Бабушка, Grand mère, Grandmother... Воспоминания внуков и внучек о бабушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX XX веков - Елена Лаврентьева 48 стр.


Так же, как я была убеждена, что наша церковь и вся Большая Никитская принадлежат нам, так я была убеждена, что асфальтированный переулок, где находился бабушкин дом, вместе с соседней церковью, принадлежит ей. Даже не только переулок, но и вся Тверская площадь с домом генерал-губернатора, казармами и большой гостиницей "Дрезден" с роскошным гастрономическим магазином внизу. Гостиница и магазин действительно принадлежали ей. Дом ее стоял посреди обширного двора, усыпанного красным песком. Здесь же находилась конюшня и еще несколько небольших домов, отдававшихся "внаймы". "Именитое купечество", проживавшее за Москвой-рекой, было тогда очень малообразованно. Царили патриархальные нравы старой Руси, почти средневековый семейный деспотизм, всемогущество денег, изображенные в драмах Островского. Бабушка, вышедшая из этой среды, едва умела читать и писать. У ее мужа, сына крестьянина, развозившего по домам уголь и воду, дело обстояло не лучше. Но ее дети – мои тетки и дяди – получили блестящее образование. Все четыре сына учились в Университете, шесть дочерей брали уроки у тех же университетских профессоров и в совершенстве владели тремя-четырьмя иностранными языками. Когда я была совсем маленькой, мои тети и дяди всегда встречали меня самым шумным и бурным весельем. Я была первой внучкой, поэтому меня баловали и захваливали. "Поклонение младенцу", – говорила моя старшая тетка Александра. Меня удивляло, что все они обращались к своей матери на "Вы", тогда как я говорила ей "ты", и она, так меня баловавшая, со своими детьми обходилась иногда очень сурово.

Так как дом первоначально предназначался для меньшей семьи, а с ее увеличением не раз расширялся и перестраивался, то теперь он представлял собой целый лабиринт комнат и комнаток, переходов и приступок. Три этажа соединялись разнообразными лестницами и лесенками. Две комнатки самой бабушки были совсем крошечные. Перед большим киотом в углу горели лампады, и в этом помещении всегда немного пахло оливковым маслом.

Поля вместе с нами жила у бабушки и ухаживала за нами. Она рассказывала нам сказки. Одна из ее сказок всегда производила на меня сильное впечатление: братец с сестрицей пошли в лес по ягоды. Братец кладет ягоды в кузовок, а сестрица – в ротик. Когда пришло время вернуться, сестрица убивает братца, хоронит его, а ягоды относит домой и говорит, что братец заблудился. Но на могилке вырастает тростник, идут мимо прохожие, вырезают из тростника дудочку. И дудочка поет: "Дудочка – потихоньку! Дудочка – полегоньку! Злая меня сестрица убила, в лесу схоронила, за ягодки, за красненькие".

Жалость к братцу заливала меня, и я чувствовала на себе вину сестрицы, потому что в ее лице я всегда видела себя, а в лице братца – своего брата Алешу. Как я после от него узнала, он тогда тоже видел во мне "злую сестрицу".

От времени, когда мы жили в бабушкином доме, память сохранила мне несколько странных переживаний. Мне подарили жестяную кукольную плиту, хотя в то время я еще не играла в куклы. Как-то я заглянула внутрь этой плиты, воображая себя совсем маленькой, а внутренность плиты обширным помещением. Стены этого помещения отражали друг друга, и получалась какая-то унылая бесконечность. Я повторяла этот опыт, и каждый раз появлялось одно и то же чувство холода и одиночества. Это же самое ощущение бывало у меня много позднее, когда я силилась представить себе холод и одиночество Сатаны. Однажды, лежа на полу, я увидела все предметы опрокинутыми, люди висели вниз головой; и на какое-то мгновение я уже не знала, как правильно. Все было наоборот, и я нарочно снова и снова вызывала это состояние. Странное чувство испытывала я также, когда нас провозили по Большой Никитской мимо нашего дома, чтобы мама, не посещавшая нас из-за опасности заражения, могла бы хоть посмотреть на нас в окошко. Мы ее не видели сквозь стекла. Окна были заклеены по-зимне-му, и только маленькая форточка наверху давала доступ свежему воздуху. Но я знала, что она нас видит. Было так странно видеть наш дом снаружи, как чужой. Он казался мне громадным, а окна мертвыми; существовало ли все, что было внутри, если я сама была снаружи? <…>

Бабушка каждое лето нанимала себе дом в деревне, в каком-либо дворянском имении близ Москвы, куда можно было добраться только на лошадях. В этих великолепных усадьбах, со старинными липовыми парками, со множеством цветов, украшавших террасы, лестницы и цветники, сохранялись старые традиции. Обедневшему дворянству приходилось сдавать свои дворцы в наем буржуазии. Помню, как в имении князя Вяземского мне показывали комнату, где жил Александр Пушкин. Показали также пресс-папье – гроб, в нем труп, который едят черви. Пресс-папье принадлежало масонам, – сказали мне. Комнату Пушкина вместе с пресс-папье я рассматривала с величайшим почтением, хотя и не имела тогда ни малейшего представления ни о Пушкине, ни о масонах.

Бабушка была большой любительницей цветов. Каждый день рано утром, до завтрака, она шла в своем белом утреннем пеньюаре из китайского шелка в сад и срезала розы, еще мокрые от росы, и складывала в корзинку, которую я носила за ней. Каждый год я часть лета проводила у нее.

Театральная улица
Т. П. Карсавина

Моя бабушка, Мария Семеновна, жившая обычно у маминой сестры, всегда приезжала к нам на рождественские праздники. Ее посещения доставляли мне большую радость. Очень остроумная, с неизменно ровным и прекрасным характером, она обладала редкой способностью радоваться жизни, которую не смогли в ней подавить даже чрезвычайно стесненные материальные обстоятельства. Когда-то она была настоящей красавицей, и до сих пор еще у нее сохранились прекрасные темные глаза и гладкая кожа, как у молодой женщины. Свой нос с горбинкой бабушка называла римским. Греческая кровь (она была урожденная Палеолог) придавала ее красоте оригинальный характер. Бабушка обожала беседовать с нами о своем детстве и обо всей своей жизни. Как только у нее находились слушатели, она вспоминала сотни историй и рассказывала их всегда с одинаковым увлечением, независимо от того, кто окружал ее – дети, прислуга, родственники или чужие люди. Случалось, что мама пыталась прервать ее веселую болтовню: "Мама, ты забываешь, что говоришь с детьми!" Но мы умоляли бабушку продолжать. Ее истории напоминали сказки из "Тысячи и одной ночи".

С юмором, вдохновенно рассказывала она – а нам было тогда меньше десяти лет – о балах-маскарадах в Благородном собрании в Санкт-Петербурге, где она сумела очаровать императора Николая Павловича, об изменах мужа, который приходил к ней исповедоваться в грехах со словами: "Мари, ангел мой, ты все поймешь и простишь!" Дедушка умер молодым, растратив все состояние и оставив без гроша молодую жену с тремя маленькими детьми. Долгие годы она жила в крайней бедности, но вспоминала об этом без горечи и даже довольно весело.

Маленькая пенсия была единственным источником существования, и часто весь ее обед состоял из селедки и куска хлеба. Но дети были обеспечены: сын воспитывался в морском корпусе, а две дочери – в сиротском институте. Наконец наступал сочельник, и вечером, как это было заведено, мы собирались заняться гаданием. Елка была куплена уже накануне. Отец очень любил традиционную рождественскую елку, старался отыскать самую красивую, и всегда брал меня и Леву себе в помощники. Мы привозили елку домой на санках и принимались ее украшать. Отец приносил кухонный стол, ставил на него стул и, забравшись наверх, прикреплял к самой верхушке елки большую звезду. Мы передавали ему украшения и свечи, которые надо было повесить вверху, а сами занимались нижними ветками. Украшать елку доставляло не меньшее удовольствие, чем видеть ее зажженной. Как зачарованная, перебирала я игрушки из фольги, пряники в форме солдатиков или барашков, восковых ангелочков с золотыми крылышками. Они спокойно покачивались в своем вечном полете, а я следила за тем, чтобы они висели подальше от свечей. Мы развешивали множество позолоченных грецких орехов и красных крымских яблочек, величиной с абрикос. Когда все свечи были прикреплены, мы раскидывали по елке хлопья ваты, которая выглядела как настоящий снег, и набрасывали на нее серебряный дождь, – затянутая золотой и серебряной паутиной, она начинала вся сверкать.

Мама была занята на кухне, наблюдая за приготовлением окорока, а бабушка оставалась с нами. Она читала газету и время от времени обращалась к отцу, которого очень любила: "Послушай, Платоша!" Политика ее не интересовала, зато она прочитывала все происшествия. Заметка о каком-либо несчастном случае заставляла ее говорить о внучке Нине и ее пристрастии к конькам. По убеждению бабушки, подобные развлечения до добра не доведут. Мы держались с бабушкой на равной ноге и часто поддразнивали ее нескромными вопросами: "Бабушка, почему у тебя белые волосы, а шиньон черный и зачем ты покрываешь его сеткой?" В конце концов она объяснила нам, что это – шиньон на каждый день, а есть у нее другой, лучше подобранный к волосам, но его она хранит для торжественных случаев.

Бабушка тоже не упускала возможности подразнить внучек. Однажды она убедила нас в необходимости нюхать табак, доказывая, что нет лучшего средства для того, чтобы придать блеск глазам. <…>

В феврале мне исполнилось пятнадцать, и теперь я уже пользовалась всеми привилегиями старших. <…>

Теперь с нами жила бабушка. Ей уже было за семьдесят, и ее умственные способности заметно слабели, но физически она еще оставалась крепкой. Бабушка вставала первой в доме и до поздней ночи копошилась в своей комнате. Звук выдвигаемых и задвигаемых ящиков свидетельствовал о том, что бабушка что-то искала. Большая часть ее времени уходила на поиски, так как все вещи постоянно играли с ней в прятки. Велико было ее расстройство, когда выяснилось, что она не сможет присутствовать в училище на вручении награды Льву: ее любимец получал золотую медаль. Бабушка была вынуждена пропустить это торжественное событие, так как куда-то запрятала свой выходной шиньон. Всегда очень внимательная к своему туалету, она не могла себе позволить появиться в обществе без шиньона. "Я положила его здесь", – твердила она, беспрестанно возвращаясь на одно и то же место, как будто надеялась, в конце концов, найти там пропавшую вещь. И добавляла: "Чур-чур, дурака не валяй: поиграл и отдай!" Так взывала она к невидимым духам, которых подозревала в злых шутках.

Когда бабушке предложили место в богадельне для вдов при Смольном монастыре, она переехала туда на постоянное жительство. Бабушка осталась в моей памяти как необычайно яркая и цельная личность; о событиях ее жизни можно было бы написать интересную книгу.

С памятью наедине
С. В. Гиацинтова

Бабушка Прасковья Николаевна жила в Москве с нашей семьей и была всеобщей любимицей.

В ранние годы, до поступления в гимназию, мы – мама, папа, бабушка, старшая сестра Люся и я – жили в Зачатьевском переулке, занимая первый этаж белого двухэтажного особняка, казавшегося мне огромным. Из окна мы с интересом наблюдали, как въезжает во двор бочка с водой, вся покрытая льдом и огромными сосульками. Часто там раздавалось нечто среднее между кличем и пением: "Пастила, леденцы, конфеты", – и появлялся человек в фартуке поверх шубы: на голове он нес подушку, на ней покачивался лоток со сладким товаром. Иногда во двор заходили шарманщики с детьми, которые под музыку кувыркались на коврике.

Квартира наша была большая, с длинным коридором. Бабушкина комната соседствовала с детской, я часто ходила туда "в гости" пить чай. Мебель в ее комнате была начала девятнадцатого века, красивая, стильная: красного дерева секретер, трюмо, кресло, круглый стол с вышитой крестиком скатертью. Мне она, правда, не нравилась.

Настоящей роскошью и красотой казалась мне витрина аптеки Феррейна на Никольской – там были цветные шары и аквариум. Зато под диваном у бабушки стояли инкрустированные ящички с многими отделениями, а в них смоквы – варенья, которые она летом сама делала. Мы с Люсей строго по очереди "накладывали" к чаю – при этом разрешалось пробовать все подряд. У большого киота в углу комнаты горела лампада. Не уверена, что бабушка была так уж религиозна, просто, не задумываясь, исправно совершала все обряды. Одевалась она по "бабушкинской" форме: кружевной чепец, пелерина, широкая блуза, на носу очки. Наши шалости воспринимала всерьез и удивленно глядела выпуклыми голубыми глазами. Мы любили ее изумлять.

Была она необыкновенно добра, нежна и наивна. Все люди казались ей хорошими, родственники – благородными, внучки – красотками, всех хотелось одарить, осчастливить. И добро она делала весело, из какой-то внутренней необходимости. Бабушка жила независимо, на собственный небольшой капитал, который давал ей возможность помогать рассованным по учебным заведениям родственницам, приходившим к ней в воскресные дни. А когда сама собиралась с визитом, вызывала горничную. Но голос у нее был слабый, поэтому она отворяла дверь своей комнаты, очень грозно стучала об пол палкой с резиновым набалдашником и жалобно кричала: "П-о-л-ю!" Ей специально провели в комнату звонок, но бабушка не принимала его во внимание. Взявшись под руки, они с Полей выходили к воротам, где ждал извозчик. К извозчикам бабушка относилась настороженно: она была убеждена, что все они – пьяницы, а главная их задача – погубить ее. Если сани вдруг заезжали вбок, бабушка хватала извозчика за кушак, била кулачком в спину и бессильным шепотом бранилась. Все кончалось благополучно, бабушка щедро расплачивалась, приговаривая: "Смотри, не пей!" Все это очень веселило возницу, который изящно определял ее: "Бабка ваша – чистая муха".

Если бабушка уезжала за покупками "в город", как тогда говорили, мы ждали ее возвращения со смутным предчувствием неблагополучия. Действительно, из передней раздавался расстроенный голос:

– Лилинька, посмотри, какую я себе гадость купила! Непременно поезжай и поменяй! – взывала она к маме. Покупка оказывалась отрезом красивого дорогого шелка.

– Мама! Прасковья Николаевна! Ведь это хорошо, ведь вы выбирали! – уговаривали бабушку родители.

– Мало ли что выбирала. Они ведь и уговаривать мастера. Нет, нет, менять – видеть не могу! – В голосе бабушки смертельная ненависть, какую в ней и предположить трудно.

Входила я и начинала представление: говорила о том о сем, потом замечала пакет, разворачивала и всплескивала руками.

– Какая прелесть! – фальшиво восклицала я и прикладывала материю к бабушке. – Как тебе идет, ну, к твоим глазам голубым лучше и нельзя! Бабушка смеялась и иногда смирялась с ненавистной покупкой. Но чаще никакие аргументы не помогали, и мама, понимая, что придется ей ехать в магазин, убегала в спальню, где вместе с нами долго смеялась. <…>

Вечером приходили гости, но в Зачатьевском переулке нас с Люсей к этому времени уже укладывали спать, поэтому их я не помню. Зато, когда приезжали бабушки и дедушка, мы были в центре внимания – заласканные, задаренные, счастливые. Я уже говорила, что у моей бабушки Прасковьи Николаевны были сестры. Таким образом, кроме нее еще три бабушки баловали нас. Все они, состоятельные, гораздо богаче нас, были фраппированы, когда их племянница, моя мама, вышла замуж за неимущего учителя гимназии, но с годами полюбили моего отца, сыновья их дружили с ним, виделись все часто и с удовольствием. Что же до бабушек, то каждая своей историей стоит отдельного внимания.

Самой любимой и красивой маминой теткой была бабушка Лиза – высокая, статная, с правильным "мадоннистым" лицом и длинными, томными карими глазами. Рассказывали, что еще до замужества, прогуливаясь по Кремлю, она повстречала экипаж государя, после чего в Немецкой слободе появился любезный офицер и так подробно расспрашивал о ней, что ее воспитательница сочла за лучшее отправить красавицу в деревню. Замуж она вышла по страстной любви за какого-то родственника, тоже Гарднера, но счастья он ей не принес, был груб, много пил и скоро умер. У бабушки Лизы остались два сына, и, может быть, еще и поэтому она так любила нас, девочек. Это была наша деревенская бабушка, жила она в своем имении и, гостя у нас, страдала от городского шума. Теперь это смешно – ведь я вспоминаю Москву тихую-тихую, особенно зимой, когда, казалось, все спит под снегом, только валенки и сапоги чуть скрипят по белым улицам и тротуарам, освещенным фонарями, которые зажигают фонарщики, подставив лесенку. Но бабушке и безмолвные сани с извозчиком были шумны, и тусклые фонари слепили глаза. В Москву она приезжала только из любви к родным. <…>

С деревенской бабушкой Лизой связаны у меня первые впечатления от природы и какой-то другой, не городской жизни. Совсем маленькой меня иногда сдавали к ней в имение Копнино. Оно находилось довольно далеко от Москвы, в рязанских, безбрежных, как степи, полях. Заросший кустами овраг отделял барский деревянный дом с деревянными же колоннами от деревни.

Дом стоял на горе, сад вокруг него уступами спускался к реке, за которой прямо против дома возвышалась церковь, и, когда звонил колокол, его хорошо было слышно в доме – большом, удобном, теплом, весело потрескивающем дровами в красивых печках. Старинная мебель, старательно отобранная, не загромождала комнат. Особенно мне нравились кресла в гостиной, настоящие вольтеровские, в которых так удобно сидеть (уж не помню когда и как, но одно из них перекочевало ко мне, и я сейчас часто блаженствую в его глубине). Но лучше всего был, конечно, сад, где постоянно соответственно времени года цвели редкостные цветы, одурманивавшие по вечерам сильным и незнакомым запахом.

По другую сторону дома стояли фруктовые деревья, вокруг которых квадратом была разбита гладкая, утрамбованная аллея протяженностью в две версты. Прогулка по ней так и называлась – "пойдем на две версты". Садом заведовал дядя Володя, младший сын бабушки Лизы, бывший, вероятно, искусным садовником. Он являл собой хрестоматийный тип доброго помещика: большой, рыжий, толстый, в картузе и поддевке, громко хохочущий – в эти минуты кудрявая борода лопатой колыхалась, а лицо наливалось малиновым цветом, – щедрый и смелый. Меня он любил за безрассудную детскую храбрость. Например, сажал на высокий шкаф, кричал: "Прыгай ко мне!" – и я беспечно бросалась вниз. Бабушка Лиза бывала вне себя от испуга и возмущения этой странной гимнастикой.

В Копнино меня отправляли с гувернанткой-немкой, крайне не одобрявшей моего тамошнего воспитания, особенно после одного ужаснувшего ее происшествия. Однажды мы с ней мирно спали, как вдруг отворилась дверь, и в проеме появился дядя Володя с фонарем в руках. Немка заголосила, прикрывая плечи, а он, равнодушный к ее прелестям и целомудрию, стал поднимать меня с кроватки и укутывать в одеяло.

– Куда мы? – спросила я, заранее готовая на все.

– Увидишь, – отвечал он и вынес меня из дома.

Назад Дальше