Куприн мой отец - Ксения Куприна 27 стр.


Медведь Вы Великий. Двиньте из берлоги, берите перо в сосну, бумагу в добрую пашню! Я по Вас стосковался. Думаете, весело я живу? Я не могу теперь весело! И пишу я - разве уж так весело? На миг забудешься… А сижу я наверху у себя, сползал для отправления естественных надобностей, как-то перекусить от трудов моей Оли, которая совсем не отдохнула. Никуда не выбираюсь, к американцам не езжу, ибо на авто денег нет, а раза три в день пойдешь в сад виллин и так с часочек лазаю под кедрами ливанскими, все дырки излазаю, подбираю орешки. Подбираю орешки и думаю краюшком. Тут то жук дохлый попадется, то муравей необыкновенный, крыловский, то змеиное испражнение увидишь, то синичка цилькает возле, а то раз сорока за мной все ходила - должно быть, и за человека не считает. Вот и "отдых". И таким манером набрал я орешков ф. 6! Буду Вас угощать! А еще один адмирал дал мне русских огурцов! Посадил 13 авг., и теперь такие экземпляры! Вчера опыление первому совершил! Садовник здесь, мосье Франсуа (ни туа, ни суа) покачал головой - 5 недель? - Не-пе-па зетр! Я, может быть, посолю огурцы даже, но всего 5–6 растений! И ежели мне удастся произвести один, то… но молчание! И еще жил у меня крол Васька! исторический крол! сколько с ним историй было… и свадьба была, и… после брачной ночи… украли его итальянцы. Мог бы трагический рассказ написать, поучительный! Пишу Вам все сие, чуя и зная, что Вы любите природу и понимаете ее! Я тоже ее люблю. А кому же еще я и скажу-то! Я да Оля. Мы любим. Я тут нашел калеку, заброшенный георгинчик, - заставил, подлеца, цвет показать! Вот и вся моя компания. А парк большой. В каждом уголочке что-нибудь свершается. А-ах, дорогой друг! Какие тут хутора да дачи!.. На чужом поле русские огурцы рощу, скоро уеду, и будут англичане стоять над моими лунками и думать - что такое?! Эх, если бы у меня здесь было 100 саж. земельки с конурой! И я бы тогда - алер кричал храбро! Я бы был независим. У меня бы и огурцы к водке были, и красненькие, и картошка, и был бы я Гарун аль Рашид! А на булку-то бы я достал! Нет, у меня в жизни всегда ступеньки: только ногу поставишь - по голове оглоблей!..

Скоро и в Париж! Прощай, орешки! Сейчас какой-то мистраль дует, и во мне дрожь внутри, и тоска, тоска. Я не на шутку по Вас соскучился. Доживаем дни свои в стране роскошной, чужой. Все - чужое. Души-то родной нет, а вежливости много. С Мережками (Д. С. Мережковским и З. Н. Гиппиус. - К. К.) у меня точек прикосновений не имеется, не имелось и не будет и не может иметься. Они с самым Вельзевулом в бою пребывают извечно и потому с людьми пребывать разучились. Милые люди, ничего. К огурчикам подойдут: это… что же?!. Ах, скажите! Болеют попеременно, понемножку, ездят не иначе, как в первом классе, иногда даже милы. Ивана Шмелева, кажется, для них не существует. А я лорнетов не люблю. С Иваном Алексеевичем (Буниным. - К. К.) отношения самые добропорядочные, особенно за обедом. Русской литературы не существует вообще. Ну, был Пушкин, ну, Тургенев, Толстой… Да еще Чехов, который, помню, и т. д. Ну, немного расходимся. Для меня существует и современная. Это иногда является остреньким соусом для кабачков. А в общем - все благополучно. Если случится еще год жить, замахнусь-ка я на Океан! на лето, найти бы нору какую, где ходить босым бы, а есть ракушки и салат, с хлебом. На триста франков в месяц. И стал бы я про море сказки рассказывать. Но… влекут меня "иные берега, иные волны". Для Кисы напишу непременно про "Ваську". Тряхну стариной. Елизавете Маврикиевне низкий поклон и душевный привет. Оля такожде. Как приедем - алле силь ву плэ в нотр салон на Швер, и Вы много-много расскажете любопытного…

А в общем это лето ничего особо приятного не дало. Пил гнусный мар, но зато закусывал капорцами "своего заводу"! Нашел в парке и так их закусил - в затылке мороз. От головной боли помогает. А я жду от Вас письмеца - до отъезда, а оный состоится 8–9 октября. Ибо если раньше уехать, - совесть меня будет мучить. Хотя я ни в чем не виноват. Но… надо довершить сезон. Жалею, что не видал Парижа летнего. Все у меня плохо, на душе-то. Ну, да будет с Вами и Вашими Христос бог, но Христос русский, благостный, благостный, а не какой-нибудь декадентский!

Крепко Вас обнимаю. Сердечно ваш Ив. Шмелев".

Письма отца к Шмелеву мне удалось найти только за 1932 год - всего два. Они носят чисто деловой характер. Куприн работал тогда в "Иллюстрированной России", и ему часто приходилось исполнять сложную и неблагодарную роль посредника между не совсем честными издателями и нуждающимися писателями.

Вот эти письма:

"1. III.32 г.

Дорогой Иван Сергеевич,

Не писал Вам долго потому, что пришлось и лбом, и ребрами, и затылком биться, отстаивая наш условленный франковый гонорар. Рассказ Ваш прекрасен. Он, конечно, заслуживает высшего максимального гонорара. Но этот проклятый кризис и обнищание подписчиков и т. д. и т. д. до известной степени оправдывают издателей, свертывающихся, как улитки.

Думаю на днях приехать к Вам на Соловьиную горку. Можно ли? Обскучился по Вас.

Привет милой Ольге Александровне.

Ваш сердцем А. Куприн".

"22. III.32 г.

Дорогой и милый Иван Сергеевич,

Никаких недоразумений, неловкостей или стеснений с Вашим прекрасным рассказом не имеется. Он уже набран, но может пойти только на пасхальной неделе. Ибо, по газетной неуклюжести и неопытности, все ближайшие нумера плотно закупорены никому не нужной и теперь даже не интересной историей убийства Распутина. Потому очень прошу потерпеть, если можете. К Вам я собирался, но все неудачно. Да еще лошадиный кашель.

Привет глубокоуважаемой Ольге Александровне.

Вас крепко обнимаю.

Ваш душевно А. Куприн".

Глава XXX
МРАЧНЫЕ ГОДЫ

В 1930 году в Париж приезжал представитель Советского Союза с целью выяснить настроения некоторых эмигрантских писателей и художников и поговорить с ними о возможном возвращении на родину. Я знаю, что он приходил к отцу, а также к Бунину и к некоторым другим писателям. Но переговоры не привели ни к какому решению. Позже у Александра Ивановича осталось от этого визита смутное чувство, что, может быть, была упущена последняя возможность вернуться на родную землю.

Куприн делается все равнодушнее к эмиграции и ее политике. Он совсем перестает сотрудничать в эмигрантских газетах. "Последние новости" он называет "Последними пакостями". Когда к нему приходят какие-нибудь люди, разговор быстро начинает его раздражать, и он уходит и запирается в своем кабинете. Круг друзей и знакомых значительно сужается. Александр Иванович почти больше нигде не показывается. Письма его принимают сугубо бытовой характер.

Сидя рядом с портретом Л. Толстого, с которым он никогда не расстается, он сам себе читает Пушкина или Толстого наизусть, так как зрение у него делается все хуже.

Меня всегда удивляла его блестящая память обо всем, что он любил, и способность стирать, как резинкой, в памяти то, о чем он не хотел думать.

Его слова в очерке "Родина" страшны своей безнадежностью: "И вся молчаливая тупая скорбь в том, что уже не плачешь во сне и не видишь в мечте ни Знаменской площади, ни Арбата, ни Поварской, ни Москвы, ни России".

Какой мрак в душе постаревшего Куприна, какая горечь в этом страшном одиночестве!

Иногда летучая фраза, брошенная незнакомыми людьми, походя, может глубоко ранить сердце. Так, как-то возвращаясь домой по нашей улице Эдмонд Роже в 1934 году, я услышала веселый смех двух девушек и восклицание: "Смотри, какой смешной старичок на той стороне улицы, боится перейти дорогу!" Я посмотрела и увидела отца, увидела чужими глазами и ужаснулась перемене, происшедшей с ним, которой я не замечала, живя рядом.

Мой отец - старик! Это понятие так не подходило к его вечно молодому духу, оно никак не укладывалось в моем мозгу. Мое сердце сжалось. Он стоял на другой стороне улицы, худенький, с какой-то растерянной улыбкой. Отец очень обрадовался, когда увидел меня, и как-то по-детски уцепился за мою руку. Он начал терять чувство ориентировки, но тщательно это скрывал, стыдясь помощи, как чего-то позорного.

Старость и болезнь начали подкрадываться к отцу с 1932 года. Первым признаком был почерк. Ему стало трудно писать, потом он стал плохо видеть.

К шестидесяти годам в его письмах и стихах сквозит тихая грусть по уходящим силам и мысли о смерти. Своей сестре Зинаиде Ивановне он пишет:

"Я старый, худой, седой и плешивею. Ничего не увлекает, не веселит, не интересует. Собаку и ту запрещают держать. Работаю как верблюд, без увлечения, без радости. По ночам увлечен мыслью о смерти - и ничего, не страшно, только бы без страданий, там - глубокий сон, без сновидений, лет так на тысяч двести с гаком, а гак-то длины с бесконечность…"

Однажды отец получил письмо от знакомого почитателя, И. А. Левинсона, преподавателя русского языка в США. Завязалась переписка, вскоре ставшая очень дружеской и теплой.

Прелестно и грустно одно из писем отца к Левинсону 1930 года:

"Дорогой г. Левинсон,

Спасибо за Ваше милое внимание, тем более, что оно оказалось изумительно колдовски кстати. Но ведь вот в чем дело: жалуясь на судьбу, которая порой становится ко мне спиной, я вовсе не имел в виду Вас растрогать. Это было просто бессознательное стремление поплакать письменно в жилет доброго и крепкого друга, без всякого злого умысла.

Надо сказать, в тот период, когда шли наши письма, в противоположных направлениях по полуокружности земного шара, судьба и мне послала несколько радостей.

После отвратительной, то зверски холодной, то противно мокрой и бурной, зимы пришла весна, самая удивительная за 10 лет в Париже. Весна совсем русская, тугая, упорная, затяжная, медлительная. Каждый день приводил с собой новое яркое чудо. Вдруг зацвела, еще не выпустив ни листка зелени, огромная дикая слива, вся в белых цветах, охапками, точно вся занесенная снегом. А на другой день убрались, как люстры, прямыми белыми и розовыми свечками, каштаны. А дальше боярышник (кротеус), желтая акация, белая акация (Одесса, Большой фонтан и Александровский парк!), потом бузина, за нею рябина, со своими странными запахами: нежными издали, противными вблизи. Завтра-послезавтра ждем, зацветет липа. Как прелестно она запахнет. А кроме того, в этом году ужасно много полевых, лесных и оранжерейных цветов. Они очень дешевы, и сердце радуется, когда видишь на улице пестрые букеты. И как всегда весною, любуюсь и грущу: неужели последняя моя весна? Ну, что же? Неизбежно - неизбежно. Ни плакать, ни сопротивляться, ни трусить не будем, хотя, конечно, не отказался бы сладко погрустить и еще одну весну, еще самую последнюю. Ах! Великолепная штука жизнь!

Крепко жму Вашу руку.

Ваш А. Куприн".

С этим письмом перекликается купринское стихотворение "Розовая девушка", в котором, вместе с тихой грустью, ощущаются пессимистические нотки:

Розовая девушка с кораллами на шейке
Поливает бережно клумбу резеды,
Радугой пронизан сноп воды из лейки,
И дрожат от радости мокрые цветы.
Ласточки веселые на пламени заката
Чертят черной молнией золотую даль.
Отчего ж душа моя печалью нежной сжата,
Почему мне вечера весеннего так жаль?
Ласкою мгновенья я больше не обманут,
Знаю я: весенние вечера пройдут,
Улетят все ласточки, все цветы завянут,
Розовые девушки состарятся, умрут.

Коммерческая затея мамы с переплетной мастерской завершилась весьма плачевно: компаньон продолжал пить запойно, заказы оставались невыполненными. Мама металась между неоплаченными счетами и недовольными заказчиками. Пришлось закрыть предприятие.

Продав переплетные машины, мама сняла маленькую лавочку на улице Эдмонд Роже, в которой устроила книжный и писчебумажный магазинчик. Так как ей приходилось ездить далеко, то и мы переехали на эту улицу. Это была крошечная, коленообразная улочка в самом отвратительном - 15-м районе Парижа. Этот район пересекается невероятно длинной улицей Коммерции, загроможденной лотками с фруктами, овощами, дешевым бельем, грязными лавчонками. Без капельки зелени. Пыль, грязь, много подозрительных субъектов.

При этом на улице Эдмонд Роже было очень тихо, по ней проходило мало народу, и потому наша лавочка прогорала. Иногда забегали дети, покупая на два су перьев или тетрадок. А книги матери трудно было продавать, ее негритянско-французский язык, как называл его отец, не давал ей возможности быть в курсе новинок и советовать французским покупателям, что читать. Французский буржуа, покупая книжку, любит поговорить. Постепенно французские книжки заменялись старыми русскими, и лавочка превратилась в библиотеку.

Наша квартира была напротив, во дворе, на первом этаже, в ней было три комнаты: столовая, спальня родителей, она же и отцовский кабинет, и моя.

Когда аренда лавочки оказалась непосильной, то стеллажи были перенесены в нашу столовую. Собралось около пяти тысяч книг. Клиентами были русские эмигранты.

У отца упадок сил и немощи как бы сковывали его еще ясную память и здоровый дух. Он все больше и больше уходил в себя; ненавидя все проявления болезни и старости, не хотел быть на людях Он часами сидел в своей комнате в кожаном кресле, превращенном когтями целых поколений кошек в нечто похожее на мех. Часто в библиотеке посетители яростно спорили между собой. Бывшие деникинцы обвиняли красновцев в трусости; бывшие кадеты обвиняли эсеров в продажности и т. д. и т. п. Пустые споры людей, живших прошлым. Когда выкрики долетали в комнату отца, он мне говорил: "Ненавижу эти голоса, ненавижу… Пусть замолчат".

Иногда кое-кто врывался к нему. Тогда он делал вид, что не узнает, и никому не отвечал.

Однажды к нему вошла жена доктора Харитонова, лечившего отца, и, сюсюкая, спросила:

- Александр Иванович, вы меня узнаете?

Не смотря на нее, он ответил:

- Нет.

Тогда она спросила:

- А доктора Харитонова вы знаете?

- Да, очень хороший человек, - тепло сказал Куприн.

- А что вы думаете о его жене? - жеманно спросила дамочка, желая услышать комплимент.

- Стерва… - коротко произнес отец.

Точно ошпаренная, дамочка выскочила из комнаты и, закатив глаза и ломая руки, воскликнула:

- Ах, бедный, бедный Куприн!

А в это время бедный Куприн трясся от беззвучного смеха.

Вечером, когда наконец наступала тишина, приходил к нам старый, одинокий писатель Борис Лазаревский. Жадно и неопрятно набрасывался на еду, в которой мы не могли ему отказать. Николай Рощин, тогда молодой писатель, приходил пешком из пригорода. Он часами просиживал, глядя на всех смеющимися, голодными синими глазами. Ему также никогда не отказывали в куске хлеба. Рощин старался помогать маме в библиотеке. В 1946 году он вернулся на родину.

В то время безработица преследовала меня в кино и в театре. Бедность принимала жестокие формы. За неплатежи часто отключали газ, электричество, телефон. В доме царили тоска и безнадежность.

Единственной радостью отца была маленькая кошечка Ю-ю, названная так в честь знаменитого героя рассказа "Ю-ю", лежавшая всегда у него на плечах теплым и нежным грузом.

Самым близким другом матери и отца была в ту пору вдова Саши Черного Мария Ивановна.

Из литературной и артистической братии близких почти никого не осталось. Каждый ушел в свои собственные горести и трудности. Не о чем было больше говорить. Судьба писателей в эмиграции перестала кого-либо интересовать; острое ощущение своей ненужности было самым горьким чувством моего отца.

В конце 1936 года получил разрешение вернуться на родину художник Билибин. В разговоре с советским послом В. П. Потемкиным был затронут вопрос о возможности возвращения в СССР самых лучших и достойных людей эмиграции. Говорили и о Куприне.

Перед отъездом Билибин пригласил моих родителей к себе в гости. Он много с восторгом говорил о Советском Союзе и о причинах, побудивших его вернуться домой.

Отец вдруг ожил, весь загорелся и воскликнул:

- Боже, как я вам завидую!

Билибин спросил отца - почему же он не последует его примеру?

Но отец остро чувствовал свою вину перед родиной, переживал свой отъезд и некоторые статьи, написанные под влиянием первых лет эмиграции. Он не мог поверить в возможность возвращения.

Билибин предложил взять на себя все предварительные переговоры в посольстве.

Вернулись домой родители очень возбужденные. Помню, как они оба сели ко мне на кровать и стали советоваться. Я видела, как помолодело лицо отца и как в его безразличных помертвевших глазах зажглись искорки.

Когда отец и мама наконец легли спать, для меня началась страшная бессонная ночь.

Я знала, что без меня родители мои не уедут, для них я оставалась ребенком, нуждавшимся в постоянном присмотре. Но в то время моя личная жизнь, работа, перспективы, друзья - все было связано с Францией.

Последние мрачные годы с родителями, тоска, грусть тяготили меня. С другой стороны, я чувствовала абсолютную необходимость для отца вернуться на родину, обрести счастье, пусть хотя бы на оставшиеся ему недолгие годы жизни. Я знала, что в Советском Союзе его продолжают читать и любить, и хотела надеяться, что родная земля даст ему силы поправиться. А если его годы уже были сочтены, то он не должен был умереть на чужбине - это было бы чудовищно. Куприн был слишком русским человеком, русским писателем. С возвращением на родину его жизнь как бы замыкалась в закономерный круг. Я чувствовала, что не имею права быть препятствием.

Билибин уехал. Искры надежды снова потухли. И вдруг пришло приглашение от посла Потемкина зайти для переговоров.

Для эмигрантов в ту пору советское посольство было окутано какой-то тайной, легендами. Некоторые шоферы такси, бывшие белые офицеры, боялись проезжать по улице Гренель, где находилось посольство, говорили, что, дескать, их могут похитить, говорили также, что французская полиция фотографирует каждого, кто входит в посольство, и потом этот человек уже на учете, за ним следят, он подвергается преследованиям, иногда и высылке.

Мои родители были очень взволнованы. Отец даже хуже стал себя чувствовать. Видя все это, я предложила предварительно пойти в посольство вместо них.

Потемкин, человек высокой культуры, принял меня очень тепло. Я объяснила ему состояние отца, его горячее желание вернуться домой, его физическую слабость, объяснила также, как необходима строжайшая тайна, чтобы оградить Куприна до его отъезда от выпадов эмигрантов.

Решили, что Потемкин в ближайшее время вечером пришлет посольскую машину и отца привезут к нему в гости, в неофициальную обстановку.

Через несколько дней - совсем как в детективном романе - посольская машина остановилась на соседней улице. Я проводила очень волновавшихся отца и мать, усадила их в машину. Вернулись они радостные и счастливые, обласканные и успокоенные.

Эти визиты несколько раз повторялись и происходили всегда в очень теплой обстановке.

Назад Дальше