– Чем же я вам могу помочь? – искренне посочувствовал я Верчику. – Полк вы знаете не хуже меня. Ну, кто-то из казармы может рвануть в самоволку, от души, в конце концов, "нарезаться", а то и морду кому-то набить по пьянке. А от офицеров я ничего огорчительного не жду вообще. Но при чем тут враги народа?
Его это не только не утешало, но ввергало в жуткую безысходность, за которую он мог поплатиться сам.
Несчастный опер был спасен смертью Сталина. И не только он…
– А может, ошиблись, обвинив Лепехина в смертных грехах? – осторожно спросил я Федотова.
– Наши не ошибаются! – мгновенно отрезал опер.
Мой, казалось бы, невинный вопрос не растаял в пространстве. Спустя неделю или две командир дивизии генерал Тихонов, отведя меня в сторону, строго отчитал за мою неосторожность и в конце нотации сердито прошептал:
– Держи язык за зубами, паря!
Василий Гаврилович был не последней инстанцией, куда долетел мой разговор с Федотовым. Знал о нем и начальник особого отдела воздушной армии полковник Гайдук, напомнивший однажды "к месту" о моем опасном вопросе на заседании военного совета армии, где меня "регулировали" совсем по другому делу.
Стоит ли описывать те круги ада, через которые прошел в каторжных лагерях ГУЛАГа боевой летчик Герой Советского Союза капитан Гавриил Васильевич Лепехин, лишенный всех наград и званий? На всех этажах нашей железной партийной и государственной власти никто не желал слышать его скорбную многолетнюю мольбу пересмотреть "дело", разобраться в чудовищной несправедливости его осуждения. Только в 1956-м, три года спустя после смерти Сталина и расстрела Берии, на "оттепели" XX съезда партии дошла очередь и до него: невиновен! Но вышел он из нашенских родимых мест заключения тяжко и глубоко больным, физически и душевно страдающим человеком.
Лепехин еще долго работал на воронежских предприятиях, был отмечен трудовыми орденами, но до конца дней своих, борясь с недугами, так и не одолел их.
Контрразведчики не сводили глаз и с Хевеши. Так легко ускользнуть от расправы за плен – это уж слишком! И сети были расставлены. Где доказательства, что два первых месяца были проведены на поправке и в пути до Полоцка, а не в фашистской разведывательной школе, где готовят шпионов? Акош Акошевич долго сражался со своими преследователями, но в уныние не впал. Он сел на поезд, высадился у знакомой деревни Слабадай под Вилковишкисом, неподалеку от которой опустился на парашюте, и снова пешим ходом протопал до самого Полоцка, собирая по пути справки и свидетельства, подписанные очевидцами того весеннего кросса сорок третьего года и заверенные властями. Алиби оказалось стопроцентным. Только не знал Хевеши, с кем дело имеет. У прокурора АДД (в то время 18-й воздушной армии) генерала Николаева были припасены новые обвинения – в поддержке, защите и чуть ли не в соучастии в "преступлениях" Лепехина, разоблаченного как "врага народа". Хевеши взъерошился, долго и упорно противостоял следственным провокациям, выбил у них все козыри и сумел отстоять себя. Николаев затих.
Но все это было после войны. А сейчас она была в разгаре.
Платить за все
На надрыве. АДД удваивает силы. Прости, родимый город. Приятные вести под страшную ночь. Под безответным огнем. Горькая жертва
Кое-кто из несведущих, но пишущих, путая "ДБ-3" с "Ил-4", причисляет последний к устаревшим типам самолетов, полагая, что от своего уже немолодого предшественника этот отличался разве что несколько измененной конфигурацией, не ведая, что создавался он как новый самолет, где были не только установлены другие, более мощные силовые установки, но существенно усовершенствована конструкция планера и облагорожена аэродинамика. Рожденный накануне войны, в 1940 году, "Ил-4" ничем не уступал немецким бомбардировщикам, а во многом и превосходил их. Во всяком случае, у немцев не было повода для снисходительного к нему отношения. Он становился "моложе" и крепче и в ходе войны: подвесные баки значительно увеличили, изрядно оттеснив своих фашистских "соперников", боевой радиус действия, новое стрелковое вооружение укрепило оборону, а бомбовая нагрузка возросла в два раза. Ее первоначальной нормой считалась тонна. На фронте летчики "от себя" сразу же добавили еще полтонны. Потом довели до двух. Сергей Владимирович Ильюшин встревожился, стал проверять прочность самолетных узлов, но их запасы, как оказалось, не оскудели. Тогда самые заядлые пошли дерзать дальше.
Говорят, будто первым поднял две с половиной тонны не то Борисов, не то Опалев – пилоты из братского полка. Были и другие претенденты на первенство. Но независимо от них, а может быть и раньше, не затевая шумихи, оторвал от земли те запредельные две с половиной наш Михаил Пронин – превосходный мастер полетов из плеяды старшего поколения, человек добрый, приветливый и удивительно скромный, но с душой, переполненной энергией боевых дерзаний. Его дебют в роли первого "тяжеловеса" не прошел незамеченным. В летной столовой во всю ее длинную стенку застыл крупнострочный плакат: "Гвардейская честь и боевая слава капитану Пронину, первым поднявшему две с половиной тонны бомб". Плакат был с явно призывным оттенком. За последователями дело не стало: Шапошников, Черниченко, Радчук, Курятник, Рогульский… Да, каждый из них стоял вровень с Прониным.
Лишняя пятисотка была совсем не лишней для немцев. Но тут был еще и тайный азарт, задевавший пилотское самолюбие, – будто могла обнаружиться некая ущербность твоей профессиональной чести, коль не решился ты на "рывок" той максимальной тяжести.
Поднимал ее и наш экипаж, но не любил я те силовые упражнения. С такой нагрузкой (даже с двумя тоннами) полагалось на взлете включать моторам форсаж, выжимая из их лошадиных сил последние соки, за которыми – никаких запасов надежности – грань разрушения. И без того моторчики возвращались домой то с шатающимися цилиндрами, то с подгоревшими поршнями или расколотыми поршневыми кольцами, а тут им внакладку такое варварское истязание.
И все-таки даже с двумя с половиной тоннами я никогда форсаж не включал, вполне осознавая, что эту пару минут насилия мои "жеребцы" могут припомнить и жестоко отомстить мне, может быть не в этот, так в другой раз, где-нибудь вдали от родных пределов, "на далеком меридиане". Вся опасность была именно в этом, и, хотя сам взлет без форсажа с предельной нагрузкой тоже штука с нюансами, тут я особых трудностей не испытывал, поскольку знал, как это делать. Ставил самолет на самый краешек взлетной полосы, разбег начинал с полных оборотов и как можно раньше поднимал с "передиром" хвост, чтоб стремительней нарастить скорость. Машина отрывалась у самой границы деревенских огородов, и, убрав шасси, я еще долго плыл над их лопухами, аккуратно переваливал фермы железнодорожного моста через Оку и только тут, подзапасясь скоростенкой, переходил в набор высоты, постепенно сбавляя обороты.
"Тяжеловесы" не унимались, но ряды их помаленьку редели. Заметив преждевременный износ моторов, некоторые летчики, пока не поздно, стали чуточку остывать, предпочтя пронинской норме две любые другие. Радчук же, вернувшись к двухтонной нагрузке, умудрялся в те ночи срабатывать по четыре боевых вылета. Среди "отступников" был и я.
На задворках аэродрома начали выстраиваться выдохшиеся на тяжелых весах машины с недоработанным моторесурсом, со слабой тягой – и моторы по техническим законам менять нельзя, и для боевых заданий они почти негодны.
Василий Гаврилович, не найдя другого выхода из этой неприятной ситуации, попросил меня (именно попросил, а не приказал), "долетать" их по ближним целям с легкой, только внутренней бомбовой нагрузкой. Я прикинул – для одного многовато. Пришлось "подрядить" Глеба Баженова и Франца Рогульского. За несколько ночей мы домотали ресурс этих немощных, барахлящих движков до нуля. Теперь их можно было снимать и ставить вместо них новые (если повезет, а скорее всего, с перечистки).
А Пронин, как ни в чем не бывало, продолжал таскать тот же сумасшедший вес из полета в полет, увлекая за собой еще двух или трех пока еще не остывших энтузиастов.
Но однажды (это случилось 13 июля, в разгар начавшейся Курской наступательной операции), когда майор Пронин (он уже был в этом звании) после взлета и несложного маневра оказался над центром аэродрома и уже взял курс на Болхов, где мы должны были взломать тяжелыми бомбами оборонительные сооружения немецкого укрепрайона, на его перегруженном самолете, нацарапавшем едва ли метров двести, вдруг гулко бухнул, протарахтел и ярко вспыхнул левый мотор.
Мы замерли. Взлет невольно приостановился. На наших глазах Пронин шел на встречу с гибелью. Зайти на посадку невозможно: за разворот он потерял бы всю высоту и на аэродром все равно не попал бы. Покинуть машину – и парашюты не успеют раскрыться, и упавший самолет не только сметет их взрывной волной, но и весь аэродром, если бомбы взорвутся, перепашет. Единственный выход – посадка прямо перед собой. Не меняя курса, он шел к дороге, ведущей на Тулу. Посадка на шасси? Но что пошлет ему бог под колеса? Перевернуться на случайной канавке – это сгореть. На фюзеляж? Под ним висят три полутонки с торчащими вперед взрывателями…
Пронин сел на фюзеляж.
Дорожная обочина оказалась страшно корявой, бугристой. От прямого удара, хоть и стоявшие на "невзрыв", бомбы сработали.
По ночному небу широко расплылось оранжевое зарево. За ним вырвался звук – тяжелый, жуткий своей причастностью к последнему мгновению жизни наших братьев. Воздух качнулся, дохнул в лицо. Еще минуту аэродром превозмогал оцепенение. Но кто-то уже опомнился, замигал огоньками, взревел моторами и пошел на взлет. За ним потянулись остальные. С самолетов, проходивших над трагическим костром, слетали ракеты, потрескивали короткие пулеметные очереди…
Фронтовая жизнь не раз перестраивалась на ходу. В разгар боевой работы – новая всеобщая реорганизация. Полки АДД разделились на две части и образовали двухполковые дивизии. Те, в свою очередь, превратились в корпуса. Тихонов стал комдивом, Логинов – комкором. Моим командиром полка – недавний комэск Александр Иванович Шапошников. Несокрушимо крепкий и сильный, ладный как молодой боровичок, неторопливый в движениях, ироничный и рассудительный, этот окающий баском нижегородец обошел, не навязываясь, немало других, вполне достойных претендентов на новую должность, выделившись, вероятно, не столько более высокими командирскими качествами, сколько к тому же своей развитостью, интеллектом, эрудицией. Не говорю уж о боевом опыте. Прошел всю финскую, на третий день Отечественной бомбил Кенигсберг, отличился в десятках других боевых полетов, не раз горел в воздухе, двенадцать дней пробирался от немцев к своим и снова, будто и не было тех жестоких встрясок, от которых не сразу приходят в себя, возвращался в полк, к своему обычному делу. В начале 1942 года получил Золотую Звезду – редкую награду для того времени.
Полк Александр Иванович сколачивал, как строил собственный дом. Костяк, состоявший из крепких опытных экипажей и небольшой группы втянувшихся в боевую работу молодых, на первый случай был. Не бедствовали и самолетами. На подходе были свежие силы – недавние выпускники дальнебомбардировочных школ ночных экипажей. Одолев скоротечную программу да кое-что из не шибко закрепленного растеряв за долгую дорогу из Средней Азии, они, по строгим летным меркам, не были готовы к боевым действиям, хотя, неистово пылая "огнем желания", в бой рвались неудержимо. С ними предстояла еще немалая работа. Да и время было уже новое – не сорок же первый год, когда за первой обреченной волной самых сильных и опытных, особого довоенного сплава экипажей в бой бросались, перемежаясь с уцелевшими, целые косяки еще не окрепших и недоученных летчиков, в неисчислимом множестве постигавших участь своих предшественников.
Вместе в Павлом Петровичем Радчуком, теперь уже заместителем командира полка, мы, все три комэска, Франц Рогульский, Саша Романов и я, возвратясь с боевого задания, пересаживались, пока еще держалась ночь, в передние кабины и крутили над аэродромом полет за полетом с наконец дождавшимися нас молодыми летчиками. Подключался к инструкторской работе и сам Александр Иванович.
Среди тех, кто пришел в новый полк, кто раньше, кто позже, попадались очень способные, если не сказать талантливые ребята – Федя Алексеев, Нестор Крутогуз, Маслов, Лунев, Борис Кондратюк… Это, конечно, не все, ставшие прекрасными боевыми летчиками, не уступавшими порой старой боевой гвардии. Замечательны они были и своей непохожестью друг на друга. Может, в этой неповторимости характеров и нравов и была их главная сила.
Очень колоритной фигурой был Крутогуз – парень огромного роста, с железными ручищами и крутым нравом. В нем было что-то от древних воителей, а необычное патриархальное имя только подчеркивало воображаемое сходство. Этот "витязь" прекрасно летал, отчаянно рвался на боевые задания и почти страдал от оттяжки той вожделенной минуты, когда ему, разумеется, первому среди равных, скажут наконец: "Ну, теперь давай сам". Его нужно было сдерживать, охлаждать, иначе, совершенно игнорируя даже видимые опасности, он мог свернуть себе шею на первой же встрече с любой из них.
Боевое задание он получил, как и жаждал, раньше других, но был глубоко уязвлен, когда в переднюю кабину, чтоб не срывать полет, подсел и я, поскольку ночь того крутогузовского дебюта выдалась не в меру черной и мглистой, а цель – это была все та же Вязьма – хоть и близкой, но грозной, слепившей массой прожекторов и нещадно стрелявшей. На боевом пути я сразу почувствовал, что ручка управления неодолимо зажата крутогузовскими лапищами, и поправить что-либо в режиме полета, если б в том возникла необходимость, мне не удастся. Оставалось надеяться больше на переговорный диктат, чем на вмешательство в управление.
С той ночи Крутогуз не пропускал ни одного боевого полета, каким бы сложным ни был каждый из них.
Иначе виделся Федя Алексеев. Решительно ни чем не уступая Крутогузу ни в летных, ни в боевых качествах, он был тоньше, изящнее, что ли, не только внешним обликом и сдержанной манерой поведения, но и в культуре техники пилотирования, искусстве боевого полета. Там, где другой будет ломиться сквозь стены, Федя отыщет дверь.
Несколько позже с очередной группой новичков появился совсем молоденький летчик Володя Петров. За ним прямо с завода пригнали его новенький собственный самолет. Крупным шрифтом в одну строку – благо места хватало – вдоль фюзеляжа растянулась дарственная надпись: "Сыну-летчику от отца Петрова Ермолая Логиновича". Володин батя жил в Бурятии, был председателем богатого колхоза, славного, помимо всего обычного, крупным пчеловодством. Вот и накопились деньжата, ни много ни мало – на дальний бомбардировщик. Володя, несмотря на положение "монопольного судовладельца", первоначально подвергся, как и все его сверстники, тщательной проверке техники пилотирования, вывозке и тренировке во всех условиях погоды и суток и только после этого на именном корабле пошел в бой. Летал на нем всю оставшуюся войну и воевал без страха и упрека, был храбр, собран, ходил на любые цели, умел рисковать, не терялся в трудных ситуациях. Его нередко ставили в пример другим, не обделяли наградами. И пролегла перед ним вполне благополучная летная стезя авиационного командира, но он вдруг, закончив войну, бросил, казалось, любимое дело, ушел из авиации и бесследно исчез. Только остались витать легенды о юном летчике – собственнике тяжелого бомбардировщика. Спустя годы и годы школьные следопыты поместили в центральной газете неуверенный вопрос: да был ли такой? И вдруг отозвался сам Петров. Живет в Бурятии, в родной Бичуре – семейство, работа, хозяйство. Все в порядке. Шлет привет всем, кто его помнит.
К концу войны, сказать по правде, народец к нам пошел пестрый, и чем дальше, тем слабее. Находки почти не попадались. Сказывалась не столько скоротечность летного обучения, сколько пороки человеческого материала, в отрочестве формировавшегося без родительского присмотра и уже иссякавшего терпимым качеством. С иными летные командиры не столько морочились на вывозке, сколько пытались укротить их беспутные нравы и неудержимое пристрастие к хмельному. Да и на задания эту братию выпускали редко – за них воевали другие. Только с завершением войны удалось, к душевному облегчению, изгнать их из авиации.
Как они сейчас, уже пожилые, чувствуют себя? О чем вспоминают в ветеранских очередях? Небось молодежи в пример себя ставят…
Месяц май. Пятнадцатое. Бомбим Днепропетровск – мой родной город. Здесь я родился, рос и учился. Отсюда ушел в авиацию. Каждый переулок, каждый дом мне знакомы как азбука.
Бомбим, конечно, не сам город, а железнодорожный узел. Это третий полет, но волнуюсь опять. Никак не могу представить немецкого оккупанта на городских бульварах, да еще стреляющего по мне из родных стен.
Где отец, где мать?..
Только после освобождения города я узнал, что батя мой, будучи "великим стратегом", решил, что немцам Днепр ни за что не одолеть, ибо слишком широк он для них, да и вообще вся эта военная затея ненадолго, и потому, подхватив свое компактное семейство и самое необходимое для короткой жизни вдали от дома, переехал на ту сторону Днепра и остановился в приглянувшейся ему деревне. Там их немцы и обошли.
В сущности, отец в логике своих "военных воззрений" был абсолютно прав. Это как же нужно было, деликатно говоря, проворонить войну, чтоб не только допустить немцев к Днепру, но и дать им перебраться через такую мощную естественную преграду!..
Маневр в деревню потерял смысл. Пришлось возвращаться в свой город, только пристанище искать на его другом конце, справедливо полагая, что неосторожное слово старых соседей насчет сына-летчика немцы мимо ушей не пропустят. Однако нечто подобное все-таки случилось на новом месте. Однажды дочка наших знакомых привела прямо в квартиру двух волочившихся за нею молодых немцев, убеждая их, что форма советских летчиков куда красивее немецкой. И прямо к матери:
– Покажите им, Прасковья Васильевна, фотографию вашего Васи в летной форме.
Бедная мама обомлела и еле убедила эту дурочку, что никаких фотографий у нее нет, что она что-то путает, а Вася вообще не летает и давно уже бесследно пропал. Поняли что-то немцы или нет, сказать трудно. Поглощенная в тот вечер совсем иными страстями вся компания вскоре исчезла. Но дома тревога с души не спадала – а вдруг опомнятся и еще вернутся уже без шлюхи?..
И вот теперь было не исключено, что я со своими бомбами промчусь в какой-то миг и над родительскими головами.