Моё неснятое кино - Теодор Вульфович 4 стр.


Туда вот мужчинам заходить не то что поодиночке, а даже малыми группами категорически воспрещалось - не изнасилуют, а умучают насмерть, растерзают изуверски, и все на почве сплошной "лююб-виии" - "Трю-ю-юп не найдешь!". Хотя, казалось, какое надругательство могло быть гаже всей этой исправительно-трудовой системы?

Это там и тогда я возненавидел уголовное сборище - по одному они могут изредка быть вполне замечательные экземпляры - возненавидел их повадки, лексику, ставшую всенародной и партийно-государственной, их песни, порядки и уставы, возненавидел навсегда. Постепенно все эти художества перекочевали в науку, в искусство, в литературу, школу - это все еще куда ни шло, а ведь просочилось и затопило исконную деревню. Не говоря уж об армии. Армия переняла уголовные порядки. Вот тут и таилась погибель наша.

- А я тебе подарок приготовила! - Верочка обняла меня и снова поволокла к своему столу. - Вот, сохнет… - Малиновская была какая-то порхающая, даже длительное лагерное сидение, видно, ее не сломило.

Про нее, про Верочку, все эти рыцари болтали без удержу. Друг другу, как бы невзначай. И ведь знали, что я слышу. И неизменно вызывали во мне неприязнь - не к Верочке, нет, а к ним самим - рассказчикам. И правильно она делала, что почти всех их за мужчин не считала. Это там я уяснил - сплетничающие мужчины - хуже самой грязной проститутки.

На Черном море, тогда, Верочку долгое время не могли поймать. Она отличалась высоким профессионализмом и разнообразием грабительских приемов. Малиновская чистила уже самых матерых ответственных, побывавших за границей, забиралась все выше, поднимала ранг своих подопечных, тут, видимо, перешагнула какую-то уж совсем запретную черту, взяла "на цугундер" секретного бобра, имеющего скрытую личную охрану, и засыпалась. Судили ее уже не столько по уголовному кодексу, сколько по всей строгости совершенно секретной революционной совести. И закатили полную десятку, хоть ни одного мокрого дела за ней не числилось. Она смирилась - "хорошо еще "вышку" не схлопотала".

Здесь, в большой комнате, размещалось несколько персонажей с фантастическими фамилиями - не было двух похожих. Но у большинства биографии были самые заурядные, и торчали они в лагере просто так - то ли по нелепости этого мира, то ли по невероятной дурости всей вычурной и ряженой системы. Папа говорил:

- Ты не очень впечатляйся и не осуждай. Они ведь друг другу рассказать этого не могут. А кому-то рассказать хочется. Вот и терпи. Пригодится.

Удивляла не сложность их судеб, не разнообразие человеческой выдумки, а нестерпимая покорность судьбе и обстоятельствам. Наверное они все очень устали. Тут настоящие уголовники-рецидивисты были куда шустрей. К отцу большинство зеков да и вольняшек относились с редкой симпатией, участникам самодеятельности делались самые разные, хоть и пустяковые поблажки, а это не было свойственно зоне… Так выражалось идолопоклонническое отношение людей России к искусству вообще и к его носителям, в частности. Одним из таких носителей, видимо, считался мой папа. Шутка ли? Даже лагерное начальство невольно было подвержено этой слабости.

Мой отец всегда был внимателен к женщинам и не столько ухаживал за ними, тут я мало что знал, сколько восторгался ими и ценил, казалось, только за то, что они женщины. Эту замечательную странность он сохранил и в заключении. Хотя во многом он там изменился до неузнаваемости.

Верочка часами держала меня подле себя, и очень сердилась, если кто-либо прерывал наше общение. Ее законный жених - инженер-конструктор отыграл свой срок (семь лет), остался вольнонаемным, жил на частной квартире и ожидал ее освобождения. Мужчина среднего роста, щупленький, с тоненькими усиками "рыцаря ресторанов", болезненно влюбленный в нее. По образованию он действительно был архитектор, и это Верочке импонировало. Она держала его в строгости и на расстоянии. Но, как я понял, наличие официального жениха ограждало ее от многих других посягательств. Мне рассказывали, что один раз архитектор даже вешался. Но повесился почему-то в проеме окна. С улицы увидели и вытащили из петли полуживого. Верочка сказала:

- Этот ничего сделать по-человечески не может. Разве что срок отхватил нормально. А уж повеситься как следует не смог.

Я удивлялся, почему люди так не любят неудачных самоубийц: ведь их никто не называет "везучими" или "счастливчиками". Словно тот всем что-то пообещал и обманул - не выполнил. Словно людям хотелось, чтобы все самоубийства заканчивались скромными похоронами. И можно было бы вдоволь поудивляться и посочувствовать. Неудавшихся самоубийц постоянно обвиняют в неискренности, Словно доказательством полной искренности может считаться только их смерть. Однажды я спросил Верочку:

- А когда кончится срок, вы выйдете за него замуж?

- Никто не знает, кто за кого выйдет, - ответила она. - Знают только трепачи и гадалки. А ты знаешь, на ком женишься?

Я не знал, на ком мне бы следовало жениться (и, кажется, до сих пор не знаю), но надо было отвечать, ведь мы беседовали.

- На ком? - снова спросила Верочка, словно я должен был женится только на ней.

- На негритянке, - ответил я.

- Это почему еще?! - она очень удивилась.

- Их все угнетают, - признался я.

- Неправильно решил, - вмешался в разговор отец, не отрываясь от работы. - Самые красивые женщины остались в Ростове-на-Дону и Одессе. Учти. И это русские женщины.

- Ладно, учту, - отмахнулся я.

Верочка подарила мне вырезанную из картона и ловко склеенную эмблему строительства автострады Москва- Минск, украшенную двумя жирными заглавными литерами "ММ". Ломаная линия изображала трассу, а сверху вниз все поле эмблемы пересекали две тонкие линии силуэтов Ленина и Сталина. Художественное произведение было смазано каким-то великолепным лаком и присыпано золотистым порошком - походило на бронзовый рельеф. Я был ошарашен. Уж от кого от кого, а от Верочки я такого пропагандистского подношения никак не ожидал. Но она была горда и не скрывала этого. Мне даже показалось, что она рассчитывала на какое-то доносительство, так громко и торжественно она преподнесла мне этот подарок.

На следующий день отца расконвоировали и до конца каникул разрешили жить на частной квартире - это была невидаль… Все поздравляли папашу и главным образом меня. Больше всех радовалась Верочка. Еще бы - самый идиллический вариант из всех возможных осуществлялся наяву.

- Можете себе представить, если и дальше так пойдет. Замминистра наведет порядок в ГУЛАГе, сам Сталин все узнает, наконец - восстановит в стране справедливость. И твоего отца выпустят! А следом и других! Всех нас. Вот будет песня! - Верочка балагурила и, как могла, заводила окружающих.

Но я почему-то не разделял Верочкиных восторгов, а об отце и говорить нечего. Нет, нет и еще раз нет! Все было не так - жили в крохотном закутке, в доме паровозного машиниста. Отец вставал ни свет ни заря и плелся в гору, километра два, в зону "А", где было место его работы. Всякие придирки к нему только участились - еще бы, любое исключение нарушает и усложняет стройную систему устоявшихся правил. Да и расшатывает дисциплину. Обычно я старался проводить папу на работу, хотя бы полпути, возвращался и досыпал до тех пор, пока не станет светло. Но чаще мрачными рассветами подолгу смотрел ему вслед и понимал, что мой папа больше не распрямит сутулую спину, не будет таким заразительно веселым, никогда не разгладятся его глубокие морщины. Даже в Бутырках на свидании он не был таким безнадежным… Папа шел в гору, чуть подпрыгивая, вытаскивал разбитые ботинки из вязкой грязи. Было видно - с ним все кончено… А со мной? - Страшный мальчишеский эгоизм или инстинкт выживания, даже больное самолюбие не давало покоя и висело тяжелым мокрым шмотьем среди свинцовых облаков над всей Вязьмой. "Только бы не повторить унижений и нищей жизни этого очень доброго человека… Только бы сделать свою жизнь ни в чем не похожей на эту". Вот тут, кажется, часть своих дерзких надежд я подспудно связывал с именем всесильного Матвея Бермана. Если не в реальной жизни, то в мечтах и фантазиях.

В этой надежде была какая-то таинственность и надтреснутый звук, нечистый, со скрежещущим призвуком и все-таки сладкий зов власти, на сторону которой, вот так вот, можно склизануть. И застрять там… Нет, нет и НЕТ! Ничего не должно быть в угоду сволочной выгоде, а уж ценой какого бы то ни было предательства… Нет!

Это были весенние каникулы моих надежд и сомнений.

Это были зимние каникулы трудного выбора. Летом меня тетка отправляла в пионерские лагеря…

Глава вторая

ПРАЗДНИЧНАЯ

Весна в тридцать седьмом была чудо-весна. Трамвай: "дзинь - дзинь!.."

Уже на восьмое март было тепло - мимоз навалом, учительницам дарили не веточками, а целыми букетами - нюхайте, наслаждайтесь, отдыхайте от нас - изуверов!.. Почти все мальчишки бегали в школу уже без пальто, а за шиворот - ка-па-ет!.. Сосульки с крыш нацелены на макушки - того гляди, "шарах… и Шопен!". В классах окна настежь, и крик такой, что прохожие у Никитских ворот вздрагивают - попробуй не вздрогни, если бутылкой с веточкой, усыпанной нежными почками, по кумполу одному прохожему чуть не угодило - "чуть-чуть не считается!" - из окна бросили на перемене без злого умысла - "С приветом!".

Пришла милиция - виновных нет. А на немецком в проходе между партами танцы - фокстрот!.. Настроение шалое. Мы же - всемирные переусторители! Если на то пошло - наши вожди САМЫЕ вождевые! Наш главный вождь САМЫЙ-САМОВЫЙ!

Год 1937-й- всеобщее помрачение…

Тимирязев, который памятник, торчит - уставился в даль Никитскую… Тверской бульвар весь зазеленел и все равно прозрачный - красотища!.. А в сумерках там прохожих раздевают. Умеют. Даже до наступления полной темноты… А причем тут темнота? Фонари все побиты. Пушкин (тоже памятник, но с другого конца бульвара) заложил руки за спину, насупился - знает, что его все равно пристрелят (здесь все всё знают). Какое-то слово в его стихах каменотесы переколупывают (это на памятнике-то!) - Наплевать, что гранит, когда надо, и гранит крошим. Умеем! А тут май на носу, на школьных тетрадках картинки изображены для пополнения ежедневного образования: таблица умножения на последней странице обложки, картинка из народной сказки на первой странице обложки: богатыри, русалки, попы и их работники - балды… И вот, "чтоб сказку сделать былью", все школьники неполной средней в этих немудреных картинках, в штрихах, в линиях и загогулинах, отыскивают антисоветчину, пасквиль на вождей, призывы против Сталина и соратников, лозунги против Советской власти… Ищут-ищут, найти не могут, по четыре-пять уроков кряду… До одури… Бдительность! Наконец, один нашел: "ДОЛОЙ КАЛИНИНА" - в тридцати трех богатырях, среди волн и облаков… Даже кусочек лица всесоюзного старосты обнаружил, ну, не лицо, а бородка-клинышком - и, вроде, еще один глаз намечается, зато бородка натуральная из перевернутого шлема богатыря! Осталось выяснить фамилию художника, а там и до врага-редактора, и до типографии доберутся… Замаскировались?.. Психоз… И хоть кто-нибудь сказал бы, хоть шепотом: "Опомнитесь, дети! Ну, что за чушь?". Какое там - вся школа включилась - повальный сыск, разбирательства, телефонные звонки…

В один из праздничных дней, в школе у Никитских ворот забегали по этажам учителя, завуч, старшая пионервожатая - кричали, искали кого-то и самым неожиданным образом ухватили за рукав - я мчался сломя голову вниз по лестнице. Схватили и привели в учительскую. Ну, думаю, трояк за поведение обеспечен: "лестничная компания" началась, а я проморгал.

- Завтра торжественный вечер у шефов, их надо хорошо поприветствовать.

- ?

- Сейчас узнаешь. От имени всей нашей школы…

- Вот это да!..

- Молчи и слушай… Ты хоть за последнее время… Но несмотря на… Одним словом, ты будешь приветствовать наших шефов в радиотеатре на улице Огарева - вход не там, где Телеграф, а с противоположной стороны… С Газетного переулка…

- Парадный вход с черного хода, что ли?

- Вот эти шуточки брось, самоучка!.. Учти!.. У наших шефов новый нарком назначен. Очень влиятельный! Это тебе не предыдущий…

Предыдущего только-только расстреляли. - Да там каждые четыре месяца нового назначают..

- Четыре месяца, пять месяцев - не твое дело!.. Подготовься хорошенько. Старшая вожатая Антонина тебе поможет. С последних двух уроков завтра отпустим. Ты как, по бумажке, или так?

- Я по бумажке собьюсь…

- Ну смотри, не подкачай. Мы на тебя надеемся.

- А сегодня нельзя с последних двух? Я бы все подумал как следует…

- Ну, знаешь! Это уже!..

Радиотеатр - он же клуб наркомата связи - был набит до отказа. Пионервожатая, долговязая, крепкая связистка Антонина, стояла в проеме боковой двери, почему-то самой дальней от сцены и цепко, обеими руками, впилась в мои слабые плечи - словно я гончая и могу сорваться в любую секунду в бега… В проемах еще стояли люди, и вдоль стен довольно много людей, - заслоняли, я почти ничего не видел - сцену с президиумом, и трибуну созерцать можно было только по частям, причем не всегда - или то, или это или… Было очень душно. Сидящие в зале волновались, тянули головы к сцене, таинственно перешептывались и кивали в сторону президиума. На трибуне ораторы все время менялись, зал взрывался аплодисментами, обстановка была какая-то вздрюченная. Но "Ура" и "Да здравствует" пока не кричали… Как-то само собой я отключился от всей этой кутерьмы - решил: лучше сосредоточиться и подумать, как произнести первую фразу, что бы им всем такое сказать… С чего начать?.. Ведь прямо через дорогу, напротив Центрального Телеграфа, вот здесь - рукой подать, жил и я вместе со своим папой. Знаю тут каждый закоулок, проходные дворы, тупики. У каждого из нас был персональный самокат на двух громыхающих подшипниках, и когда мы гуртом вырывались из подворотни на Тверскую, визжали тормоза, у милиционеров свистки застревали в зубах, а ребята, словно смерч, пересекали главную магистраль столицы и с воплями скрывались в проходных дворах напротив. Если кого-нибудь из нас хватали, считалось, что команда понесла потери - поворачиваться и удирать восвояси считалось отступлением и позором… Но бывали и серьезные культурные деяния: бегали здороваться с худым, высоким, носатым артистом в шляпе и длинном пальто. Он вышагивал обычно от Охотного ряда вверх по улице. Его можно было издали заметить в любой толпе - такой был артист и так он шёл! С ним здороваться бегала не вся братва - отдельные персонажи из нашего двора. Ровно в шесть тридцать вечера перебегали улицу к букинистическому магазину и караулили.

- Вон он! Он. Плывет!

Выскакивали из подворотни полукругом сгибались в шутовских и мушкетерских поклонах, сдирали кепченки, делали несусветные реверансы и кричали:

- Приветствуем Всеволода Эмилича! - и замирали "в позах".

Прохожие расступались, огибали, оглядывались. Всеволод Эмильевич всегда останавливался, чуть приподнимал шляпу над патлатой головой, не улыбался:

- Какая нужда? - Строго спрашивал носатый Эмильевич.

И кто-то всегда выставлял один, два или три пальца.

Всеволод Эмильевич иногда говорил: "Не досуг", - а обычно кивал, и двое или трое мальчишек шли за ним - сговаривались, чья очередь, заранее. Над арочным подъездом здания всегда рано начинала светиться вывеска с рубленым шрифтом - "ТЕАТР им. Вс. Эм. МЕЙЕРХОЛЬДА.

Это было его последнее пристанище. Театр его собственного имени. Он проходил не через артистический, а через главный вход. Там с ним здоровались зрители, пришедшие на спектакль. Но тихо, почтительно, иные даже подобострастно и пялили глаза на сопровождавших мальчишек. Мы, голодранцы, чувствовали себя его адъютантами и вышагивали мимо запретительных - "Дети до 16 лет не до…"

Возле билетерши Всеволод Эмильевич говорил:

- Извините, это со мной. Им уже… много!

А дальше был "Лес", "Горе уму" или даже "Дама с камелиями". Это были его последние спектакли, державшиеся в репертуаре.

Зал театра уже редко наполнялся! Стало появляться много свободных мест, начинался официально организованный закат всемирно известной театральной звезды. Так называемый "Революционный Авангард" становился не нужен, появилась потребность в новом официальном классицизме под социалистическим соусом. Мейерхольда уже вовсю шерстили, открыто поносили в газетах, но нас, тверской "развитой шпаны", это как-то не касалось…

Пионервожатая Антонина почти толкнула меня: оказывается объявили приветствие от подшефной школы. Я с трудом удержался на ногах (наверное, она волновалась больше меня и не рассчитала силу толчка). Впереди была ярко освещенная сцена с многолюдным президиумом. Слева трибуна, прижатая вплотную к ступенькам - уютный, но тесный зальчик радиотеатра, узкие проходы. Передо мной начали расступаться люди, я уже свободно шел. Духоты как не бывало - сплошной кислород! - и только что ветер не дул мне в лицо… Когда взобрался на трибуну, обнаружил, что вот тут-то не мешало бы иметь какой-нибудь ящик из под яблок или просто маленькую старушечью скамеечку. Большие, как черные тыквы, микрофоны оказались выше уровня моей макушки. Слова "Дорогие и заботливые товарищи шефы!" - пришлось повторить два раза. В зале раздался смешок, и какой-то дурак зааплодировал. Тогда я нащупал ногой высокий внутренний борт трибуны и, широко расставив ноги, приподнялся на эти спасительные выступы! Стоял хоть и враскорячку, но микрофоны оказались на уровне глаз. Можно было говорить. Опять зааплодировали… Теперь уже меня подбадривали.

Назад Дальше