Марья Михайловна приехала в Нёноксу в 8 часов вечера, и такая оживленная и энергичная, словно сделала крошечное путешествие. Однако, с первых же слов она заявила, что, на случай своей смерти у меня, она предупредила своих родственников, чтоб ее не перевозили на родину, а похоронили на месте, в Нёноксе.
Такое введение в совместную жизнь смутило меня: нервы мои были расстроены, я сама нуждалась в уходе, и вот предо мной перспектива удручающих сцен болезни и смерти человека, потратившего последние силы на то, чтоб повидать меня в архангельской глуши… К счастью, все опасения были напрасны, и все время пребывания в Нёноксе Марья Михайловна была здорова и проявляла энергию и кипучую деятельность, которым мог бы завидовать любой юноша. И это с первого же дня: когда, по приезде, в 10 часов я предложила идти спать, и мы разошлись, Марья Михайловна долго сидела с лампой, читая священное писание, а наутро, в 7 часов, не ожидая чая, ушла в церковь. После этого тотчас познакомилась с местным священником и в течение шести недель не пропускала ни одной церковной службы, беспрестанно заказывая молебны и панихиды.
В это время я получала много писем от ссыльных; я читала их Марье Михайловне, и на каждое их горе она откликалась своим сердцем. Одно письмо было с крайнего севера, из какого-то жалкого поселка в несколько избушек далеко на Кольском полуострове. В нем описывались тягости изолированной жизни интеллигентных людей, заброшенных в этот медвежий угол. Ужас одиночества, стужа и скудость северной природы, материальная нужда и полное отсутствие пищи для ума…
- Не поехать ли мне к ним? - воскликнула Марья Михайловна. - Быть может, я облегчу им жизнь.
Милая Марья Михайловна! В каком мире иллюзий она жила! Не утопией ли была эта мысль о поездке на Колу? Не наивно ли было представление о возможности быть полезной в обстановке, в которой люди мерзли от холода и не имели даже ржаного хлеба?..
Однажды я рассказала Марье Михайловне, что круглый год из Архангельска во все стороны к Белому морю по этапу отправляются ссыльные, уголовные и политики, и что они претерпевают на пути всевозможные лишения, ночуя после утомительного дневного перегона пешком, в стужу и нередко почти в лохмотьях, на этапном пункте по 40 человек в простой крестьянской избе, где нельзя даже согреться чаем… Услыхав об этом, Марья Михайловна возгорелась желанием во что бы то ни стало прийти к ним на помощь. 40 человек - в одной комнате! Иззябшие, мокрые от снеговой бури, целый день ничего не евшие! И на этапе ни ложки горячей пищи, ни чашки чаю!
- Это невозможно! Начальство в Петербурге, конечно, ничего не знает об этом, а если узнает, то все сейчас же изменится. Я напишу в тюремный комитет, - говорила она. - Напишу знакомым членам Государственного Совета, буду просить поддержки митрополита Антония.
И вот в промежутках между посещениями церкви днем и коленопреклоненными молениями ночью эта престарелая женщина, столь слабая, что для поддержания ее организма каждые два часа требовалось подкрепление в виде чашки молока, какао, булочки или яйца, эта немощная телом, но сильная духом женщина без устали писала и во все концы рассылала трогательные послания об ужасном состоянии этапов и, взывая к христианским чувствам, с детской верой стучалась во все двери…
Но не одни слова расточала она, а перешла и к делу. Дав денег, горячей речью она убедила жену священника поить чаем каждую вновь прибывшую партию и оделять всех белым хлебом. И в ближайший день в Нёноксе это было осуществлено.
Мало того, в ближайший этапный пункт на имя священника Марья Михайловна послала также денег и письмо с инструкцией о подобном же употреблении их.
Власти, однако, не дремали, и в то время, как Марья Михайловна с одушевлением рисовала мне картину, как по мановению доброжелательного начальства на скорбном этапном пути выстроятся чистые, просторные домики с кухней, где каждую партию будут встречать опрятная койка, горячий ужин и чай, - эти власти уже предпринимали меры против едва начинавшихся чаепитий, устроенных княжной.
В следующее же прибытие партии ссыльных произошел разгром: урядники и становой прогнали "матушку" со всеми принесенными булками и прочим запасом, а на следующим этапе даже и раз не дали попить чайку.
Надо было видеть возмущение княжны. Не позволять поить чаем иззябших, голодных людей! Видеть что-либо предосудительное в этом, запрещать такую невинную братскую помощь нуждающимся! Запрещать это ей, ее сиятельству, как с почтением величали ее тот же пристав, припадавший к ее ручке, и урядник, стоявший перед ней навытяжку!
Скрывшись за легкую занавесь моей комнаты, я слышала всю сцену между становым, не знавшим, что ему делать, и разгневанной княжной, на минуту забывшей о непротивлении злу и вспомнившей внезапно о своем титуле…
Так вся молодая энергия, поистине изумлявшая и восхищавшая меня, пропала даром. Петербургские вельможи и сановники при всем почтении к сестре того, кто вводил в Болгарии конституцию, а потом был наместником кавказским, не откликнулись сочувствием на призыв энтузиастки.
Из понятной бережности я избегала вступать с Марьей Михайловной в религиозные прения и предпочитала молчать, когда она начинала речь о духовных предметах, но Александра Ивановна Мороз мужественно принимала вызов, и тотчас возгорался жаркий спор. Кроме разных догматических пунктов, дебатировались, главным образом, вопросы о средствах борьбы со злом. Допустимо ли отражать зло злом, применяя силу, совершая насилие? Сторонница непротивления злу и борьбы с ним путем кротости и убеждения, Марья Михайловна красноречиво защищала свои положения, а моя подруга говорила от разума и блистала остроумием и логикой. Признаюсь, я с удовольствием слушала эти споры, во время которых эти две умных женщины, сверкая глазами, боролись путем слова, исходя из совершенно различных мировоззрений, а я, как гостеприимная хозяйка, оставалась пассивной слушательницей. Обыкновенно дело кончалось общим смехом, потому что утомленная и пришедшая в конце концов в замешательство Марья Михайловна складывала оружие и, подняв глаза кверху, произносила:
- Об одном молю: укажи мне, господи, когда говорить, а когда молчать…
Она произносила это так мило и так славно улыбалась при этом, что хотелось расцеловать ее.
Эти схватки и дебаты не прошли бесследно, и, вернувшись в Петербург, Марья Михайловна жаловалась, что, не будь с нами А. И., она возвратила бы меня в лоно православия.
Да, Марья Михайловна витала относительно меня в области иллюзий, хотя я не подавала к этому решительно никаких поводов. Разве же это не было, в самом деле, с ее стороны иллюзией, когда в департаменте полиции моему брату Николаю Николаевичу, пришедшему, кажется, говорить о заграничном паспорте для меня, ответили: "Как же помирить с этим то, что сестра ваша, по словам Дондуковой-Корсаковой, хочет поступить в монастырь?" Брат остолбенел и должен был сознаться, что это, должно, быть, какое-нибудь недоразумение.
Несомненно, не простое желание видеть меня двигало Марьей Михайловной при трудном путешествии в Архангельскую губернию. Она все время уповала сделать меня своей единомышленницей и мое упорство считала за гордыню. Все время надеялась она, что победит меня, и когда ее нёнокская противница А. И. на время уехала от меня, и мы остались вдвоем, она произвела усиленный натиск, действуя на мои чувства. Лежа на постели, слабая, бледная, она с горечью говорила мне о своей дряхлости, упадке сил и неработоспособности. Скоро она умрет, и у нее нет преемницы. Она одинока, ей некому поручить продолжение своего дела, нет рук, на которые она могла бы сдать основанную ею общину сестер милосердия в Порхове. Ее скорбные речи и вся печальная, ослабевшая фигура вызывали сочувствие и глубокую жалость. Было так тяжело слушать эту уходящую из жизни женщину, этого истощенного борца за свою идею, сознающего, что дни его жизни сочтены, а дела впереди много. Тягостно было раздваиваться в противоречии: с почтением и любовью стоять перед личностью и вместе с тем чувствовать невозможность солидаризироваться с нею, разделить ее цели, ее средства… И эта двойственность от начала знакомства и до конца его постоянно мучила меня. Щемящее чувство еще более обострялось тем отношением, той преувеличенной оценкой моей личности, какая создалась у Марьи Михайловны и о которой она говорила, не скрываясь.
Да, она хотела иметь во мне свою преемницу. Она находила во мне, по ее заявлениям, родственную душу. Как ни мало она была сведуща в политике и мало знакома с историей революционного движения, все же, вероятно, достаточно слышала обо мне, как об участнице этого движения, а потом и о перипетиях моего заключения в Шлиссельбурге. И она хотела, поставила себе целью победить, завоевать меня и, уходя из жизни, поставить на свое место меня, как личность, соответствующую ее требованиям.
И никак не могла понять, что как для нее был неприемлем мой путь, так и мне немыслимо повернуть на другой. Так и расстались мы, любя и уважая одна другую, но чуждые друг другу по мировоззрению и духовным стремлениям…
Глава шестая
В окрестностях моря
Александра Ивановна Мороз, приехавшая 31 декабря, 1904 г. разделить мою жизнь в ссылке, застала меня в болезненном состоянии одичания, в которое я впадала каждый раз, когда оставалась в одиночестве. В этом состоянии я не могла переносить общества людей: оно и раздражало, и угнетало меня. А между тем только общение с людьми, одно оно, могло принести исцеление. В Шлиссельбурге из такого состояния постепенно меня извлекала Л. А. Волкенштейн, когда нам разрешили гулять вдвоем. Теперь то же значение имела Александра Ивановна. Понемногу я привыкала к ее присутствию, и ее деликатность и бережное отношение облегчили мое оздоровление. Молчаливая вообще, теперь она молчала больше, чем когда-либо, и на первых порах держалась поодаль, сидя в другой комнате и занимаясь рукоделием. Благодаря ее спокойствию и ровному характеру, стала мало-помалу успокаиваться и моя нервная система. Потом, под обаянием ее личности, я стала, нуждаться в ее обществе, любить и искать его. Мы начали вести регулярную жизнь, необходимую для обеих, потому что нервы и общее состояние здоровья моего друга были тоже не блестящи. Мы положили за правило каждый день один час посвящать физическому труду и действительно ежедневно пилили дрова хозяину, а до этого с утра занимались несколько часов переводом английской книжки для изданий Скирмунта. После обеда зимой катались на лошади, знакомясь с окрестностями, которые сильно привлекали меня. После заключения, на просторе все мне нравилось: и дорога среди снежных сугробов, с тощими березками и соснами по краям, и белая, блестящая равнина, на которую ветер навел лоск, и пригорки, мосты и замерзшие речки с закованными льдом баркасами и брошенным на снегу без призора якорем. Книги, журналы и газеты наполняли вечер. Обыкновенно Александра Ивановна читала вслух своим милым, мелодическим голосом, который действовал так успокоительно на нервы. А потом после 10 часов мы совершали прогулку, любовались звездами и подстерегали, не засверкает ли чудное северное сияние, о котором знали только по книгам. Но за все время ни разу нам не пришлось его видеть. И жители уверяли, что в этой местности его не бывает.
Начиная с января, благодаря той же близости моря, которая в ноябре и декабре приносила жестокие ветры, температура воздуха стала повышаться; днем бывало уже не 35º, а 15-9º. На пасхе, которая была ранней, я выставила и открыла окно, так было тепло на дворе. Холодные ветры с севера прекратились, но я никак не могла приспособиться к климату и постоянно страдала простудой горла и бронхов. Расстройство моих нервов выражалось особенно сильно бессонницей, но ни мне, ни кому из близких не приходило в голову, что мне надо лечиться. Все думали, что время возьмет свое и болезненная возбудимость нервной системы пройдет сама собой, раз я нахожусь на свободе. Но возвращение к норме не приходило.
Когда снег стаял, мы с Александрой Ивановной стали ходить к морю. До него было 6 верст. Берега Белого моря в этой местности плоски, небо бледное с чуть-чуть голубоватым оттенком; самое море кажется беловато-серым и не отличается красотой. Но в 12 верстах от Нёноксы, у села "Сюзьма", куда однажды мы ездили с Александрой Ивановной, море и окрестности прекрасны дикой, мрачной красотой: возвышенные берега обрывисты и круты; высокие, темные сосны покрывают их, придавая ландшафту свойственный им серьезный колорит, а море - чрезвычайно темное, почти черное - производит сильное впечатление. Не раз на берегу моря мы наблюдали прилив и с любопытством измеряли, как далеко на землю наступает он за время нашей прогулки. Множество водорослей, приносимых приливом, остаются на берегу, образуя небольшие холмики. Их обилие дало административно-ссыльному химику, приват-доценту Гольдштейну, впоследствии, в октябрьские дни, убитому в Архангельске черной сотней, мысль о добывании из них иода. Однако лабораторное исследование показало такой малый процент содержания этого элемента, что промышленная выработка из беломорских водорослей не оправдала бы предприятия. Интересен факт, что Гольдштейн при помощи другого ссыльного, ярославского помещика Кладищева, думал помочь разработке минеральных богатств северного края устройством в Архангельске лаборатории для исследования полезных ископаемых. Деньги были затрачены, лаборатория организована, но, по-видимому, время для эксплуатации недр обширной области севера тогда еще не пришло - лаборатория не находила работы: к ее помощи никто не обращался. Один единственный раз химику был прислан образец руды с просьбой определить содержание металла. Определение было сделано и отослано вместе со счетом. Но счет остался не оплачен предпринимателем. Дело совершенно не пошло.
Каждый раз, когда мы ходили к морю, на возвратном пути мы со смехом находили следы подкованных сапог урядника, следовавшего за нами издали. Но служебного рвения идти до самого моря у него обыкновенно не хватало. На некотором расстоянии от посада следы прекращались; тут, где-нибудь в кустах, этот соглядатай терпеливо сидел, ожидая нашего возвращения. Но, в общем, урядники не спускали с меня глаз. Когда я из первой квартиры перешла в отдельный домик, переехали и они, сняв комнату у того же хозяина, как раз против моего крыльца; при этих условиях ни один посетитель не мог ускользнуть от их взоров.
Когда мы выезжали кататься, урядники тоже нанимали лошадь и ехали следом, выхлопотав у начальства особую сумму на этот расход. По ночам в их квартире все время горела лампа, так как они должны были спать по очереди. Начальство почему-то ожидало моего побега. Не считало ли оно само, что условия климата, надзора и изолированности слишком тяжелы, чтобы можно было терпеливо выносить их? Но мои нервы были так расстроены, что не допускали и мысли о каком-нибудь рискованном предприятии. Однажды мне, действительно, был предложен план побега морем в Англию, и, кажется, это можно было осуществить. Однако, если бы здоровье и допустило это, разве я решила бы потерять отечество, о котором так долго тосковала? "Но вас могут силой похитить революционеры", - уверяла меня Марья Михайловна, говоря, вероятно, с чужого голоса. На это можно было только пожать плечами.
За неимением материала для доносов, урядники прибегали к выдумкам. Так, они ознаменовали пребывание Марьи Михайловны большим скандалом.
Однажды священник Нёноксы, сам склонный, по мнению жителей, к доносительству, был экстренно вызван в Архангельск к архиерею. Урядники послали на него извет, будто после провозглашения в церкви здравия государю и всему царствующему дому он провозгласил имена Марьи Михайловны и мое. Надо было видеть фигуру священника по возвращении из города. Он откровенно рассказал о той "трепке", которую ему задал преосвященный: он распекал, плевался и осыпал священника самой грубой бранью. Трудно было поверить, чтоб церковный иерарх мог опуститься до такой сцены, и, однако, - это была правда. В заключение архиерей, не слушая никаких объяснений, категорически, под угрозой лишить прихода, запретил священнику какие бы то ни было сношения со мной.
Доносы и слежка урядников иногда выводили меня из терпения, но порой они очень ловко вывертывались, когда я обличала их.
С наступлением весны, в апреле и начале мая, так тянуло на воздух, в поле, к морю, к озеру, которое было недалеко.
Местная флора, отчасти однородная с флорой средней полосы России, отчасти свойственная только северу, очень интересовала меня. Я находила своего рода прелесть даже в тех "луговинках", то однообразно серого, то бледно-зеленого, то почти белого цвета, которые покрывали склоны невысокой холмистости по соседству с Нёноксой и состояли сплошь из разного рода слоевцовых лишайников. Александра Ивановна подсмеивалась надо мной: растительность севера ей казалась жалкой, к "луговинкам" из лишайников она относилась с презрением. Но мне на свободном просторе все нравилось и давало удовлетворение. "Сколько воздуха мы вдохнули в этот день. Было так светло, так тепло", - писала я родным после всякой большой экскурсии, и некоторые прогулки глубоко врезались в мою память.
Так, однажды мы ходили с двумя местными жительницами за 12 верст к уединенному месту, привлекающему в определенные дни года множество богомольцев. Но это было не в такие дни, а, при полном безлюдии, пройдя болотистыми местами тундры, мы нашли среди большого леса, в пустынной местности, одинокую, скромную деревянную церковь с характерным куполом в виде сосновой шишки и рядом только что отстроенную небольшую гостиницу, необыкновенно уютную, чистую, с еще свежим запахом сосны от стен, не оклеенных обоями.
Местечко было прелестное; лес обрамлял поляну, на которой только и стояли - церковь да гостиница. Никакого жилья кругом, одна лишь сторожка с единственным обитателем - стариком, церковным сторожем. Ничем не нарушаемая тишина; тишина и покой, зеленый, бесконечный лес, раскинувшееся без преград бледно-голубое небо и солнце, все заливающее теплыми лучами… Настоящая пустыня - но пустыня чарующая. И где бы потом я ни была, - в больших городах, как Париж, или в миниатюрных местечках, как Кларан, - везде в моей комнате висела на стене открытка, репродукция картины одного из наших русских художников, которая почти в точности воспроизводит Нёнокскую пустынь. И всегда она вызывала волну нежно-грустного чувства, отклик воспоминания об убогой церкви, погруженной в тишину леса и в своем одиночестве так хорошо гармонировавшей с печальным обликом безлюдного, безбрежного северного простора.