, а вот трамваи, троллейбусы, магазины, высотные дома, метро, покорившее мое сердце сразу и навсегда, ВДНХ - тогда еще даже ВСХВ - нет, этого и в таком количестве ни в какой Одессе, разумеется, быть не могло…
Запомнилось одно столичное приключение - мы с Надей гуляли по Сельскохозяйственной выставке, где в качестве сувениров каждому желающему позволяли брать коконы шелкопрядов, и потеряли друг друга.
Сестра кинулась меня искать, обратилась в милицию, милиция взывала насчет меня по громкоговорителю, а я самостоятельно вернулся в гостиницу, благо было недалеко, и преспокойно проинформировал родителей: "Надя потерялась".
Вот радости-то было и смеху, когда все наконец благополучно разрешилось. Однако либо в этот же день, либо, самое позднее, на следующий, мне захотелось устроить всем повторное ликование. Почему бы и нет, - рассуждал я, - ведь это меня ничуть не затруднит.
Во второй раз у меня на ВСХВ "потерялся" отец. И выдала мне мама по полной программе. Несмотря на посторонних людей. И я доподлинно убедился; да, Москва слезам не верит, все еще не верит она слезам…
Так что, вернувшись домой, где запах цветущего кедра и дух вездесущего креозота составляют непревзойденную смесь, являющуюся милым сердцу ароматом родины, я был уже другим человеком, знающим не только про "слезы и Москву", но уже начинающим догадываться, что, по большому счету, никому в этом мире нет до меня дела…
Когда я учился во втором классе, страна вдруг затеяла строить в своей тайге очередной новый город по имени Качканар. И как обычно, позвала осуществить свою затею в сжатые сроки - романтиков, уголовников да деревенщину, возмечтавшую не просто сменить деревню на город, но и перейти из класса в класс.
И так получилась, что ударная стройка, против которой я, разумеется, ничего не имел, разом лишила меня и любимой учительницы, и первого друга Вовки Комарова. Помнится, с Вовкой мы еще пытались сгоряча переписываться, но эпистолярный жанр оказался нам не по зубам. Слов, пригодных для написания, знали, может, и немало, а вот вразумительно соединять их на бумаге еще не умели. Этому многие люди за всю жизнь не успевают научиться.
Поэтому, когда к следующему лету отец опять теоретически подготовил и обосновал наш очередной рывок к новой жизни, мне уже не так тоскливо было расставаться со старой. И тем не менее я долго потом мечтал вернуться при случае туда, где был когда-то и для кого-то своим человеком, пусть не навсегда вернуться, а лишь покрасоваться перед старыми знакомыми - каков я стал и чему научился в ином месте пространства-времени.
Не уверен, был ли очередной бросок очередным бегством от общественного мнения, помню только, что жизнь и на железнодорожной станции в ее морально-психологическом смысле не вплотную приближалась к идиллической. Мама хотя и все больше примирялась с судьбой, но ее внутренние резервы еще отнюдь не были исчерпаны, в связи с чем, наверное, папа однажды попытался предпринять суицид. Проще говоря, хотел удавиться. Для исполнения чего, прихватив веревку, среди ночи отправился в сарайку. Не думаю, что он имел абсолютно серьезные намерения - уж больно жизнелюбивым и лишенным всякого намека на меланхолию был мой отец, - но как знать, доверчивая бабушка, во всяком случае, причитая, ринулась следом, ибо ненавидеть кого бы то ни было физически не могла. И спасла зятя. Как минимум, от всеобщего презрения. Хотя от молвы, конечно же, спасти не смогла.
Так мы в самом конце лета очутились в Арамили, которую я, угробивший здесь сорок два года жизни и окончательно облюбовавший как место последнего успокоения, считаю малой родиной. А с какого-то времени все чаще - и большой.
В отличие от прежнего местожительства новое встретило нас более чем равнодушно. Тут никто не разбежался давать нам сразу отдельную квартиру в новом доме, для начала предложили пожить в традиционной российской избе, что было вообще-то нам не в новинку, да только изба попалась настолько изувеченная временем, что уже никак не могла обходиться без довольно внушительных костылей, на которых и висела безвольно всей массой, глядя безрадостно маленькими кривоватыми окошками.
Картина была настолько впечатляющей, что мама даже не зашла взглянуть на внутреннее убранство, а сразу кинулась искать в незнакомом населенном пункте хоть какое-нибудь пристанище и на любых условиях. И нашла. В буквальном смысле - угол. И только на самое первое время.
И мы действительно просидели в этом углу месяца два, не больше. Благо, уходящее лето еще баловало прощальным теплом - как-никак это ж почти самый юг области, - и мы между делами, в свободное от поисков квартиры время даже успели на всю грядущую зиму груздей насолить…
Во народ - жить негде, а груздей насолили!
И дали-таки нам к зиме другую хижину - на сей раз, наоборот, новейшую. И даже слишком - потому что опять были неоштукатурены стены. Да помимо этого еще и проконопачены кое-как.
Куда подевались хозяева хижины - не знаю, может, сдав ее в аренду поссовету, завербовались на большие заработки, чтоб потом достойно завершить строительство, может, в тюрьму сели за хищение стройматериала, может, померли скоропостижно.
А зато нашлось место и нам, и соленым груздям, и пожиткам нашим жалким - власть, ставшая давно уж родной, не кинула на произвол приближающихся морозов семью ветерана второй мировой.
С первого сентября отец взялся за старое - начал преподавать свою бесконечную географию, мама тоже не придумала ничего лучшего - подалась воспитателем в детсад, пока где-нибудь как-нибудь не освободится более комфортное место заведующей, благо детских садиков было уже тогда в Арамили изрядно - сейчас-то и половины не осталось.
Однако рабочие места родителей были на непривычном удалении от нашего жилища. Маме-то все нипочем, она здоровая, а вот отцу несладко пришлось. И Надежде, сестре моей, соответственно. А вот для меня поблизости начальная школка нашлась. Правда, пришлось мне самому в нее и устраиваться. То есть, скорей всего, без родителей не обошлось, но я запомнил так: дали мне первого сентября портфель и сказали примерно то же самое, что сказал некогда хрестоматийный дед Каширин своему внуку.
И я, как тот великий внук, тоже "пошел в люди", отдался, так сказать, в ученье…
А изба-то новая такая холодная оказалась - ужас! Да еще у нас с дровами напряженка вышла - отцу, как учителю, всегда бесплатное топливо полагалось, а вдруг, когда уж холода начались, сказали - нет, у нас же поселок городского типа, а не сельского, сами покупайте.
И трата не бог весть какая, но известное дело, если надо срочно, то всегда что-нибудь не слава Богу…
К тем временам относится мой первый серьезный контакт с алкоголем, тогда как предыдущие контакты были робкими касаниями. Мама так спешила меня обогреть после школы, что напоила брагой допьяна. Я даже песни пел, а под конец облевался весь…
К счастью, маяться нам в той хижине пришлось лишь до Нового года. И следовательно, учиться мне в маленькой школке досталось только две первые четверти, и ничем мне она не запомнилась, разве только тем, что была там одна такая противная девка, которая сидела в классе позади меня и то и дело, прямо среди урока, лупила меня по башке толстой "Родной речью", потому что я, видите ли, очень вертелся и мешал ей упорно овладевать знаниями, а учительница эту тварь молчаливо или даже вслух поощряла.
И состоялся еще один переезд - освободились две комнаты в коммуналке двухэтажного деревянного сооружения - внешне точно такого же, какое было у нас в Карпунино, но внутри распланированного совершенно иначе и оштукатуренного, и с действующим "урыльником".
Новое обиталище встретило и потрясло меня совершенно неведомым до сих пор запахом - я же отсутствовал тогда, когда моя семья держала дома новорожденных телков, - но еще с коммунальной кухни тянуло керосиновым духом.
Впрочем, не могу утверждать, что данный "букет" мне категорически не понравился, как не могу утверждать и обратного. Помню только - ощущение некоей особой новизны. Некоей радикальной перемены в жизни…
Лишь много позже я понял, в чем состояла суть ощущения. Мы переставали быть деревенскими обитателями, и нам предстояло стать, нет, не горожанами, конечно, но обитателями особого промежуточного да к тому же коммунального мира. Мы и раньше могли бы начать дрейф в ту сторону, однако автономное житье покуда предоставляло нам льготу хранить излюбленный уклад. А тут - хочешь, не хочешь…
Тем не менее мои мама и бабушка так керосинкой и не обзавелись. Очевидно, она им была совершенно ненавистна. К тому же без нее можно было замечательно обходиться, потому что очаг в кухне имелся, и розетка у каждого обитателя была своя, и электричество не так уж дорого стоило, чтобы экономить его со всей свирепостью, то и дело приводящей к скандалам и даже дракам из-за освещения коридора и отхожего места.
Отопление в доме было все еще печное - у каждой семьи своя печка. Но вскоре провели водяное центральное отопление, и стали мы жить как у Христа за пазухой. Тем более что соседи попались сравнительно спокойные. Первой по коридору жила башкирка тетя Феня с детьми Зиной и Борей, дальше обитали Алешка и Аля с маленьким ребенком, а уж в крайних двух комнатах, стало быть, мы.
Алешка и Аля были молоды и неправдоподобно по нынешним временам доброжелательны, более того, они постоянно выражали полную готовность кому-нибудь в чем-нибудь услужить.
Да и тетя Феня, хотя все время материлась и забавно коверкала русские слова, тоже была душа-человек - наши с сестрой имена без уменьшительно-ласкательных суффиксов не произносила даже.
Зина называлась у нее Зиничкой, Маша, еще одна дочь, учившаяся в школе-интернате для детей с задержкой развития и потому редко у нас появлявшаяся, - Машичкой. Но Борю мать, кажется, не долюбливала. Возможно, за то, что он получился немного глуховат и потому застенчив, то есть считался в семье как бы маминой творческой неудачей, проще говоря, придурком. За что и звался Борькой, но иногда - Бурысом.
От кого тетя Феня родила своих детей - выговором и внешностью вполне русских, - этого вопроса в моей голове еще долго-долго не возникало, хотя и давным-давно знал вот это: "Одиножды один - шел гражданин, одиножды два - шла его жена, одиножды три - в комнату зашли…"
Таким образом, если в квартире иной раз все-таки случался некоторый шум, то для него могло быть лишь две причины: либо Алешка напился, а напившись, он делался еще приветливее и норовил перецеловать весь мир, отчего, собственно, и случалась повышенная шумность, либо Аля с тетей Феней опять маленько дерутся из-за мест общего пользования под солнцем.
Что любопытно, никто и никогда в их разборки не вмешивался, поэтому когда моя бабушка - неизменный друг обиженных и униженных всего мира - по незнанию местных обычаев попыталась встрянуть, Алешка ее деликатно, но молниеносно оттащил.
- Не лезь, баушка, бляха-муха, они через пять минут опять реветь да целоваться начнут, а ты сама перед собой будешь дурой последней, - объяснил сосед бабушке на ухо, употребив для большей убедительности свое любимое вводное слово - самое крепкое выражение, на которое только и способен был, и которое уже было его кличкой - "Алешка бляха-муха"…
Так оно и вышло…
А вскоре мы с изумлением обнаружили, что тоже теперь имеем прозвище. Одно на всех. Округа произвела нас в "учителя", хотя учительских семей поблизости проживало несколько, а в нашем доме на втором этаже обитала одинокая преподавательница английского с дочкой - будущей пожизненной подругой моей сестры.
Ну, "учителя" так "учителя" - легко примирились мы с непреодолимым обстоятельством, все же кликуха могла быть гораздо хуже, в Арамили традиция давать клички и прозвища уходит корнями в ту далекую древность, когда на этой земле только-только появились первопоселенцы, среди коих преобладали беглые каторжники да расстриги-попы.
Скажете, эта традиция общероссийская? Возможно. Однако нам-то до сих пор приходилось жить в таких местах, где коренного населения почти что нет, а стало быть, и нет еще почвы для сколь-нибудь отчетливых традиций…
Итак, начиная со второго полугодия третьего класса я стал ходить в ту же самую школу, куда ходили отец и сестра, правда, потом, в пятом классе, меня родители еще раз переместили, чтобы я обучался полноценному английскому вместо неполноценного французского, за что я потом, в институте, не вспомнил родителей добрым словом - "французы" начинали с азов, а нам, "англичанам", сразу стали задавать эти изнурительные, хорошо известные любому студенту "тыщи". И тем не менее я имею теперь такие знания иностранного языка, которые годятся лишь для чтения дурацких вывесок да понимания отдельных слов в голливудской стряпне, которая в общем-то понятна в подавляющем большинстве случаев и без слов…
И как раз в то время стала постепенно, но необратимо слабеть моя сердечная связь с бабушкой, прежде полновесно заменявшей мне и друзей, и коллектив, и родителей. Родителей-то она и дальше продолжала мне заменять, а вот приятелей и где-то даже друзей за короткое время у меня появилось множество - никогда прежде столько не было.
Да и в квартире царило непривычное многолюдье - всегда кто-то в ней находился даже в рабочее время, всегда было с кем обсудить любую проблему, любой вопрос, волнующий пытливого ребенка.
Не работала Аля, потому что имела маленького ребенка, не работала тетя Феня, так как являлась инвалидом труда - откуда-то, работая на стройке, свалилась и повредилась головой, о чем имела специальную справку - самый верный аргумент в любом конфликте.
Хотя замечу: никаких припадков у тети Фени я ни разу не наблюдал, тогда как на головную боль она жаловалась постоянно и до сих пор жалуется, а ведь сейчас ей, пожалуй, около девяноста.
Еще почти всегда ошивалась дома Зиничка - вполне взрослая девушка лет семнадцати, учащаяся вечерней школы, время от времени не подолгу где-то работавшая, но более озабоченная веселым устройством личной жизни, на почве чего она дружила со своей сверстницей из соседнего дома Нинкой. Они вместе бегали в гарнизон к воинам Советской Армии, что вообще-то на поселке у нас считалось делом малопочтительным, вместе и забеременели. А дальше пошли существенные различия - Нинкин Васька остался в Арамили и женился честь по чести, а Зинкин ухажер не остался, обманул девушку, козел…
Но Борис, двадцатидвухлетний крепкий парень, работал. И был уже тогда изрядным плотником, печником. Он-то, собственно, и содержал семью, потому что материна пенсия была минимально возможной.
Боря научил меня играть в шахматы, а также изрядно просветил по части интимных отношений человеков. Историй на эту тему, причем с полной деталировкой, он знал несметно. Хотя вряд ли его собственный опыт был существенным. Возможно, собственного опыта вообще не имелась, поскольку женили Борьку лет через пять на какой-то страхолюдине и та потом помыкала им всю жизнь.
В школе я продолжал добиваться заметных успехов. Правда, периодически приносил записанные в дневник замечания, но на учете в милиции мне так никогда и не довелось состоять… Это теперь, я слышал, почти всех ставят - очковтиратели, - а тогда постановка на учет равнялась в глазах общественного мнения заключению в детскую колонию.
Записи в дневнике, но нынешним временам, были совсем нестоящими. "Вертелся на уроке", "Разговаривал во время урока", и никогда не было ничего, типа: "Грубил учителю", "Отсутствовал без уважительной причины". Однако и за это я карался по всей строгости.
Относительной же безопасностью периода адаптации на новом месте я наслаждался совсем не долго - папины коллеги моментально смекнули, что жаловаться на меня отцу хотя и во всех отношениях удобно, однако, как правило, совершенно бесполезно. Отец либо попросту мгновенно забывал дискредитирующую меня информацию, либо относился к ней без должного понимания и очень редко доводил информацию до мамы, то есть до принятия соответствующих мер.
Поняв это, учителя стали вызывать в школу мать. А у меня, как на зло, то одно, то другое. Четверку по поведению схлопотал потому, что в виду школы нагло играл в "чику". Мало того, что продулся вчистую, так еще и попался завучу. Не зря говорится - "беда не ходит одна". Потом меня увлекла ловля птичек, в результате чего я значительно перебрал лимит по тройкам, прихватив еще и двоек, коих мне, по установленному мамой нормативу, вообще не причиталось.
Недешево мне обошлось голубеводство, а уж коллекционирование спичечных этикеток и подавно, потому что на территории нашего поселка можно было найти лишь две-три разновидности предметов коллекционирования, но если подходить к делу всерьез, то обойтись без поездок в кольцовский аэропорт абсолютно невозможно.
А увлечение филуменией у нас в школе было чем-то вроде эпидемической вспышки. Одни переболели быстро, другие сделались хрониками.
В перемены, невзирая ни на какие административные меры, во всех школьных закоулках шумело настоящее торжище. Разумеется, не обходилось без жульничества и банальных экспроприаций. И хотя некоторые учителя где-то слышали, что коллекционирование - дело благородное, а жульничество коллекционера невинно, как детская "неожиданность", однако явный бардак в учебном заведении в корне уничтожил всякие зачатки либерализма.
В Кольцово мы гоняли на великах, но, бывало, хаживали и пешком. И там пропадали по целому дню, встречая самолеты со всех концов необъятной Родины, а самолетов тогда летало много, и концов у Родины было больше. Хотя живого иностранца встретить тогда было невозможно, тем не менее одного, Фиделя Кастро, однажды очень быстро мимо нас провезли в открытом лимузине, нас предварительно увязав в кучу специальной красной веревкой.
Собственно, мы встречали даже не самолеты, хотя попасть на летное поле в те времена не составляло никакого труда, однако даже мне, недавнему таежнику, диковинные алюминиевые птицы сравнительно быстро примелькались.
Мы, прежде истосковавшихся в разлуке родственников и подчиненных, вылавливали из толпы благополучно долетевших особей исключительно мужского пола и быстро-быстро излагали суть дела.
А женщины нас не интересовали. Потому что очень редко пользовались спичками. Но даже если и шла навстречу такая, которая, наплевав на общественное мнение, нагло прилюдно курила, у меня не поворачивался язык столь же непринужденно остановить ее и выпалить в лицо отработанный текст, поменяв в нем одно только слово…
Да, каждый из нас имел собственную формулировку, но я, как мне кажется, обращался к перспективному человеку наиболее вежливо, вразумительно, грамотно и достойно: "Дяденька, покажите спичечный коробок!" Разумеется, "волшебное слово" мне было уже известно.
А все равно, некоторая излишняя робость не позволяла мне выйти в лидеры школьной филумении. То, что я был самым упертым, сомнения не вызывает, но не вызывает сомнения и то, что удачливей всех я, в принципе, не мог быть - никогда, нигде, ни в чем…
Впрочем, однажды небывалая удача случилась все же. Это когда в аэропорту один дядя, назвавшийся Борисом Александровичем и наклейку на спичечной коробке имевший весьма посредственную - хотя, возможно, он и вообще не курил, - вдруг пристал ко мне со всякими вопросами.
Нынешний тинэйджер, вне всякого сомнения, послал бы дядю по известному адресу, и вся недолга, но среди нас был только один человек, способный на такую выходку, уникальный человек, о котором речь пойдет несколько позже.