Заполняя паузу - Алла Демидова 19 стр.


Что же касается молчания, то Андрей Тарковский в фильме "Андрей Рублев" нашел очень точную форму выражения этой проблемы. Гениальный художник живет в страшное время, когда кругом кровь, насилие, агрессия, и он дает себе обет молчания, невмешательства. Потому как если вмешиваться в политику – не надо быть художником. Но, став молчальником, он не может работать, творить именно потому, что рядом течет кровь.

Вмешиваться или не вмешиваться, каждый решает сам. Я в политику никогда не вмешивалась. Но есть какие-то внутренние принципы, согласно которым я принимаю для себя то или иное решение.

Это касается, кстати, и "Таганки". Я всегда была немножко в стороне от всего, что раньше происходило на "Таганке", и даже была в некоторой, может быть, внутренней оппозиции. Мне что-то там всегда не нравилось. Считала, что язык таганской формы – публицистически открытого разговора со зрителем – исчерпал себя к концу семидесятых годов. Надо было находить новые театральные формы, ну и так далее. Но Вы же знаете, что, когда встал вопрос раздела "Таганки", я приняла, естественно, сторону Любимова, который создал этот театр. Я не могла не вмешаться.

Все эти аргументы, что Любимов большую часть времени проводит за границей, – досужие разговоры! Очень многие художники, став известными, проводят на Западе отнюдь не мало времени. Если вас не приглашают работать за границу – значит, вы мало того стоите. Они в этом смысле очень чуют талант в отличие от нас. Так вышло, что семья Любимова там живет. Тем не менее он очень много времени проводит здесь, за последнее время на "Таганке" состоялись две очень серьезные премьеры – "Электра" и "Доктор Живаго".

Скандал на "Таганке" я считаю самым некрасивым событием в истории театра. Мейерхольда тоже, кстати, как бы закрывали изнутри, там тоже была группа недовольных актеров во главе с Царевым и Яншиным, которые писали статьи в газеты и письма "наверх". И в конце концов, "идя навстречу трудящимся", театр закрыли, а Мастера расстреляли… В творческих коллективах всегда много недовольных. Другое дело – кто пользуется этим недовольством – власть или люди, которые хотят употребить его в своих интересах.

Вы (как и многие мои знакомые) говорите: "Пусть, в конце концов, будут два театра!" А каким Вы видите существование двух театров под одной крышей?! Сетуете, что еще не видели ни "Живаго", ни "Электру", – значит, никогда не увидите. Потому что и "Федра", и "Три сестры", и "Электра", и "Борис Годунов", и "Доктор Живаго", и "Пир во время чумы" – сделаны специально для новой сцены, которую и отобрали губенковцы. Кстати, группа Губенко не имеет ни одного спектакля.

Недавно один депутат сказал мне: "Ну почему бы не дать им попробовать?" – "Хорошо, – соглашаюсь, – давайте мы с вами тоже попробуем. Конфликт в Большом театре, может быть, посильнее и посерьезнее нашего… Вот и попробуем с вами спеть "Бориса Годунова". Вы – Бориса, я – Марину Мнишек на сцене Большого. Куда актеров Большого? Да пускай куда хотят!.. Мы тоже хотим попробовать!"

Опять же я не за то, чтобы не давать попробовать. Но – на чистом месте. А места в искусстве действительно всем хватит. Всегда идет борьба только за завоеванное. И борются именно те, кто не может сам себе найти место, эту нишу в искусстве. Человек же, который для себя в творчестве его определил, свободен. Ему ничего не страшно…

Все равно время вымывает таланты дьяволов. Они – сиюминутны. Остается светлый талант, талант от Бога, энергия с положительным зарядом.

Вы спрашиваете про Театр "А". Существуем мы как бы на западный манер, нет постоянной труппы. Собираемся компанией, играем спектакль, а потом этот спектакль уходит. Но тем не менее все равно очарование репертуарного театра над нами висит, и мы стараемся сохранять эти спектакли "про запас". Так, например, в репертуаре остается "Федра". Откровенно говоря, я бы ее уже оставила – и время ушло, и, как сейчас понимаю, это надо было делать по-другому. Тем не менее в каких-то гастрольных поездках "Федру" играть иногда будем. Как и "Квартет". Сейчас возили этот спектакль в Токио. Потом повезем в Салоники и т. д. В основном Театр "А" существует на гастрольные деньги. Потому что здесь у нас нет ни сценической площадки, ни спонсоров… А в будущем я думаю о "Медее"…

Простите мне это сумбурное письмо. А ведь хотела только поговорить об интеллигентности… Но может быть, наши таганские "разборки" – лишь пример трансформации этого понятия.

Говорят, что понятие "интеллигенция" есть только в русском языке. И по-разному его трактовали умные люди. Кто интеллигенцию не любил – те нагружали его негативной окраской, и наоборот.

Но вот, например, понятия "civilisé" – нет в нашей жизни. Может быть, это и внешнее проявление поведения человека, зависящее от воспитания и условий жизни общества, но отсутствие этого понятия удручает. Civilisé – это внимание к ближнему, сдержанность в манерах, допущение противоположной точки зрения, признание достоинства другого и наличие своего, да мало ли чего… Интересно: интеллигентность и civilise соприкасаются или нет? Простите мне эти детские вопросы.

4 ноября 1994 года

Илья Авербах

Мне неожиданно позвонили из Ленинграда и попросили приехать на пробы в группу Авербаха. На "Ленфильме" я до этого была только у Козинцева – пробовалась на Офелию. Это было время, когда я сама хотела играть Гамлета. Но побыть в кадре со Смоктуновским очень хотелось, да и все, что касалось "Гамлета", меня тогда интересовало. И поэтому, без всякой надежды на успех, поехала надевать на себя маску Офелии. Прошло несколько лет, и теперь опять "Ленфильм", опять Смоктуновский, но уже в картине Авербаха "Степень риска".

Меня утвердили, но со Смоктуновским я тогда в кадре ни разу не встретилась, хоть он и играл моего мужа. Вернее – я его жену. Но зато постоянно на площадке была с Борисом Николаевичем Ливановым. Он играл крупного профессора, врача-кардиолога, но ему не надо было ничего играть, потому что он и в жизни был "генералом". Но это внешне. А так, на площадке, между съемками – постоянные рассказы, смех, анекдоты, юмор, ухаживание.

И как противоположность Ливанову – Илья Авербах, режиссер этого фильма. Это была его первая работа. Сдержанный, молчаливый – "ленинградец", вернее, петербуржец (хотя тогда такого слова в нашей речи не было).

"Степень риска". Сценарий был написан по повести Амосова – знаменитого киевского кардиолога. Это были записки хирурга – о нравственном кризисе и поиске выхода из этого кризиса. Но в фильме нравственный, духовный потенциал ложился на плечи всех трех героев – хирурга перед сложнейшей операцией (Ливанов), физика, который идет на эту операцию (Смоктуновский), и меня – жены, ожидающей результата этой операции. Извечные вопросы о жизни и смерти, об отношениях между людьми, об отношении к своему делу, о нравственном долге. Фильм вышел в 1969 году.

После фильма мне судьба подарила долгое общение с Авербахом. Иногда мы вместе отдыхали в Репино: он со своей женой Наташей Рязанцевой и я с Володей Валуцким. Гуляли, играли во всевозможные игры. Авербах в отличие от нас был спортивным человеком. Он играл в баскетбол, проповедовал английский образ жизни и себя в шутку называл "эсквайром". Курил сигары, потом перешел на трубку. "Джентльмен с головы до ног", – сказал Блок о Гумилеве. Авербах был из того ряда.

Однажды в Репино, в Доме творчества кинематографистов, заказывая меню на следующий день, мы наткнулись на совершенно новые названия, и особенно нас поразило, что наутро будет "земниекубракатис". Из нас никто не ходил завтракать, но тут мы все четверо заказали это заморское блюдо и назавтра пришли утром в столовую. Оказалось, что блюдо с заморским названием – это все, что осталось от ужина, сваленное на большую сковородку и сверху политое яичницей. С тех пор, когда я дома готовлю что-нибудь непонятно-простое, мы зовем это кушанье "земниекубракатис" (а ввел название пришедший на работу в Репино новый шеф-повар, уволенный за пьянство из гостиницы "Астория").

Авербах очень хорошо слушал, хотя сам любил много говорить. И когда в разговоре возникало что-то неудобоваримое, он говорил: "Ну, это земниекубракатис".

Когда он приезжал в Москву, то часто бывал у нас, потому что у него с Володей были нескончаемые планы работ. По разным причинам эти работы никогда не доходили до результата. Они, например, втроем – Наташа, Володя и Илья – решили написать сценарий к фильму, который условно назвали "Умняга". Главную роль, конечно, должна была играть я. И черты героини – одинокой редакторши, все понимающей, но забывшей в своем всезнайстве о, мягко говоря, "женственности", – они шутя переносили на меня. Да и вообще меня всерьез к своей работе не подпускали. Они писали друг другу шутливые, смешные письма, они перезванивались, а я ведь "артистка" – что с меня возьмешь. И когда звонил Авербах и спрашивал: "Как дела?" – я отвечала: "Прекрасно". Он очень серьезно удивлялся и спрашивал: "А почему?.."

У каждого из нас есть какое-нибудь любимое словечко – у меня, например, "гениально", а у Авербаха – "прелестно". По любому случаю он всегда прибавлял это свое любимое "прелестно".

Когда я приезжала в Ленинград, то любила заходить к ним в гости. Мне нравилась их тесная, с красной мебелью квартира. Огромный балкон, вернее, терраса, где Ксения Владимировна разводила цветы. Ксения Владимировна Куракина – мать Ильи, актриса, очень красивая женщина с ухоженными седыми волосами, с маникюром, с манерностью петербуржской дамы. И уклад семьи их мне нравился – с обедом и ужином в положенные часы, с "литературными" разговорами за чаем – то, чего у меня никогда не было.

"Джентльменство" Авербаха – его воспитанность, благородство, образованность, доброжелательность, остроумие, – я думаю, хоть и были его отличительной чертой от нас, московских, но не главной. Главное – он был интеллигентом со всеми отсюда вытекающими последствиями: и перепады настроения, и неуверенность в себе, и самоедство, и ненасытность знания – понять, что "за чертой".

У Авербаха было особое свойство – он умел заключать в себе целый мир самых противоположных интересов, умел отдаваться каждому всецело и с легкостью переходить от одного к другому. Он общался на равных с самыми разными по профессии и по интересам людьми. Но это не была всеядность, а какая-то духовная ненасытность, вернее, неуспокоенность, доходящая иногда до смятения души… На протяжении двадцати лет, что я его знала, состояние встревоженности у него росло. Хотя внешне это могло никак не выражаться.

Я отчетливо помню осенний солнечный день в Пушкино, куда мы поехали гулять с ним, его дочерью и моим мужем.

И хоть день по внешним приметам был неудачный: при выходе из парка сторож грубо отобрал желтые листья, которые мы с Машей собирали на земле, нас не пускали в ресторан обедать, захлопнулась и не открывалась дверь машины (ключ остался внутри) и еще что-то – на такие "мелочи жизни" часто реагируешь излишне болезненно, но в тот день они нас почему-то не трогали. Мы смеялись до слез, бегали, читали стихи, у Авербаха было удивительно спокойное, тихое и доброе выражение лица. Хотя тогда, я знала, он переживал сильный душевный кризис.

Странная причуда памяти: чаще я вспоминаю Илью в необычном для него тихом состоянии.

"Степень риска". Снимался кусок в больнице. Как правило, все долго привыкают к новой обстановке, на съемках царит хаос. Но, возможно, оттого, что Авербах раньше работал врачом и для него все здесь было привычно, он так быстро и мудро распределил обязанности, что уже через час вся ленфильмовская группа абсолютно естественно влилась в интерьер больницы – все ходили в белых халатах, не было суеты, каждый занимался своим делом, а Авербах сидел в уголке в не свойственной ему скрюченной позе (у него болела язва) и тихо разбирал со мной и Ливановым сцену, которую должны были снимать…

Для меня понятие интеллигентности – в особом качестве души. Интеллигентность не передается по наследству, она не определяется профессией, не приобретается образованием. Это способ мироощущения. Для меня интеллигентами были Радищев ("Я взглянул окрест – душа моя страданиями человечества уязвлена стала"), Пушкин, Блок, ополченцы 41-го года. Илья Авербах был абсолютным интеллигентом. Во всех его поступках, в работе, в общении с людьми проявлялось то, что накапливалось обществом в течение многих веков, то, что мы называем культурой. Этим определялись его мысли, чувства, человеческое достоинство, умение понять другого, внутреннее богатство его личности, уровень этического и эстетического развития, постоянное самоусовершенствование души.

С некоторыми людьми подолгу работаешь, общаешься в быту – они уходят, и ты их даже не вспоминаешь. С другими видишься редко, но их присутствие ощущаешь постоянно, на них внутренне оглядываешься, проверяешь свои поступки по их реакции. Они уходят из жизни, но остаются с нами.

Как весело мы начинали, полные сил и творческих планов.

Только вот в этой скачке теряем мы лучших товарищей,
На скаку не заметив, что рядом товарищей нет.

Эти строчки Высоцкий написал в 66-м году, предвосхитив на десятилетия потери нашего поколения: Гена Шпаликов, Лариса Шепитько, Юра Визбор, Василий Шукшин, Олег Даль, Володя Высоцкий, Илья Авербах…

Андрей Тарковский

…Твердое, короткое рукопожатие.

Яркое лидерство в разговоре.

Быстрая порывистая речь.

В разговоре с ним не может быть диалога – слишком поглощен своим "я", сосредоточен на своих чувствах и мыслях – поэтому нет дела и неинтересно слушать о поступках и поведении других. По моим наблюдениям, это бывает у людей, у которых было трудное детство и, видимо, для самосохранения выработался эгоизм. И этот эгоизм детства так аукается в общении.

Нетерпелив.

Прямота и исключительная честность.

Язва, но не любит лечиться, не любит таблетки.

Природная интуиция и огромный творческий потенциал позволяют ему думать, что он любое дело может сделать лучше, чем другие.

Нет дипломатии и хитрости.

Иногда – излишняя, раздражающая прямота.

Его натуре чуждо всякое притворство.

Вспыльчив. Вспышки гнева молниеносны. Но незлопамятен.

Упорство и сила духа рядом с поэтичностью, верой в чудеса.

Всегда верит в свою счастливую звезду (я видела фотографию, прокомментированную мне Отаром, снятую в Каннах: стоят спокойный Отар Иоселиани и Тарковский, как обычно, нервно грызущий ногти. Как только в зале объявили, что первый приз фестиваля получил не он, а Брессон, крикнул: "Лариса, собирай чемодан!")

С возрастом стал спокойнее, мудрее и серьезнее. Терпимее.

Вера в чудо часто приводит к разочарованию. У него это ненадолго. Постоянная внутренняя вера в счастливый конец.

Резко переходит из одного состояния в другое. Нетерпелив, решителен, самоуверен, романтичен.

Выдумывает людей и хочет их видеть такими.

С женой Ларисой всю жизнь на "Вы". Это, конечно, его идея. Она ему подыгрывает.

Под самоуверенностью и некоторой агрессивностью скрывается, очевидно, комплекс неполноценности.

Чувство превосходства над всеми. Над начальством – особенно, что, конечно, им не нравится.

Чтобы быть его другом, надо научиться видеть мир его глазами. Любить то, что он любит, и ненавидеть его врагов.

1987 год, 5 января. Письмо от Джеммы Салем: "Сегодня хоронят Андрея Тарковского на русском кладбище под Парижем. Должны были перевезти в Москву, для чего был заказан цинковый гроб, но Лариса решила по-своему. Перед смертью Андрея они с Ларисой приняли французское подданство – чтобы Лариса здесь получала пенсию".

В начале февраля восемьдесят седьмого года Театр на Таганке был на гастролях в Париже. Многие наши актеры сразу же поехали на русское кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, чтобы поклониться могиле Андрея Тарковского. У меня же были кое-какие московские поручения к Ларисе Тарковской, и я решила, что, встретившись с ней, мы вместе и съездим туда. С ней мы не встретились. Но это другая история…

В первый же день я помчалась смотреть "Жертвоприношение". Мы сидели с Джеммой Салем в небольшом уютном зале недалеко от театра "Одеон", где проходили наши гастроли; в зале, кроме нас, было еще несколько человек, случайно забредших на этот поздний сеанс, чтобы отогреться в уютных мягких креслах. Начало сеанса затягивалось, потому что где-то там – в администрации – решалось: стоит крутить кино для такого маленького количества народа? Наконец все-таки смилостивились – не отдавать же деньги обратно, – картина началась. Я смотрела этот фильм и плакала от наслаждения и соучастия и думала, что бы творилось в Москве, какие бы длинные очереди стояли перед кинотеатром! В то время имя Тарковского было под каким-то непонятным полузапретом, и только иногда удавалось посмотреть его старые картины где-нибудь в Беляево-Богородском – в темных залах старых Домов культуры окраины Москвы.

…Уже к концу гастролей, отыграв "Вишневый сад", я сговорилась поехать на могилу Тарковского с Виктором Платоновичем Некрасовым и с нашим общим приятелем – французским физиком Андреем Павловичем, с которым долго ждали Некрасова в его любимом кафе "Монпарнас". Наконец он появился, здороваясь на ходу с официантами и завсегдатаями этого кафе. Мы еще немножко посидели вместе, поговорили о московских и французских новостях, Некрасов выпил свою порцию пива, и мы двинулись в путь.

Сен-Женевьев-де-Буа – это небольшой городок километрах в пятидесяти от Парижа. По дороге Некрасов рассказывал о похоронах Тарковского, о роскошном черном наряде и шляпе с вуалью вдовы, об отпевании в небольшой русской церкви, о Ростроповиче, который играл на виолончели на паперти, об освященной земле в серебряной чаше, которую, зачерпывая серебряной ложкой, бросали в могилу, о быстроте самих похорон без плача и русского надрыва, о том, как быстро все разъезжались, "может быть, поджимал короткий зимний день", – благосклонно добавил он. Сам Некрасов на похоронах не был, рассказывал с чужих слов. Но, как всегда, рассказывал интересно, немного зло, остроумно пересыпая свою речь словами, как говорят, нелитературными и тем не менее существующими в словаре Даля.

Я же вспоминала Андрея начала шестидесятых, когда он нас удивлял то первыми в Москве джинсами, то какой-то необычной парижской клетчатой кепочкой, то ярким кашне, небрежно переброшенным через плечо. К костюму у него было отношение особое.

Назад Дальше