Недавно я столкнулась с Бобом Уилсоном в работе. Мы выбрали для постановки "Записки сумасшедшего" Гоголя. Работа возникла неожиданно. Любимов восстановил "Доброго человека из Сезуана" и на юбилее Театра на Таганке попросил сыграть меня мою старую роль – мать Янг Суна. На спектакле был Боб Уилсон. На банкете он подошел ко мне и предложил работать вместе. "Над чем?" – спросила я. "Ну, например, "Гамлет", – ответил Уилсон, – у меня есть готовый моноспектакль, где я играю Гамлета. Если хотите, я вам его подарю". Я не согласилась, потому что видела этот спектакль, основная его идея – отношение Гамлета к матери и Офелии, рисунок роли сделан явно для мужчины. "Тогда, если хотите, Орландо", – продолжал Уилсон. И опять я не согласилась, потому что видела эту его постановку в "Шаубюне" с прекрасной Юттой Лампер, знала, что он делал "Орландо" и для Изабель Юппер во Франции, и не хотела идти по проторенной дороге. Тогда я предложила Гоголя. Что такое сумасшествие на сцене? Когда Офелия сходит с ума, мы, зрители, ведь только отмечаем, хорошо играет актриса или нет. А когда актриса решает, что она Гоголь и пишет (играет) на сцене "Записки сумасшедшего", – это уже близко к помешательству. Меньше всего мне хотелось бы играть Поприщина, но раскрыть тему сумасшествия России, по-моему, очень интересно. В музыке это есть, например, у Скрябина. Но как решить эту задачу театральными средствами – вопрос. Уилсон уехал, прочитал Гоголя и прислал мне по факсу красивую графичную записку, которую не худо бы повесить на стену. Один критик, кстати, узнав, что Боб Уилсон хочет репетировать со мной, написал, что он выбрал в России самую западную актрису и лучше, мол, выбрал бы кого-нибудь из психологического театра. Но дело в том, что Уилсон никогда не работал в психологической манере и не любит этого направления. Здесь наши вкусы совпали.
Так работал и Стрелер – его спектакли я очень люблю, хотя последние годы видно было, что этот мастер уже открыл для себя все законы. А в искусстве важно "идти туда, не знаю куда". Но без профессионализма это не интересно, а он возможен только после сорока. Но после сорока, из-за идиотской жизни, в наших душах – усталость. Нет сил на поиск.
А что касается критики… Существует вечная конфронтация между художником и критиком. Некоторые актеры открыто заявляют о своей ненависти к критикам. У меня такого чувства нет. Но я редко читаю критику в свой адрес (в других странах – тоже не читаю) – ничего нового там для себя не нахожу. У нас разные отправные точки. Актер вначале стоит в центре круга, он видит все возможности выбираемых путей, наконец, он выбирает одну дорогу и идет по ней. Критик же видит результат, не догадываясь о первоначальных перепутьях.
Забавно пишет про критику в "Веере герцогини" Мандельштам, вспоминая Пруста. Он пишет, что у Пруста какая-то высокая герцогиня, не то бурбонских, не то брабантских кровей приезжает к своей бедной родственнице, у которой были какие-то изъяны в гербе, послушать музыку. Играли Шопена. Причем прекрасно. Все дамы своими веерами отбивали в такт музыке, а герцогиня отбивала вразнобой, чтобы не быть как все, хотя ей музыка нравилась.
Часто же наша критика "отбивает такт" вразнобой не из независимости, а просто не слушая или не понимая "музыку".
* * *
Мне кажется, что публика во всех странах одинакова. Она делится на три слоя. Элита, которая воспринимает театр профессионально, она бывает на фестивалях и премьерах. Эту публику я обожаю, потому что на ней видны собственные ошибки и клише.
Публика средняя. Любит театр, знает, на кого идет, знает пьесу и разные ее прочтения, но не очень понимает направление театрального искусства. Поэтому то, что дает сильный импульс для людей искусства, средним слоем не воспринимается. Хотя это публика неплохая. Она обкатывает любимые спектакли, как волна обкатывает камни.
Третья публика. Они приходят развлечься, а им показывают "Гамлета". Они раздражаются, ничего не понимают, хлопают дверьми и т. д.
Как правило, ход спектакля зависит от процентного соотношения того или иного слоя.
Гастроли, к счастью, посещает преимущественно элита, поэтому мы – актеры "Таганки" – были избалованы успехом и вниманием. Гастроли – это еще и обновление, очищение спектаклей, а не только коммерческая выгода, как часто считают со стороны. Спектакли у нас идут по многу лет, критики не ходят на постановки двадцатилетней давности, и актерам кажется, что спектакль так же хорош, как раньше, потому что они получают такие же комплименты, что и бывало, те же аплодисменты, столько же раз выходят кланяться. И вот по поводу спектакля, который до сих пор в Москве шел благополучно, где-нибудь в Штутгарте получаем рецензию, что мы привезли, мол, "вчерашнее подогретое рагу". Это, конечно, отрезвляет. Хотя есть актеры, которые ничего подобного не чувствуют и по-прежнему пребывают в полной эйфории. Впрочем, я заметила, что актеры без критического отношения к себе остаются на том уровне, на котором их настигла эта болезнь.
Театр – это тайна, иллюзия, которую хочется вечно разгадывать публике, но эту тайну надо и создавать. Если тайна разгадана или если эту иллюзию никто не создавал – публика в театр не пойдет.
Вспомните: раньше, когда сцена была закрыта занавесом, жизнь закулисная, актерская манила, казалась тайной. Постепенно это стало разбалтываться, всякими интервью – в частности. Публика стала считать: там все то же самое, что и у нее. Никаких секретов. Совершенно забывают, что сама эта профессия – уже тайна.
Если проследить по истории, пик театра всегда совпадает с пиком общества. Общества как коллектива, товарищества, соборности. Но постепенно мы стали "индивидуализироваться". Сейчас этот процесс, по сути, завершился. От коллективного мышления, бараньего, стадного, человек отходит. И потому театр как выразитель коллективного мышления человека перестает интересовать. Ему нужен другой театр, который давно уже должен был у нас родиться, – театр духа, театр монодрамы, проникающий в тайники души. И, кстати, к этому был вполне готов наш русский театр. Но режиссура 60-х годов не упускала своих достижений, не хотела отойти от принципов коллективного, массового театра, массовых зрелищ, политических идей.
Всем надоела формула, что театр живет циклами – это известно уже как трафарет, но тем не менее это так. Как человек: рождение, пик зрелости, умирание. И если театр – живой организм, а не мертвый со своими закостеневшими традициями, он тоже проходит эти циклы. Другое дело, что театр – это еще и птица Феникс, которая умирает и возрождается.
Например, "Таганка".
Середина 60-х годов: игра формы, фронтальные мизансцены, необычные световые решения, отсутствие привычной драматургии, публицистика, эпатаж привычного, кинематографический монтаж сцен и т. д. – то, что коротко называлось "Таганкой", и люди на это шли.
В конце 60-х – начале 70-х, когда общество стало заниматься самоанализом, на первый план вышло слово. То, о чем люди читали в самиздате, о чем говорили друг другу на кухнях, на "Таганке" звучало вслух со сцены. Ничего особенно нового в этом не было, но слово, произнесенное со сцены, становится общественным явлением. И поэтому "Таганка" как бы приняла эстафету "Нового мира" времен Твардовского, стала общественной трибуной.
Но когда эти слова уже были сказаны, когда они стали третьей и четвертой волной, когда в Москве говорили "ГУМ, ЦУМ и Театр на Таганке" (то есть "достопримечательности для приезжих"), вот тогда, вспомнив слова Гамлета, надо было повернуть "глаза зрачками в душу". Но "Таганка" шла по своей прежней накатанной колее.
Тогда уже возник невидимый снаружи, внутренний конфликт с Любимовым, когда он жаловался на нас, на актеров…
Внутри уже ощущалось приближение болезни, у которой еще нет диагноза. И разразилась катастрофа. Смерть Высоцкого как бы прорвала эту тайную болезнь, конфликт увиделся воочию. После этого – запреты "Бориса Годунова", "Высоцкого", эмиграция Любимова. И пошли все наши беды.
Приход Анатолия Эфроса – трагическая его ошибка, за которую он расплатился жизнью.
Далее – период смутного времени, приход Губенко.
Возвращение Любимова. Естественная радость и надежда, что он принесет нам то, что он за пять лет взял у Запада, – сценическую западную культуру, западные реакции.
Любимов возобновил (точнее, прошелся рукой мастера) "Бориса Годунова", "Высоцкого", "Живаго" и поставил два новых спектакля – "Пир во время чумы" Пушкина и "Самоубийцу" Эрдмана.
И началась другая история "Таганки", которую я уже мало знаю.
Из письма к N
…С Любимовым мы встречаемся на гастролях. Возим в основном "Бориса Годунова". Идет этот спектакль хорошо – это неожиданно для западного театра, и, кроме того, люди хотят посмотреть, как играет министр культуры.
Сейчас Любимову предложили интересную работу с нашим театром – в 1992 году на фестивале в Греции поставить "Электру". Юрий Петрович поручил мне выбрать, какую именно "Электру" нам готовить. Я советовалась со специалистами, с Аверинцевым и другими, решили избрать "Электру" Софокла, а перевод – Зелинского. Но ведь Юрий Петрович далеко, его нет в Москве, а кто-то должен "разминать" спектакль, как это было, скажем, с "Борисом Годуновым", который почти до конца готовил перед приездом Любимова Анатолий Васильев.
Но человек все равно живет надеждой, даже при смертельной болезни. И у меня есть надежда на возрождение "Таганки". Слишком много вложено в нее энергии, талантов, человеческих судеб и поисков, разочарований, драм, трагедий, чтобы это просто ушло в песок.
Я смотрю на нашу труппу. Актеры живые, они не удовлетворены, а рядом с неудовлетворенностью собой всегда есть нечто, похожее на идеал, – то, к чему стремишься. А это уже надежда. Ну хотя бы один пример: гоголевский "Ревизор" с Петренко – Городничим и Золотухиным – Хлестаковым – вот уже была бы "Таганка", таганская школа игры на оголенном нерве. И даже неважно, какой именно режиссер поставил бы этот спектакль.
Сейчас сама атмосфера требует прихода новых режиссерских сил. Но, увы! Любимов не очень склонен к этому. Вот пример, на нынешний театральный фестиваль "Битеф" в Югославии были приглашены от Советского Союза два спектакля: "Борис Годунов" и "Федра", которую поставил на "Таганке" Роман Виктюк. Любимов запретил, поедет один "Годунов".
Помню, в 1975 году на тот же "Битеф" были приглашены тоже два спектакля – "Гамлет" Любимова и "Вишневый сад" Эфроса. Любимов не согласился. Правда, потом "Вишневый сад" все-таки был показан и получил Гран-при. Так что справедливость в итоге торжествует, но хотелось бы, чтобы она побеждала как-то легче и быстрее.
Мы сейчас переживаем оздоровление, мы "вправляемся". У нас начинают открываться глаза. Обратившись к собственной душе, человек понял, что он всего лишь песчинка в огромном космосе. Но у каждого человека есть своя ниша, найти собственную нишу в огромном мироздании – вот цель.
Но при этом в вопросах судьбы я – фаталист. Я считаю, что каждому предопределена своя программа, и ее нельзя ломать, это чревато трагедией. Быть верным собственной судьбе, найти свою нишу в мире…
Декабрь 1991 года
Вид из окна Анатолия Слепышева
Анатолия Слепышева Новое в искусстве всегда воспринимается с трудом и не сразу. Все непривычное вызывает непонимание, а непонимание – раздражение. Не принимают иногда с одинаковой силой и невежды, и профессионалы. Общеизвестно, как Хрущев кричал на художников в Манеже 1 декабря 1962 года: "Осел хвостом может лучше…"
А еще раньше один прекрасный профессионал не понял и не принял другого – Вебер о 7-й симфонии Бетховена говорил: "Экстравагантность этого гения дошла теперь до крайности; Бетховен теперь совершенно созрел для сумасшедшего дома". Но, видимо, так было и будет во все времена: Лев Толстой считал Шекспира плохим драматургом, а самого Толстого не любил Тургенев.
В 1974 году в Измайлово на картины художников, вынужденных выставлять свои работы под открытым небом, пошли бульдозеры. Так теперь и зовут те выставки середины 70-х – "бульдозерными".
Хороших и разных по направлению художников в то время было много. Они хотели выставляться, хотели найти своего зрителя, иногда им удавалось "пробить" какой-нибудь подвал и устроить там выставку, на которую шла "вся Москва". Но в основном работы их можно было увидеть у них же в мастерских, тоже запрятанных на чердаках и в подвалах…
Много лет назад, в Афинах, я была в гостях у знаменитого коллекционера Костаки. Он был уже смертельно болен. Но его дочь Лиля показала мне их галерею (теперь, к сожалению, не существующую), которая была буквально набита живописью прекрасных художников-"лианозовцев": Краснопевцева, Рабина, Целкова, Купера, Штернберга… В комнате самого Костаки висело всего три картины – это был Слепышев.
С Толей Слепышевым меня в свое время познакомил Эдисон Денисов. И я стала часто бывать в маленькой темной мастерской художника в бывших складских помещениях за ГУМом. Водила туда своих друзей.
Слепышева покупали в основном иностранцы, рано распознавшие, что приобретать, что нет. А когда в 1989 году его работы были проданы на московском Сотбисе, Слепышева начали покупать и Третьяковская галерея, и Русский музей, музеи Германии, Америки, Греции. Его картины есть у Бориса Ельцина, Франсуа Миттерана, Бельмондо, Рязанова, Эдисона Денисова, Катрин Денев, которая, кстати, записала в книге отзывов на парижской выставке: "Слепышев – великий художник. В его работах – сочетание трагедии и радости, что, возможно, и есть суть русской души".
О Слепышеве я слышала разные, иногда противоречивые мнения. У меня дома висят несколько его работ, они спокойно уживаются рядом с Фальком, Тышлером, Шухеевым, Нестеровым, Биргером, Эрнстом Неизвестным.
Сам художник с виду под стать своей маленькой темной мастерской: походит то ли на парижского клошара, то ли на нашего забулдыгу (да простит мне Толя это сравнение). И на картинах его наша немудрящая жизнь: расхлябанная дорожная колея, пьяные мужики и бабы, покосившиеся новостройки, продуваемое ветрами пространство и бесконечное небо. Но такими чистыми и яркими красками все это изображено, таким незамутненным взором увидено. Живописец!
В последние годы я заметила, что Слепышев стал обращаться к библейским сюжетам. О том, что они библейские, догадываешься лишь по их атмосфере, ибо на картинах все те же мужики и бабы, которые живут рядом – пашут землю, ловят рыбу, пьют, едят, любят.
– Толя, как Вы выбираете сюжеты, как они Вам приходят в голову?
– А как поэту приходят сюжеты? Когда человек постоянно пишет, сюжет возникает сам по себе. Как-то летом на даче я читал книжку про Мане. Обычно эту искусствоведческую лабудень я не люблю, а тут, случайно открыв книгу, понял – нравится. И в ней я наткнулся на сюжет – Христос с учениками в тюрьме. Ученики моют ему ноги. Я подумал: в любые времена любому начальнику подчиненные, выражаясь фигурально, мыли ноги. В тюрьмах пахану тоже моют ноги. В каждой организации пахану моют ноги. Так у меня возник сюжет к картине "Омовение ног". Однако прошло три года, прежде чем я написал саму картину. Или – "Очередь за молоком". На той же даче я ходил за молоком для своей маленькой дочки. И вдруг однажды на обычную ситуацию посмотрел другими глазами: увидел нашего продавца одноглазым кровожадным пиратом. Почему я проходил мимо этого сюжета? Я обрадовался. Но когда стал компоновать картину – намучился. И тоже прошло года три. Дома, когда делать нечего, я постоянно рисую. Бесконечно. В день по 40 рисунков. И когда понимаю, что что-то есть, переношу этот рисунок на большой листок и, если получается, – на холст. В год возникает приблизительно 2–3 сюжета. Пишу каждый день одни и те же. Меня всегда в них что-то не устраивает. Но если понимаю, что получилось здорово, – больше к этому сюжету не возвращаюсь.
– К каким сюжетам Вам не хотелось бы возвращаться?
– А черт его знает! Не помню. Вот, например, у меня есть много картин на тему "Тайная вечеря". А мне все равно не нравится. Попробовал одно состояние – не нравится, другое – тоже. Попробовал вывести на первый план женщину – плохо.
Раньше какой-нибудь Репин или Серов работали одну картину несколько лет. "Утро стрелецкой казни", например. А сейчас мы занимаемся экспромтами. Много технологических эффектов. Абстрактный абстракционизм. Корни – в японской культуре. Ну что такое Матисс? Это знак. Кажется, хулиганство, а ведь невозможно повторить. Все строится на точности знака.
– Но знак же легко повторить.
– Нет. Не будет нерва первооткрывательства. Можно стихи написать под Ахматову, но Ахматовой там не будет, потому что у Ахматовой за строчками вся ее жизнь.
– Но в живописи, говорят, можно написать подделку, которую даже опытный эксперт примет за подлинник.
– Эксперты ошибаются. Им выгодно, поэтому они и ошибаются. Художник никогда не ошибется: подлинная это вещь или подделка…
Можно рисовать Бога и путь на Голгофу и остаться салонным художником, а можно рисовать пьяных баб и краснолицых мужиков и быть на служении Духа. Ведь живопись – не только отображение визуального интереса к миру, даже если художник говорит своим полотном: посмотрите, какой красивый закат, какое красивое дерево или какое удивительное лицо. Хорошая живопись прежде всего – некое отражение основных проблем духовной жизни человека. Я заметила: почти все хорошие художники любят "философствовать", и почти всегда в их теориях есть своя стройная система, свое гармоничное обоснование мира и жизни. Во всяком случае, в любом произведении искусства главное – концепция, идея. И убеждение, что именно эту идею до тебя никто так и не претворял в жизнь.
Готовая картина – трансформация чувств и идей; рука, кисть или карандаш – проводник этих чувств и идей. Форма как средство, а не как цель. Цель – выразить свое мировоззрение, которое проходит через все творчество, через все картины, пишет ли художник просто дерево, или пьяную драку, или "Тайную вечерю".
Картины Слепышева иногда кажутся незаконченными. У меня дома есть его "Охота". На переднем плане быстрыми мазками летит в беге борзая. На заднем – крадущиеся фигурки охотников, а между ними – огромное серое пространство, которое дает ощущение бесконечности, хотя картина сама по себе небольшая. Кажется, что художнику просто надоело возиться и с собакой, и с деревьями, и с людьми, и он от нетерпения замазал серой краской середину холста. Может быть… Но нам – зрителям – ясна не только мысль о бесконечности пространства, заложенная в картине, но виден и сам процесс мышления, а главное – созидания этой работы. Мне кажется, стремление вовлечь зрителя в творческий процесс, сделать его соавтором – одна из основных черт современного искусства.