* * *
– Наверное, Ксюнчик будет переживать, что её родители не сильно молодые…
– Ну, что ж, – говоришь ты. – Старшим детям – наша молодость, зато Ксюне – наша мудрость.
– Ой, мудрость ли?…
* * *
– Не кажется ли тебе, что мы на Крыше?
ТЫ СПИШЬ ПОД БЕРЁЗАМИ
Глава восьмая
Наше лето. Хочется просто жить. Просто любить.
Но как же это больно – любить…
А так хотелось бы: ни о чём не думать (хотя бы минуту!), не загадывать, не опасаться, не обмирать внутренне…
Погружаться в движение ресниц, в тихое почмокивание соской, в каштановый изгиб бровки…
Хотя бы минуту тихого блаженства даруй мне, Господи!
Полдень. Мы с Ксюшей в берёзовой роще за домом. Я пишу дневничок, она спит в коляске. По личику пробегают тени от ветвей… (Когда-то в этой же рощице спал Антон. И я, точно так же примостившись у коляски, писала его дневничок).
Здесь у нас берёзы, которые мы щупаем, здесь у нас жимолость, белая и розовая, цветущая нежно, как утренний туман, которую мы нюхаем, здесь у нас пёстренькие цветочки в высокой траве, на которые мы смотрим… И всё это мы норовим съесть! Всё – в рот! Берёзки, и те моя юная познавательница норовит лизнуть, когда я её к ним подношу.
А ещё здесь – Ксюшина лиственница. Которую щиплют цепкие Ксюшины пальчики, на которую смотрят в замирании и восхищении Ксюшины глазки. И в двух серых сияющих, тёплых небушках отражаются две крошечные лиственницы… Как когда-то – на Новый год – две ёлки. Как когда-то – огни салюта… Уже много чего отражалось в этих глазках!…
* * *
МОЖЕТ ЛИ ПОСТАРЕТЬ ПЛАНЕТА ДЕТСТВА?…
* * *
"А это – лиственница, которую щипал когда-то Антончик…"
Мы въезжаем в глухой сумрак разросшейся лиственничной рощицы. Я подношу Ксюню к лиственнице, и мы гладим её шершавый сухой ствол. Здравствуй, милая! Познакомься – это Ксения. Познакомься, Ксюша, – это Антошина Лиственница. А вон, вон там – в высоте – та самая Историческая Ветка! Как высоко вознеслась она за четырнадцать лет!… А тогда, в Антошином Детстве, она ласково зеленела над его коляской, и он с упоением щипал её пушистую, мягкую хвою, просвеченную солнцем…
Теперь здесь глухая тень да старая, рассыпающаяся прахом листва под ногами…
* * *
МОЖЕТ ЛИ ПОСТАРЕТЬ ПЛАНЕТА ДЕТСТВА?…
* * *
"А это – Веерное Дерево, под которым загорал маленький Антончик…"
Наверное, это всё же ива, судя по листьям, но оно так южно, так пальмово раскрылось – точно огромный зелёный веер… Рядом с этим шелестящим опахалом всегда чудесный, совершенно крымский по ощущениям, солнечный припек. И сейчас – так же, как в пору Антошиного Детства…
Дерево живо, хотя время и люди искорежили его, как могли. Одна, самая большая ветвь, (в сущности – половина веера) отломилась – не без помощи экскаватора, то и дело роющего здесь канаву: кому-то очень нравится без конца менять водопроводные трубы в нашем государстве, заменять старые на гнилые. Или наоборот – гнилые на старые…
Итак, ветка отломилась, упала до земли, но держится ещё корой с Деревом, не хочет умирать. На этой ветке одичалые подростки нашего микрорайона устроили что-то вроде кают-кампании. Здесь вьются зловонные дымки, позвякивают стаканы, и, увы, не птичье чириканье оглашает окрестности…
Теперь, Ксюнчик, здесь не позагораешь, не понежишься в веерной тени…
* * *
"А это – сквер, в котором жил маленький Антончик…"
Это – планета его Детства. Это – его шиповник, его жасмин, его любимая липа, его приятель-клён… Здесь, на этих дорожках, он учился ходить. Тогда здесь не было столько мусора, была – трава, много травы, море травы… А на краю сквера стояла сторожка, и в ней обитали две молчаливые пожилые женщины, которые ухаживали за сквером, как за родным.
Где эта сторожка, где эти заботливые женские руки?
Шиповник постарел настолько, что перестал цвести, и даже листвы почти нет на его корявых ветвях, одни шипы. А в пору Антошиного Детства он был цветущей, гудящей шмелиными голосами, вселенной… Здесь стояла наша скамья, сюда мы приходили по утрам. В любую погоду, во все времена года. И Шиповник, под нашими влюблёнными взглядами, цвёл до глубокой осени, до снега…
"Нет, он не постарел, наш сквер, он просто возмужал", – говорю я себе. Разве он не прекрасен и сейчас, раскинув свои могучие ветви, вознеся свои кроны?…
Мы идём по Берёзовой Аллее, я качу коляску с шестимесячной любопытноглазой Ксюней, рядом – широко, по-мужски, шагает Антончик. Он редко гуляет с нами, почти никогда. Он стесняется. Это понятно… И потом – у него другие темпы.
Но сегодня – он с нами. И это – праздник для всех нас. Мы идём по Берёзовой Аллее; на её асфальте ты обожал рисовать цветными мелками. Кажется: твои рисунки, смытые временем и дождями, оживают под моим взглядом…
То и дело ты отделяешься от нас и стремительно взбираешься на очередную берёзу, я только успеваю запрокидывать голову… "Ксюша, привет!" – машешь ты с высоты, из ветвей. "Ксюша, а вот и я! Ты видишь меня?" Ксюша, напряжённо вглядываясь в шелестящую, шевелящуюся крону, отыскивает тебя взглядом! И возбуждённо-радостно дрыгает ручками и ножками – "бежит" к тебе!…
Ну вот, теперь это и Ксюшин сквер… Твой-и-Ксюшин.
* * *
Хожу по этим дворам, качу перед собой колясочку с дочкой и плачу о детстве сына, которое прошло…
* * *
МОЖЕТ ЛИ ПОСТАРЕТЬ ПЛАНЕТА ДЕТСТВА?…
БЕЛЫЙ И РОЗОВЫЙ
Обязательно написать: про жасмин и про шиповник. Два куста по бокам дорожки. Каждый вечер мы с Ксюней навещаем их. И они дарят ей от своей июньской щедрости два цветка: белый и розовый. "Добрый вечер, Шиповник! Добрый вечер, Жасмин!"
Не забыть: лукавый смеющийся рот, набитый белыми и розовыми лепестками…
Теперь и у Ксюнчика есть её шиповник и eё жасмин…
* * *
"Антончик, мне нужно кашку Ксюне сварить. Побудь с ней".
Ксюня лежит в кроватке и заливается слезами…
О, как не любит она одиночества! Даже пять минут, да где там пять! – даже минута одиночества для неё уже испытание. За те мгновения, что я бегу из комнаты в кухню ополоснуть выброшенную за борт соску, за те коротенькие, почти не ощутимые для меня, взрослого человека, мгновения она успевает:
удивиться – "Куда это мама исчезла?"
испугаться – "Как же я теперь одна без неё?!"
отчаяться – "О, она уже не вернётся НИКОГДА!…"
И, залившись бурными, как Ниагарский водопад, слезами, успевает дойти до таких крайних пределов тоски и безнадёжности, – что, когда я возвращаюсь к ней с соской, я каждый раз застаю ребёнка, который, судя по его виду, оставался один не считанные мгновения – а целую вечность! И всю эту вечность он рыдал и рыдал… И вот я уже здесь, а она смотрит на меня – НЕ ВЕРЯ – и продолжает рыдать… Кажется, что она не видит и не слышит меня в эти первые минуты воссоединения. Она видит и слышит только своё горе…
Она ещё долго живёт в нём. В её глазах – космический испуг и страдание: "Я знаю, знаю, ты всё равно опять когда-нибудь уйдёшь!…"
Доктор Спок советует: "Наберитесь терпения и не обращайте внимания на слёзы". Правда, он делает оговорку: "Если вы уверены, что с ребёнком всё в порядке". (Имеется в виду, что ребёнок не голоден и у него сухие штанишки). Доктор Спок предлагает не заходить к крикуну ЧАС! И – уверяет – что через неделю плачи кончатся.
Но, Боже мой, можно ли заткнуть уши и не обращать внимание на дитя, которое так глубоко страдает? А то, что повод для слёз ничтожен, так это вижу лишь я – с колокольни своего возраста. А она, маленькая, не видит. Для неё я действительно каждый раз ухожу НАВСЕГДА. Как бы умираю. И когда я возвращаюсь к ней, она ДЕЙСТВИТЕЛЬНО не может вот так, сразу же, поверить в это.
И я поступаю не по Споку. Я беру свою немудрую дочь на руки и долго, долго хожу с ней по комнате, и воркую, и мурлычу, разгоняя её страхи, а она, уткнув мокрую мордашку мне в плечо, ещё долго жалуется, обнимая меня испуганными ручонками и вселенскими всхлипами…
Да, может быть, через неделю слёзы и кончились бы. Но – началась бы совсем другая жизнь. И в этой, другой, жизни моя девочка знала бы: "Я в этом мире одна. Кричи не кричи…"
"Побудь с Ксюней", – прошу я Антона, если он дома. И это счастье, если он дома. Тогда можно не стоять у плиты с Ксюней на бедре, одной рукой обхватив её за талийку, а другой помешивая кашку.
(Потому что висит, висит над нами это угрожающее – "судорожная готовность". А что такое опасность судорог у младенца в нашем царстве-государстве, где скорая помощь приходит через сорок минут… Страшно подумать.) Я ещё только направилась к двери, а Ксюня (ну, до чего проницательный ребёнок!) уже зашлась в крике… "Антоша, на помощь!" Рокировка: я – на кухню, Антон – к Ксюне.
Плач стихает мгновенно. Это удивительно. Или, наоборот, ничего удивительного? Ведь они, брат и сестра, с одной планеты. И хотя брат ростом почти с папу и говорит баском, всё равно проницательная наша девочка чувствует: ОН – СВОЙ! Он – такой же, как она. Он – Ребёнок! И эта однопланетность действует на маленькую сестру магически. Какой бы неутешной она ни была, – стоит брату отодвинуть шторку, за которой её кроватка, и сказать: "Ксюша, а вот и я!" – всё! слёзы как будто выключили, Ниагарский водопад мгновенно пересох. Зато расцветает улыбка, предназначенная только ему – брату.
Мне, чтобы утешить страдалицу, нужно максимально выложиться. Антон же это делает одним своим появлением. Явлением! Он может всего лишь присесть рядом с ней на тахту, и молчать, и только смотреть на неё, – а она будет заворожённо смотреть на него и вздыхать от избытка чувств. Сколько раз я заставала такую картину: валяются на нашей обширной, с промятыми боками, тахте (много лет служившей Антону батутом), разговаривают глазами – на СВОЁМ языке, и только Ксюшины вздохи, вздохи блаженства – как невидимые наилегчайшие облачка, наполняющие пространство комнаты счастьем…
Вот и сейчас. Смотрит на него и ликует, повизгивая и похохатывая (о, этот Ксюнин хохоток!…) А Антончик к тому же рассказывает! А рассказывает он всегда о вещах удивительных. Сегодня, например: "Слушай, Ксюня, уравнение…" (Брат готовится к экзамену по математике). Сидит рядышком, решает и по ходу дела объясняет что-то Ксюньке из высшей математики. Она – счастлива. "Так смотрит!… – изумляется Антон. – Можно подумать, что понимает". – "Очень многое понимает". – "Ну, мамася, не преувеличивай!" – "Я же не о формулах…"
А перед Антоновым экзаменом по литературе пятимесячная Ксения впитывала в себя Лермонтова и Пушкина, и других не менее достойных классиков.
"Печально я гляжу на ваше поколенье…" – гремит в комнате Антонов баритон. Ксюнчик смотрит на брата во все глаза – кругло-кругло! – внимает и – вздыхает…
– Какая прекрасная у вас разница в возрасте! – говорю я.
Они – не возражают.
Такие удивительные и таинственные (для меня, взрослой) отношения у моих деток.
"Она так бурно радуется при виде меня…" – в Антоновом голосе смущение и нежность.
– Она тебя очень любит.
– Да и я её вроде… ("Вроде" – от мальчишеского подросткового стеснения).
* * *
А ведь действительно ещё ребёнок! Хоть и баритон, и усики, и росток – ого-го! И уравнения решает такие, что папочка со своим мехматским образованием не всегда может одолеть.
"Антон, это ты открутил ногу у куклы?" – "Ну, мамася, прости, я же не виноват, что она оказалась такой непрочной!"
"Антон, это ты сгрыз Ксюнькино колечко?" – "Ну, простите, родители дорогие, злодея, я же не нарочно!"
"Антон, это ты…"
* * *
Ксюшина коляска – после общения Ксюши с лиственницей – похожа на лужайку: здесь и общипанная хвоя, и паучки бегают, и даже гусеничка забрела…
НАШ ФЕЛИКС
– А кто будет крёстным отцом у нашего ребёночка?… – спросила я тебя ещё задолго до Ксюшиного рождения.
И услышала ответ, в котором не сомневалась:
– Ну, конечно, Феликс! Какие могут быть сомнения?
– Никаких.
Наш Феликс. С которым нас связывают множество нитей и ниточек: любви, духовного родства, творчества, воспоминаний…
Странно: мы учились с ним шесть лет в Литературном институте, но никогда не общались. Лишь один раз дошли вместе до метро.
А потом, уже после института, почти одновременно, вышли наши книги, его – прозы, моя – поэзии, и, встретившись случайно на улице, мы подарили их друг другу.
Прочли…
Тут-то всё и началось. "Почему же мы с тобой раньше не общались?! Какой ужас: десять лет для общения потеряно…"
Прошло ещё несколько лет, и Феликс, наконец, приехал в гости на Речвок. С Гавром они ещё знакомы не были.
Вошёл. Они протянули друг другу руки для рукопожатия, и Феликс воскликнул: "Боже мой, какое родное лицо!" Они удивлённно смотрели друг на друга, силясь вспомнить: откуда же они друг друга знают?…
Не сразу, но вспомнили. Да они учились когда-то в одной школе! Когда-то – четверть века назад. Только Феликс – классом младше. И мама Гавра – преподаватель русского языка и литературы – была любимой учительницей худенького очкарика с тёмным кудрявым чубчиком. А как-то раз Гавр-восьмиклассник подменял заболевшую маму, что даёт ему теперь основания с гордостью заявлять: "Писатель Феликс В. – мой ученик! Когда он был ещё маленьким и учился в школе, я преподавал ему литературу."
Наш Феликс – человек-роман. В нём постоянно живут сотни героев, бурлят сотни сюжетов…
Вот он идёт по улице – уставший и грустный, озабоченный теми же проблемами, что и мы: вечная нехватка денег, вечное "не печатают!" Идёт медленной, чисто романической походкой – в такт тому, что пишется в эту минуту у него внутри… Однажды я проезжала в троллейбусе по Кудринской и видела нашего Феликса из окна. – По улице шёл писатель! Это было видно невооружённым глазом. Да не просто сочинитель каких-нибудь юморесок, а именно – романист. Высокий, выше многих, суетливо обгоняющих его, в широковатом пальто и старомодной шляпе, с грустно-внимательным взглядом за толстыми линзами очков, делающими его глаза огромными – как у ночной птицы…
Феликс – нежная добрая душа. Вот он идёт по улице – вроде бы совершенно отрешённый ото всего, что вокруг. Я подчеркиваю: "вроде бы". Потому что, как бы он ни был погружён в свой внутренний сюжет, – его глаза внимательной птицы мгновенно выхватывают из сутолочного сюжета улицы тех персонажей, кому в данную минуту нужна экстренная помощь: вот бабушка, обвешанная авоськами, не может вскарабкаться на подножку трамвая, вот странного вида мужичок прилёг на пыльной обочине, вот беременная женщина с коляской не может перейти кишащий перекрёсток… Наш Феликс – тут как тут. Поддержит, подсадит, подымет, дотащит, переведёт…
И потом долго будет вспоминать. Нет, не своё благодеяние, а – "Какие глаза были у этого старика, если б вы видели!", "Господи, как же она таскает эти сумки, маленькая, слабая, как ребёнок…"
Каждый человек, с которым сводит его судьба, пусть даже на минуту, навсегда входит в его душу. Входит – и начинает там жить, накрепко вплетаясь во внутренний сюжет…
А ещё в этом внутреннем сюжете живёт ДОМ. Мечта о доме. В котором ждала бы его (такого, как есть: уже не очень юного, не богатырского здоровья и не ахти какого везучего) – Прекрасная Женщина… Умная, добрая и всё понимающая. Не ревнующая его к писательству, к сыну-подростку и к старенькой маме.
И сколько бы раз он ни ошибался, сколько бы раз действительность не смеялась ему в лицо, – мечта о Доме и о Прекрасной Женщине вновь и вновь восстаёт из пепла, как Феникс…
Феликс… Феникс… Случайно ли это созвучие?…
И нам хочется того же: Дома для Феликса. В котором бы жила, не умирая, его Прекрасная Феникс. Ты слышишь, Феликс?
Друг. Брат.
Глядя на него, как-то особенно остро ощущаю, что все мы – братья и сёстры: от одной Праматери, от одного Отца.
Все мы – братья и сёстры, только одни это ощущают, а другие – почему-то нет…
КЛЕР
Да, это её настоящее имя – Клер. Что по-французски – светлая.
Она родилась в Багдаде, её детство и юность прошли в Париже. А потом Клер с родителями приехала в Россию.
…Иногда под вечер раздаётся телефонный звонок – и я слышу в трубке лучезарный голос, от которого сама трубка начинает светиться: "Друзья! Ну, куда же вы пропали? Заходите вечерком на чашечку чая…"
Феликс, впервые увидев Клер, с восхищением воскликнул: "Настоящая кустодиевская дама!"
Но разве кустодиевские дамы способны порхать, как бабочки? А Клер – порхает! Не знаю женщины более грациозной, чем она. Нет, не кустодиевская дама, – королева! Её королевское величество. При этом – невероятная хохотушка!
Вглядевшись в её глаза, понимаешь: это человек, который не сдаётся.
Каждый день у королевы Клер – битва. Другая на её месте давно бы сникла, сдалась: села бы и не сдвинулась уже с места, а только бы причитала: "Ноги мои, ноги! мои больные ноги!…"
Бывают дни: ноги не хотят донести её величество до ближайшей булочной. А то и просто от комнаты до кухни. Но она говорит себе: "Иди! Встань и иди!" – и резким рывком выталкивает себя из старого кресла. "Клер, вам помочь?" – "Ну, что вы, что вы! Я – сама. Это же совсем не трудно…"
Каждый день – преодоление. Победа духа над плотью.
Живя в России уже более тридцати лет, русская по крови, из старинного дворянского рода, по-русски гостеприимная и хлебосольная, Клер по духу остаётся парижанкой. И в московских очередях, и с продуктовыми сумками в руках, и в фартуке у плиты она остаётся парижанкой: неунывающей, остроумной, грациозной.
Что же это за воздух такой особенный – парижский – что, надышавшись им в детстве и юности, человек делается неуязвимым для скуки и уныния? Когда ей тяжело, она не жалуется и не ропщет, о нет! Она и в эти минуты остаётся парижанкой: она – смеётся! Смеётся громко и заразительно, бросая своим отчаянным смехом вызов судьбе…
О том, как трудно ей на самом деле живётся, и какая неизбывная печаль захлёстывает её порою, – мало кто знает…
Повсюду в их доме – среди книг и картин – фотографии сына.
Который не успел стать даже подростком…
Она хранит его игрушки. И говорит о своём мальчике так, словно он где-то здесь – близко, рядом.
…Живя так давно в России, Клер не расстаётся с языком своего детства: её душа плещется в нём, как в океане…
Она учит французскому. Учит самозабвенно и вдохновенно, как она делает вообще всё. Она влюблена в своих учеников. Она говорит: "Когда я даю урок, я просто счастлива!"
Ещё она переводит. И пишет учебники. И комметарии к разным французским авторам. И даёт уроки итальянского… Вообще европейские языки для неё не проблема: как перейти из одной комнаты в другую.
Однажды мы слышали, как Клер читала вслух в подлиннике "Божественную комедию". Казалось: сам Данте вслушивается в рокочущие обертоны этого океанического голоса…