Все это я пишу тебе, милый Саша, потому что мне хотелось бы, чтобы ты подумал над своим положением и решился наконец на другое. Я не имею решительно никаких полномочий ни от кого относительно каких бы то ни было переговоров с тобой о твоем возвращении в Россию. Пишу я тебе сама, по своему непосредственному чувству и желанию и без чьего бы то ни было ведома. Но если то, что я пишу тебе, находит в тебе отзвук, то я могу частным образом навести справки, возможно ли твое возвращение. Я вполне верю тебе в том, что ты не станешь распространяться ни с кем о моем письме, так же как и я со своей стороны, конечно, никого не посвящу в нашу переписку. Напиши, пожалуйста, подробно, как ты живешь и что делаешь, как здоровье Лизы и Ксении. Целую тебя и Лизу крепко. Маша".
Куприн ответил следующее:
"Февраль 1923 г. Париж
Ты совершенно права, мой ангел Машенька: существовать в эмиграции, да еще русской, да еще второго призыва, - это то же, что жить поневоле в тесной комнате, где разбили дюжину тухлых яиц. В прежние времена, ты сама знаешь, я сторонился интеллигенции, предпочитая велосипед, огород, охоту, рыбную ловлю, уютную беседу в маленьком кружке близких знакомых и собственные мысли наедине… Теперь же пришлось вкусить сверх меры от всех мерзостей, сплетен, грызни, притворства, подсиживания, подозрительности, мелкой мести, а главное, непродышной глупости и скуки. А литературная закулисная кухня… Боже, что это за мерзость!
А все же не поеду. Звала меня очень Лидуша, пел Масленников, ты вот советуешь, тебе я всего охотнее верю. Последний был милый передатчик письма. "Работать для России можно только там. Долг каждого искреннего патриота - вернуться туда". В этой фразе много верного, но все-таки это - фраза. Там теперь нужны коновалы, фельдшеры, учителя, землемеры, техники и пр. и пр.
Что я умею и знаю? Правда, если бы мне дали пост заведующего лесами Советской Республики, я мог бы оказаться на месте. Но ведь не дадут?"
"Дорогой Сашенька, - отвечала Мария Карловна 20 ноября 1923 года. - Большую радость доставило мне твое письмо. Я уже перестала ждать от тебя известий, но оказалось, что Алексей Максимович до последнего времени не имел случая видеться с тобой и письмо мое ты получил с большим запозданием. Посылаю тебе опять Лидины письма. Последние две недели она мне не писала: обиделась за кофточки… Но вчера пришло письмо от Коли (сына Иорданского. - К. К.), он пишет, что на днях был у Лиды - сейчас у нее расцвет семейного счастья, она все время капризничает, а муж за ней заботливо ухаживает. Она сшила для будущего младенца пять различного размера чепчиков и, кажется, считает на этом приготовления приданого законченными. Тетя Оля подарила ей "серебро" - две чайные ложки, одну с ее инициалами, другую с инициалами ее мужа. Вот и все ее свадебные подарки. По правде говоря, я и не думала, что "судьба ее вознесет", слишком мне казалось, что она опустилась. Но ведь и то сказать, что оставалась она последние годы, когда мы жили по заграницам, совсем одна, как бездомная собачонка, голодала и холодала. Единственно кто все время морально и материально, по мере своей скудной возможности, поддерживал ее, так это Коля. Если я не была в свое время для него плохой мачехой, то судьба за это вознаградила меня его отношением к Лиде. А теперь без меня Клавд. Никол. (Колина мать, она врач) присматривает за Лидиным здоровьем и, конечно, позаботится о ней во время родов. Вот видишь, Сашенька, как с годами неожиданно поворачиваются отношения… Дай бог, чтобы ребеночек родился живой и здоровый, тогда, может быть, уже определенно можно будет сказать, что ее судьба вынесла.
Твои соображения относительно невозвращения в Россию мне не кажутся убедительными, так же, как и наверно тебе самому… Сидел бы ты просто снова у себя в Гатчине, а издатели по-старому приезжали бы и просили хоть что-нибудь дать для нового сборника или еженедельника. Литературный заработок оплачивается сейчас в России лучше других - автор же с твоим громадным именем и дарованием будет, конечно, зарабатывать столько, сколько захочет…"
28 августа 1923 года Лида пишет своей матери в Италию.
"Дорогая мамочка, на днях Сергей Григорьевич по телефону известил меня о получении от тебя посылок. Я получила свою посылку и письмо, а Коле занесла его посылку и деньги.
Никак не ожидала получить от тебя посылку так скоро и была очень тронута такой заботливостью с твоей стороны. Большое спасибо тебе за все, что ты мне прислала. Ты, видимо, хорошо знаешь теперь мой вкус - лучшую посылку нельзя было и придумать.
Погода в Москве стояла и стоит все время отвратительная, так что я завидовала тебе, читая описания 36° жары. На твоем месте я купалась бы по нескольку раз в день и была бы счастлива. Живем мы с Борей по-прежнему, скука смертельная. Скоро я, наверно, сойду с ума. У нас часто бывает Коля и режется с Борей в шахматы.
…Сижу все время дома. Изредка заглядывает к нам кто-нибудь из знакомых. Младенцу моему уже около 5-ти месяцев, и он начинает время от времени проявлять признаки беспокойства. Торжественное событие произойдет, по всей вероятности, в январе или феврале.
Мы с Борей окончательно устроились на Малой Царицынской. В комнате у нас довольно уютно. Боря достал большой письменный стол, а я сшила на окна занавески с кружевами, а сверху повесила подобие портьер - у нас в дивизионе никто не имеет так хорошо обставленной комнаты, как у меня и Бори. Твой ящик мы превратили в чайный столик, и на нем стоит самовар. Я много работаю. Сама стираю мелкие вещи, мою пол, много шью и даже полюбила шить, надо к шитью только привыкнуть…"
Последнее письмо Лиды к своей матери очень мрачное. С мужем она постоянно ссорилась, была часто к нему несправедлива. Он болел, имел служебные неприятности… Никакой, кроме военной, специальности у него не было. Из занимаемой квартиры их должны были выселить, но куда выезжать, неизвестно, так как жилищный вопрос обострился. Последние месяцы беременности Лида переносила трудно.
В начале 1924 года она родила сына Алексея и вскоре разошлась с мужем. А 23 ноября 1924 года Лида умерла, оставив десятимесячного сына.
Алеша воспитывался у своего отца.
Когда мои родители вернулись в 1937 году на родину, отец Алеши привел к Куприну в гостиницу "Метрополь" его тринадцатилетнего внука.
Моя мама очень привязалась к Алеше. После смерти отца она официально передала ему половину авторских прав.
В 1942 году Алеша был призван на военную службу; он попросился на фронт. Воевал он в минометном полку под Ленинградом. Мама отправляла ему посылки, что в то время было почти невозможно. Когда Алешу ранили, она послала ему шубу Александра Ивановича.
Перед самым концом войны Алеша заболел острым суставным ревматизмом, поразившим сердце, и умер в 1946 году двадцати двух лет от роду.
Глава XIX
ФРАНЦУЗСКАЯ ПРЕССА. НУЖДА
В 1922 году вышел на французском языке "Поединок" под названием "Le duel". Он был уже переведен на французский язык в 1905 году под названием "Za petite garnison russe". ("Маленький русский гарнизон"), но тогда не имел большого резонанса. Затем вышли в том же 1922 году "Гранатовый браслет" и "Суламифь", за ними в 1923 году последовала "Яма", которой дали довольно странное название для рекламы и привлечения покупателей - "Za fausse aux filles" ("Яма с девками"), "Яма" имела большой успех, последовало несколько новых тиражей. Затем в 1923 году вышел "Белый пудель" в карманном издании, так называемом "Le livre de poche", появились "Штабс-капитан Рыбников", "Морская болезнь", "Листригоны" (1924) и "Олеся" (1925).
"Листригоны" были выпущены издательством "Морнэ" ограниченным тиражом с гравюрами русского художника Лебедева.
Кроме "Суламифи" и "Олеси", которые были переведены неким Семеновым довольно слабо, все остальные переводы блестяще сделал Анри Манго.
Переводчиком Анри Манго стал совершенно случайно. В молодости он приехал в Россию как представитель французской парфюмерной фабрики. Женился на русской девушке, обрусел и остался. Язык русский он изучил в совершенстве. Но, когда началась первая мировая война, Анри Манго почувствовал себя французом и вернулся на родину.
После войны он занялся переводами, и в нем открылся настоящий талант, призвание.
Апри Манго был очень дотошным переводчиком. Иногда, чтобы дать французский эквивалент выражения, встреченного у Толстого, Достоевского или Куприна, он мог неделями заниматься поисками нужных ему слов, встречался то с военными, то с рыбаками, то с бродягами, расспрашивал их. Часто он обращался к Александру Ивановичу с просьбой разъяснить то или иное выражение. Например: "При чтении "Преступления и наказания" попал я на следующую фразу, которая требует объяснения. Свидригайлов рассказывает Раскольникову историю своей женитьбы. Он говорит: "Дело в том, что она была значительно старше меня и кроме того постоянно носила во рту какую-то гвоздичку". Как надо понять это выражение? В прямом смысле? Гвоздичка - girofle?"
Или Манго обращается к маме:
"Еще одна просьба. У вас, наверное, есть знакомые живописцы. Не можете ли вы узнать через них точное значение выражения "Снимать покровы" в прилагаемой стр. Толстого, кажется, coche de peinture. Но тут что-то не то. Помогите ради бога".
Манго вскоре стал нашим большим другом. Его милую жену Анну со свежими розовыми щеками отец называл "Анютины глазки". Она была отличной поварихой и, смеясь, рассказывала, что свадебным подарком жениха были двадцать четыре поваренные книги.
Умер Манго, чуть-чуть не закончив перевода "Войны и мира".
Французские писатели и журналисты считали, что долг гостеприимства - в помощи "бедным изгнанникам" приобщиться к европейской культуре. Поэтому рецензий (в частности, и на Куприна) было много, и в них чувствовался чуть покровительственный тон.
Для французских рецензентов высшей похвалой русскому автору было обнаружить в нем нечто французское. Так, 14 мая 1925 года французский писатель Эдмонд Жалу в "Nouvelle Littéraires" писал о том, что Куприн больше других русских писателей находится под влиянием французской литературы, и особенно Мопассана. Чехов тоже поддался влиянию Мопассана, но в Куприне оно преломилось совершенно по-иному. Для Чехова это влияние было неким мерилом, при помощи которого он познавал и судил жизнь, затем уже включалось его собственное "я", и притом совсем иначе, чем у автора "Наше сердце". Куприн же был гораздо ближе к "великолепному" французскому реализму.
Этот же критик утверждает, что Куприн менее чужд французскому читателю и легче воспринимается; что некоторые страницы "Поединка" напоминают Стендаля; что в "Суламифи" чувствуется влияние Флобера.
Впрочем, большинство писавших о Куприне проявили, мягко говоря, слабое понимание русской литературы и лишь стремились отдать дань моде. Так, некий Г. Арнольд, характеризуя Куприна и его "открытие" Францией и французами, находил, что он менее описателен, чем Достоевский, менее "подвержен идеализму", чем Толстой, но более интеллектуален, чем Чехов.
Я думаю, что небезынтересно привести некоторые высказывания, иногда очень неожиданные.
Известный писатель Анри де Ренье, член Французской Академии, анализируя повесть "Яма", пишет о том, что нужен большой талант, чтобы разворотить всю эту человеческую грязь. О "Листригонах" в газете "Le Figaro" от 20 января 1925 года он отзывается так:
"Александр Куприн как будто нашел среди жителей маленького крымского порта Балаклава потомков далеких гомеровских народов. Эти листригоны уже не те кровожадные прибрежные жители, которых нам описывают в Одиссее, но их нравы остались суровыми и крутыми. Они не сжирают больше путешественников и не истребляют потерпевших кораблекрушения, но храбро сражаются с рыбами Черного моря".
О тех же "Листригонах" Андрэ Лихтенберже, автор интересных работ по социализму и довольно слащавых романов, отзывается весьма неожиданно в газете "La Liberté" 26 октября 1924 года:
"Спасибо издательству Морнэ, так хорошо оформившему "Листригонов" Куприна. Замечательные гравюры Лебедева сопровождают тексты, сливаются с ними и воспроизводят душу и декорацию повествования.
Листригоны - это морское население Крыма. Серия иллюстраций, выпуклых и осязаемых, оживляет их. Слышишь, как поет море, видишь, как качаются пьяные рыбаки, вдыхаешь алкоголь, рыбу и соленый ветер открытого моря.
Том дополняют три рассказа. Два очень хороши. Третий очарователен. Рядом с маленьким рысаком бьешь копытом, ржешь, шумишь, нюхаешь овес, вдыхаешь ароматы сена и навоза. Короткая карьера Изумруда - прелестная история. Я не думал, что можно до такой степени познать лошадиную душу".
Писатель Жозеф Дельтей, написавший "Холеру", "Жанну д’Арк" и в 1961 году выпустивший полное собрание сочинений, пишет о "Листригонах" в "Revue Européene" 6 мая 1925 года:
"Куприн в этой серии рассказов, удивительно крепких, плотных, сильных, изображает нравы рыбаков (листригонов) и весь колорит Листригонии… Куприн как бы усаживает нас в лодку и дает возможность вживе осязать мясистую кефаль и "господню рыбу".
Глубокий оптимизм исходит из этой книги. Какое удовольствие читать такую "изобильно-рыбную" книгу! Кажется, что сами страницы ее пахнут рыбой".
Известный литературный критик Е.-Жорж Бризу в июльском номере "Mercure de France" за 1924 год пишет:
"Есть удивительные, прекрасные страницы в мелких рассказах Куприна, навсегда вписавшие его имя в историю русской литературы. Из этих произведений исходит сила воздействия, отсутствующая у западных литераторов. Мы также находим эти качества у Ивана Бунина.
Я скажу, что их произведения не только большая школа человеческой симпатии, понимания, солидарности и добра, но еще - и это правда - страшное обвинение против современного общества. Самое грозное обвинение, когда-либо брошенное ему в лицо".
Куприн получал много разных писем по поводу своих произведений.
"Позвольте мне выразить вам еще раз свое восхищение "Поединком", - пишет известный писатель Фердинанд Флери. - Да, как говорит Ваш переводчик, есть в Вас что-то стендалевское, но с эмоциональностью и поэтичностью, которыми Стендаль не обладал. "Поединок" очень волнующая книга, содержание которой - поэзия плюс правда, что равняется грусти, как сказал бы математик, если бы математики могли исчислять и оценивать литературу".
И, наконец, письмо Ромена Роллана:
"Четверг, 12 июля 1923 г.
Дорогой Александр Куприн!
Я очень тронут тем дружеским вниманием, которое Вы мне оказали, прислав три Ваших книги. Благодарю Вас за них. Я жил в их атмосфере в течение этих последних недель настолько, что меня преследовали некоторые образы из "Ямы". Я восхищен разносторонностью Вашего литературного гения и Вашей глубокой человечностью. Вы обладаете, в особенности, редким и очень характерным даром, заставляя оживать на страницах книг целые коллективы людей. Это-то и говорит о Вас как о человеке, который может подняться над великими достижениями эпохи и видеть сквозь них. Читая ту или иную страницу "Ямы", я распространял ее смысл на всю Европу - этот огромный публичный дом накануне катастрофы.
Приношу большую благодарность и братские поздравления Вам и Вашему замечательному переводчику господину Манго.
Прошу Вас, дорогой Александр Куприн, считать меня своим преданным почитателем".
Все рецензии и отклики отец старательно вырезал и вклеивал в альбом, иногда возмущался, иногда посмеивался. Несмотря на выход в свет многих его произведений, это не принесло нам материального благополучия, а только временную передышку от всегда стоящей за спиной нужды. Контролировать французских издателей было почти невозможно, а тем более - судиться. Из-за отсутствия международной конвенции многие переводчики в других странах, как, например, в Австрии, Италии, Испании и т. д., не считали нужным обращаться за разрешением к автору. Гонорары, выплачиваемые французскими издателями, считались как бы данью уважения и проявлением честности по отношению к несчастным эмигрантским писателям, которых любезно приютила Франция. Вдобавок Куприн на чужбине писал мало, а то, что писал, не могло иметь коммерческий успех у иностранной публики. Мода на русских вообще быстро прошла, и загадочная "русская душа" продолжала звучать только в русских да в многочисленных ночных кабаках.
Вот почему было отправлено такое горькое письмо моего отца Заикину в 1924 году:
"В декабре этого года будет 35 лет, как пишу, пишу, пишу, накатал 20 томов, с политикой еще больше, знаком каждому грамотному человеку в мире, а остался голый и нищий, как старая бездомная собака".
Иностранец всегда остается во Франции иностранцем, а если его пребывание вынужденно затягивается, то он просто становится нежелательным.
В Париже бедность, нищета или безденежье - понятия разные. Между бродягой, у которого нет нескольких грошей, чтобы пойти в ночлежку, и который спит на скамейке в скверах или под мостами, и людьми, привыкшими к некоторому комфорту, испытывающими безденежье, есть громадная разница. Французский бродяга предпочитает купить литр вина и спать "а la belle etoile" (при свете прекрасной звезды), то есть на свежем воздухе.
Есть бедность, скрытая за закрытыми ставнями, при самой свирепой экономии на всем, чтобы только никто не заметил, никто не заподозрил тяжелого положения. Это больше относится к французам.
Я знала одного разорившегося графа, у которого лакей в белых перчатках подавал по полсардинки на закуску. Граф повторял, что он ужасно беден, но отпустить лакея ему не приходило в голову.
В Советском Союзе, где никто не голодает и не испытывает стыда за простоту обстановки или одежды, трудно понять психологию буржуазного общества, в котором плохо одетая девушка не может найти место секретарши или продавщицы в магазине, а улыбка обязательна при любых обстоятельствах. Сознаться в трудном положении значит потерять друзей, друзей, разумеется, в кавычках.
В 1955 году я как-то встретила в Париже одну богатую праздную даму. Она спросила меня - как жизнь? Я ответила, что работаю переводчицей… Дама воскликнула:
- О! Дорогая, бедная! Как низко вы пали!
Очень многие жили не реальной жизнью, а выдуманной. Ярким примером была белошвейка, которая ходила иногда к нам поденно штопать одежду и белье, когда у нас бывали благополучные денежные дни. Отец даже хотел о ней писать новеллу, но потом решил, что это более подходит перу Тэффи, так зло и остроумно осмеивающей эмигрантов. Она была маленькая, серенькая, с лицом горбуньи. Очень разговорчивая. Жила она в страшной нищете, в каморке под крышей, питалась скудно. Но она жила в особом мире, созданном в ее воображении: в великосветском обществе. Отчаянно экономя на всем, она сшила себе два туалета: один глубокого траура, с черной специальной вуалью, которой во Франции закрываются лица близких членов семьи покойного во время похорон. И другой - очень нарядный туалет для свадеб.