Герцен - Ирена Желвакова 6 стр.


Особой знаменитостью в университете почитался философ Николай Станкевич, неутомимый последователь Гегеля среди московской молодежи, вдохновитель философского кружка. "Он изучал немецкую философию глубоко и эстетически; одаренный необыкновенными способностями, он увлек большой круг друзей в свое любимое занятие". В годы их учения чувствовалось идейное противостояние двух конкурирующих сообществ Герцена и Станкевича, и большой симпатии между ними не наблюдалось. Герцен подтверждал идейные различия: "Им не нравилось наше почти исключительно политическое направление, нам не нравилось их почти исключительно умозрительное. Они нас считали фрондерами и французами, мы их - сентименталистами и немцами". Позже увидим, как это непонимание постепенно стиралось.

С ранней юности Герцен мог декларировать: "Мы жили во все стороны". Политические споры молодежи ночи напролет чередовались с веселыми пирушками и неумеренными возлияниями, попросту попойками. В памяти друзей осталась "светлая, веселая комната, обитая красными обоями с золотыми полосками, в которой не проходил дым сигар, запах жженки…". Приют молодежь находила в доме отца Огарева у Никитских Ворот, что в двух шагах от университета. Конечно, в отсутствие Платона Богдановича, пребывавшего по болезни в своем имении.

В большой особняк на Сивцевом Вражке, приобретенный Иваном Алексеевичем в 1830 году у вдовы небезызвестного Ф. В. Ростопчина (оставившего след в истории с московскими пожарами 1812 года), молодой бесшабашной компании путь был заказан. Там был свой, жесткий порядок. Дневной и ночной дозор старика, содрогавшегося при одном виде сына в окружении университетских вольнодумцев, опасных бездельников, вызывал неприязнь или, по меньшей мере, злую иронию Яковлева.

А между тем учебный курс заканчивался и Александр подводил итоги, сколь многим обязан своей alma mater науками, которыми в состоянии был овладеть ("науками, сколько в состоянии был принять"), приобретением метода изучения, ибо "метода важнее всякой суммы познаний". В дружеском послании члену студенческого кружка Михаилу Носкову, написанном незадолго до выхода из университета, Герцен оценивал и главное в их студенческой жизни - дружбу, которая будет для него всегда высшим обретением и священным обязательством в отношениях с людьми. Словом, благословлял университет и старания его выдающихся профессоров - М. Г. Павлова, Д. М. Перевощикова, М. Т. Каченовского, патетически восклицая, "что все сладкое… произошло от друзей и от наук".

Вот уже четыре месяца трудится он над своей диссертацией по астрономии - "Аналитическое изложение солнечной системы Коперника", ничуть не сомневаясь в получении золотой медали. Однако честолюбивого диссертанта ждет разочарование. 22 июня 1833 года, наконец, проходит выпускной экзамен. Для присвоения степени кандидата необходимо набрать как минимум 28 баллов по восьми дисциплинам (при высшей оценке - 4 и низшей - 0). Герцен получает 29 баллов, а диссертация приносит лишь серебряную медаль.

В записке Наташе Захарьиной, давно проявлявшей сочувствие к своему двоюродному брату и не мечтавшей до того об его ответном внимании, 26 июня Александр извещал "милую сестрицу", что он кандидат: "Вы не можете себе представить сладкое чувство воли после четырехлетних беспрерывных насильственных занятий… Вспоминали ли вы… обо мне в четверг? День был душный, и пытка продолжалась от 9 утра до 9 вечера". Но при всем удовольствии свободы его самолюбие было задето тем, что золотая медаль досталась другому… Вторым он быть не желал и на акт награждения не явился, в чем без утайки, искренне признавался Наташе в другом своем письме от 6 июля, верно чувствуя уже в ней заинтересованного друга.

Эти тексты, несколько измененные и сокращенные, Герцен ввел в ткань "Былого и дум", когда получил из России оставленные там бумаги. В первоначальном варианте письма, отправленном 26 июня в подмосковное имение княгини М. А. Хованской, где в то время жила Наталья Александровна, сохранились примечательные слова любви и признательности старому и такому родному городу, который вскоре ему предстоит покинуть:

"Как проводите время, теперь деревня - рай, и я с радостию бы поехал… на короткое время, ибо для меня и Москва не хуже рая. Я привык, я люблю Москву, в ней я вырос, в ней те несколько человек, которые искренно, долго будут жалеть обо мне; другие города представляют мне только множество людей, и я посреди их один-одинехонек - а это грустно! Впрочем, ежели будет нужда, будет польза, я готов ехать хоть в Камчатку, хоть в Грузию, лишь бы в виду было принести какую-нибудь пользу родине".

В то жаркое лето, когда в жизни намечается новый поворот, ему важно вновь припасть к "алтарю" их с Огаревым дружбы, вновь вглядеться с Воробьевых гор в опоясанный узкой рекою такой разноликий город и, поняв не лучшие перемены в себе за каких-нибудь семь-восемь лет, очиститься "высшей поэзией" от всего наносного, земного. "День был душный…" - начнет Герцен лирический отрывок уже сложившейся в его голове фразой, очевидно сочиненной тогда же, в июне, сразу после экзамена. Здесь он и поэт, и философ, и эколог (по современным понятиям).

В этом раннем сочинении присутствует и социально-политический замес: романтическому восприятию возвышенной мечты противостоит "низкая действительность" с вторжением в божественный мир социального зла, насилия и несправедливости: "…там судья продает совесть и законы; там солдат продает свою кровь за палочные удары; там будочник, утесненный квартальным, притесняет мужика; <…> там бледные толпы полуодетых выходят на минуты из сырых подвалов, куда их бросила бедность". Пороки людей, порожденные этой "низкой действительностью", позволяют ему, уже много понявшему в естестве человека, риторически заключить: "Люди, люди, где вы побываете, все испорчено: и сердце ваше, и воздух, вас окружающий, и вода текущая, и земля, по которой ходите"… Герцен варьирует цитату из "Эмиля" Руссо: "Как природа хороша, выходя из рук творца; как она гнусна, выходя из рук человека".

Герцен, последователь "великих поэтов", не боится назвать и крамольного представителя этой когорты: Рылеев. "Певец Войнаровского смотрел на меня и мне говорил: Ты все поймешь, ты все оценишь".

Год, проведенный после университета, еще более сплотил старых друзей. "Это был продолжающийся пир дружбы, обмена идей, вдохновенья, разгула". Ни одной безнравственной истории в их кругу, "ничего такого, от чего человек серьезно должен был краснеть", Герцен не может припомнить.

Что же это были за пиры и вакханалии? Раз уж такое обилие Николаев: Огарев, Сатин, Кетчер, Сазонов, почему бы в Николин день, 6 декабря, не устроить "пир четырех именин"? По злачным местам и лучшим торговым лавкам Белокаменной рассылаются за покупками все участники будущего торжества, чтобы обеспечить достойный праздник, и всё весело, остроумно, с проектами и сметами, в складчину: к "Яру" за ужином и к Депре - за вином. Не забыть "сыру и садами" у Матерна. Самый "капитальный вопрос" вечера: "Как варить жженку?"

В колеблющемся огне неясно просматриваются потемневшие лица. Грудой на столе - фрукты, ананасы… Класть - не класть в жженку? Как зажигать и как тушить шампанским? Ананасы плавают в суповой чашке: как бы не подожглись… Аромат невероятный… Картина, развернутая в памяти Александра Ивановича, сродни полотну голландцев, и ею стоит насладиться, открыв "Былое и думы".

Естественно, на следующий день от дьявольской смеси тошно, раскалывается голова. Иван Алексеевич каждый раз безошибочно угадывает этот особый "аром", задавая сыну сакраментальный вопрос: "Опять суп с мадерой?"

Изобретение подобного блюда требует пояснения Александра Ивановича, который однажды, загуляв с Огаревым, вместо столовой почтенного родственника Платона Богдановича (как было заявлено дома) оказался у "Яра". Будучи совершенными неофитами и отнюдь не ресторанными гурманами, друзья заказали "уху на шампанском" и какую-то мелкую дичь, отчего вышли из-за стола совершенно голодными и явно не в себе. Подозрение Яковлева, будто бы от Александра "пахнет вином", вызвало памятный диалог сына с отцом:

"Это, верно, оттого, - сказал я, - что суп был с мадерой".

"Au madère; это зять Платона Богдановича, верно, так завел; cela sent les caserne de la garde".

Яковлева бесконечно пугали даже самые безобидные поступки развязных (скорее, отвязных, на нынешнем языке) приятелей его Шушки. Его неприятие и даже нелюбовь к ним, как всегда, выражались самым оригинальным образом. Их фамилии он методично переиначивал: Сатина называл Сакеном, а Сазонова - Сназиным. "Огарева он еще меньше любил и за то, что у него волосы были длинны, и за то, что он курил без его спроса. Но с другой стороны, он его считал внучатным племянником и, следственно, родственной фамилии искажать не мог".

Многие молодые люди вели себя крайне вызывающе и попадали на заметку полиции. Кстати, Огарев, вместе с приятелем, поэтом Владимиром Соколовским, бесшабашно распевали "Марсельезу" у стен Малого театра.

И все-таки - молодежь, могла ли она только теоретизировать, спокойно глядя на всё, что происходит вокруг?.. Время воспитывало. Поляки гремели кандалами по Владимирской ссыльной дороге, студенты пропадали в темных казематах. Герцен знал: черед за ними. Их имена уже занесены в списки тайной полиции.

Глава 5
"ПЕРВАЯ ИГРА ГОЛУБОЙ КОШКИ С МЫШЬЮ…"

…И вы, мундиры голубые,
И ты, послушный им народ…

М. Ю. Лермонтов. Прощай, немытая Россия…

"Рифмовать" голубые мундиры цвета "жандарм" в России давно научились. Шеф Третьего отделения - "голубой Бенкендорф", "голубая кошка" (у Герцена), ясно - метафоры тайной полиции. Здесь и нависшая опасность, и несвобода, и неминуемое преследование, в общем, вся сила карательной системы государства, готовая обрушиться на голову даже законопослушного гражданина.

Не успев покинуть университетские стены, Герцен уже намечал себе дальнейшую программу жизни. Деятельность: наука, журнал, углубленное самообразование. Отоспавшись, отъевшись, в общем, отдохнув после экзамена, сам ставит себе задачи. Слишком значительные пробелы в знаниях: следует создать собственную систему. Конечно, история и политические науки в ней на первом плане, естественные науки - на время отодвинуть. Глубже изучить Гёте: "Шиллер - бурный поток, Гёте - глубок, как море". Недурно еще усовершенствоваться в переводах. Теперь с полным основанием можно открыть Сперанского, его только что вышедшее "Обозрение исторических сведений о Своде законов": "Велик вельможа публицист…" Сколько имен в перечне книг Александра Ивановича… Ум у него всеобъемлющий. Современному человеку столько не поднять, да и недосуг…

С Огаревым Герцен постоянно делится планами, в письмах одобряет его стремление стать поэтом, верит в его истинное призвание. Много размышляет о новых, теоретических основаниях их идей и поступков. Старые политические теории, лозунги и слова, негодные после разгрома восставших поляков, вызывают у друзей смятение. "Детский либерализм" 1826 года давно отлетел. Необходимо освоить и взять на вооружение "новую религию", социалистическое учение сенсимонистов.

Совсем скоро вся эта их потаенная, сокровенная переписка попадет в руки жандармов. Власть заинтересует пристальное и весьма подозрительное внимание Герцена к теории сенсимонизма. Он тогда ответит своим судьям: "Главное положение Сен-Симона - что за разрушением следует созидание; мне приходили эти мысли и прежде, ибо я не мог представить, чтоб человек жил токмо разрушая, что видим с реформации до революции 89 года, которая разрушала остатки общества феодального".

Мир новых отношений между людьми, идеал истинно человеческого общества, декларации об освобождении женщины со всеми необходимыми правовыми последствиями (ее равные с мужчинами права, при полном "оправдании, искуплении, реабилитации плоти" и пр.) и, главное, идея социального переустройства общества при жесточайшем сопротивлении старого западного мира действительно захватывают друзей, кажутся Герцену спасательным кругом в море захлестывающих друг друга теорий. Сколько их проработано, подхвачено, усвоено, отвергнуто… В конце концов, им вынесены заключения, которые он сформулирует в "Былом и думах": "Сенсимонизм лег в основу наших убеждений и неизменно остался в существенном. <…> Социализм и реализм остаются до сих пор пробными камнями, брошенными на путях революции и науки".

Принятые как руководство к действию новые идеи друзей наталкивались на полемику прежде благожелательных оппонентов, вроде издателя "Телеграфа" Николая Полевого, видевшего в сочинениях Сен-Симона лишь "безумие, пустую утопию, мешающую гражданскому развитию". Власть рассматривала это учение жестко, "как пагубное", сбивающее молодежь с пути истинного. За "вольный образ мыслей" можно было и поплатиться.

Девятого июля 1834 года Огарева взяли. Слово это, прочно укоренившись в карательном лексиконе, со временем не утратило значения.

- Как взяли? - возбужденно спрашивал Александр у камердинера Огарева, поднявшего его среди ночи.

Следовало объяснение слуги, которое сразу не доходило до Александра: часа два назад, едва Герцен покинул дом Огаревых, явился полицмейстер с квартальным и казаками, "забрал бумаги и увез Н. П.".

"…И отчего же его взяли, а меня нет?", "в последнее время все было тихо, Огарев только задень приехал…" - Герцен "не мог понять, какой повод выдумала полиция". Тем не менее в арестованных письмах и других бумагах Ника заключалась главная опасность…

Хлопоты и ходатайства Герцена за друга не дали никаких результатов. Казалось бы, не слишком осмотрительным было обращение к Михаилу Федоровичу Орлову, отвергнутому, почти изолированному от общества после 14 декабря. Славный ветеран "Союза спасения", этот могучий "лев в клетке" (по образному слову Герцена), уже почти ничем не мог помочь. Его высокое родство с приближенным к императору братом Алексеем, яростно защищавшим в тот роковой день Зимний дворец, возымело бы обратное действие. "Лев был осужден праздно бродить между Арбатом и Басманной, не смея даже давать волю своему языку". Но все же написанное им письмо своему давнему знакомцу, князю Д. В. Голицыну, и визит Герцена за ответом в генерал-губернаторскую канцелярию кое-что прояснили. Московский генерал-губернатор наотрез отказался от содействия: дело слишком важно, сам император вмешался. По высочайшему повелению уже образована следственная комиссия. Повод для ареста - какой-то праздник, пир молодежи 24 июня, где пелись антиправительственные "стихи". Герцен о нем слыхом не слыхивал. Ни Огарева, ни Герцена там не было. В тот день праздновались именины Ивана Алексеевича Яковлева, на которых они оба присутствовали. Алиби было надежным.

В главе "Былого и дум", рассказавшей об аресте Огарева, сталкивались мнения различных представителей московского общества о проявлениях протеста молодого поколения 1830-х годов и ответной реакции правительства. Герцен не раз раздумывал о нормах поведения личности в период русского "надлома" после 14 декабря. Говоря современным языком: сидеть ли тихо и не рыпаться или же действовать, помогать, противостоять беззаконию и несправедливости.

Герцен прослеживает отношение общества к ответной, репрессивной реакции правительства. Рядом с такими опальными, благородными личностями, с которыми сводит его судьба - Михаилом Федоровичем Орловым, Николаем Николаевичем Раевским, Петром Яковлевичем Чаадаевым, Герцен выводит людей иного покроя, "либералов" и вольнодумцев на словах, вроде князя В. (В. П. Зубкова), некогда оказавшегося среди выпущенных из Петропавловской крепости по декабристскому делу. Теперь он ближайший, незаменимый сотрудник генерал-губернатора, имеющий немалый вес и обширные полномочия. Дружеский визит к нему, думал Герцен, должен обнадежить и помочь.

Диалог между ними, случившийся в день жесточайшего московского пожара, в котором людская молва обвиняла поджигателей, характерен и важен Герцену идеологически:

"Пугачевщина-с, вот посмотрите, и мы с вами не уйдем, посадят нас на кол…" - говорил Зубков.

"Прежде, нежели посадят нас на кол, - отвечал Герцен, - боюсь, чтоб не посадили на цепь. Знаете ли вы, что сегодня ночью полиция взяла Огарева?"

Помочь, замолвить слово об арестованном? Ни в коем случае, "держите себя в стороне", а то "сами попадетесь". Его советы Герцену и предостережения жить "как можно тише, а то хуже будет", завершаются смелой филиппикой князя: "Вот оно самовластье, - какие права, какая защита, есть, что ли, адвокаты, судьи?" Предусмотрительность трусливой посредственности (кабы чего не вышло) противостоит благородному поведению людей, для которых дело, служение, помощь ближнему не пустые слова, не подвластные особым обстоятельствам.

Вытащить сына из тюрьмы был не в состоянии даже влиятельнейший отец Огарева, располагавший немалыми финансовыми возможностями. Взятый им на поруки Ник вновь оказался в заключении в конце июля 1834 года.

Известие об аресте сына Платона Богдановича произвело в семействе Яковлева отчаянный переполох. Предусмотрительный Сенатор незамедлительно явился к брату, чтобы просмотреть подозрительные книги племянника. Не оставить ни малейших улик, не дать ни малейшего повода… Иван Алексеевич сердился, сетовал на распущенность Огарева, ворчал: вот к чему приводит знакомство Шушки с подобными типами. Но он еще не предвидел главного несчастья. "Игра голубой кошки с мышью" только начиналась.

Глава 6
АРЕСТАНТ

Всякий арестованный имеет право через три дня после ареста узнать причину оного или быть выпущен.

Из статьи полицейского устава

Вопрос: "1. Объясните звание ваше, имя, отчество и фамилию, сколько имеете лет от рождения, какого вероисповедания… ежели состоите на службе, то где, в какой должности и с какого времени?"

Ответ: "1. Титулярный советник Александр Иванов сын Герцен, 22 лет, греко-российского исповедания… теперь же нахожусь на службе в Московской дворцовой конторе".

Вопрос: "2. На верность подданства и службы его императорскому величеству присягали ли?"

Ответ: "2. Присягал после получения каждого чина".

Власти понадобилось совсем немного времени после ареста Огарева, чтобы вовлечь в "игру" с полицейским следствием его ближайшего товарища и, возможно, не менее опасного злоумышленника.

На квартире московского обер-полицмейстера Цынского разобрали арестованные бумаги Огарева. Вынесли твердое определение: "переписка в конституционном духе", из коей следовало свободомыслие и полное единомыслие дружеского тандема.

Назад Дальше