VIII. "БРАТЬЯ ПО ИСКУССТВУ"
Зима 1914/15 года памятна мне потому, что начиная с ноября Репин в эту зиму, то есть вскоре после смерти Натальи Борисовны, много рассказывал нам об Айвазовском, Верещагине, Васнецове, Шишкине, Сурикове, Поленове, Чистякове и других замечательных людях, с которыми он, по его выражению, "побратался" на службе родному искусству.
Это происходило каждое воскресенье на моей маленькой даче за чайным столом - от шести до десяти часов вечера. Слушая рассказы Ильи Ефимовича, я всегда сожалел, что в комнате, кроме меня, нет по крайней мере еще тысячи слушателей.
Рассказывал он без начала и конца, отрывчато, хаотично, перебивая себя самого, но каждый, кого вспоминал он, становился живым, осязаемым, будто сидел рядом с нами за тем же чайным столом. Мне и сейчас кажется, что я был лично знаком с Айвазовским, - так жизненно изобразил его Репин в своем беглом и бессвязном рассказе. Я слышал глухой, самоуверенный голос этого "восточного деспота", видел его ленивую, важную поступь, его холеные, "архиерейские" руки.
В то время я уже больше года был редактором репинских мемуаров, еще не готовых к печати, и естественно, что в конце каждого такого воскресного вечера снова и снова приступал к Илье Ефимовичу с просьбами, чтобы он тотчас же записал свой рассказ. К сожалению, он не успел записать: помешала война, помешали другие работы. Так и осталась ненаписанной превосходная книга, вторая часть его "Далекого близкого".
В этих рассказах Репина о его собратьях-художниках, особенно о Васнецове, Поленове, Сурикове, сказалось особенно ярко его всегдашнее умение отрешиться от себя самого и сочувственно переживать чужую жизнь.
Казалось бы, с первых же лет своей юности Репин до того был поглощен своим собственным творчеством, что не имел ни времени, ни сил вникать в творческие тревоги и радости других живописцев.
Но из его воспоминаний я всякий раз убеждался, как взволнованно и зорко следил он в течение десятков лет за всеми событиями их творческой биографии, словно сам был соучастником их многолетних трудов. Впрочем, так оно и было в действительности. Какую бы картину ни писал тот или иной из товарищей Репина, Репин был его верным союзником. Сохранилось одно его письмо к известному передвижнику Василию Максимову, которое кажется мне образцом его благородной заинтересованности в художественных успехах товарища. Письмо написано в 1881 году, то есть в эпоху наибольшего расцвета репинского творчества.
Максимов был видный художник, но, конечно, Репин рядом с ним великан. И все же Максимов для Репина "брат по искусству", и Репин пишет ему как брату о той картине, которую Максимов прислал на передвижную выставку в Москву:
"…Любезный брат мой по искусству Василий Максимович… Картину твою я покрою (лаком] завтра или послезавтра. Ты много ее поработал, особенно пейзаж теперь очень хорош. У мужика глаз очень синь, выходит из общего огненного тона… Прости, как близкому другу, я не могу не сказать тебе всего, что думаю".
Репин не отделывается пустыми хвалами, за которыми чаще всего скрывается равнодушие, - он искренне болеет неудачей своего "брата" и "друга". Он говорит ему в том же письме:
"Брось ты фантастические сюжеты, освещения, комические пассажи, бери просто из народной жизни, не мудрствуя лукаво, бытовые сцены, в которых ты соперника не имеешь; смотри на свою "Свадьбу" и "Раздел", и спасен будешь и мзда твоя будет многа на земле и на небе, если хочешь".
Он так заботится об усовершенствовании произведений Максимова, что позволяет себе (опять-таки братски и дружески) откровенно упрекать его в скудости творчества:
"Послушай, ведь ты мало работаешь. За весь год одну картинку, с одной фигурой… Тебя бить следует. Выезжай же поскорей в деревню и пиши прямо с натуры картину и чтобы она к октябрю была совсем готова".
Желая принять участие в написании этой будущей картины Максимова, прибавляет:
"И пиши мне, пожалуйста, и про сюжет и про ход дела. Ведь это, брат, безобразие. Ты как-то нравственно захирел, это скверно, подбери поводья, дай шпоры своему боевому коню…".
Ни к кому из своих товарищей не знал он ни недоброжелательства, ни зависти. Я видел его вместе с Похитоновым, Суриковым, Поленовым, Ильей Остроуховым и всегда восхищался пылкостью его дружеских чувств. И как восторженно он говорил о них после свидания с ними!
Когда Стасов выразил в печати свое восхищение репинским портретом Мусоргского и обошел молчанием выставленную тогда же картину Сурикова, Репин написал ему с упреком: "Одного не могу я понять до сих пор, как это картина Сурикова "Казнь стрельцов" не воспламенила Вас!"
И через три недели опять:
"А более всего я сердит на Вас за пропуск Сурикова. Как это случилось… вдруг пройти молчанием такого слона!!! Не понимаю - это страшно меня взорвало".
Но в обывательских кругах постоянно твердили о тайном соперничестве Репина с Суриковым, о той зависти, которую они будто бы питали друг к другу. Я как-то написал об этом Репину. Он ответил мне обширным письмом:
"…А про Сурикова - удивляюсь вашим сомнениям относительно наших отношений - ведь вы же сами свидетель: в "Княжьем дворе" при вас же мы чуть не больше недели жили, видались, обедали и чаевали в 4 часа. Какого еще вам свидетельства? И что можно придумать к нашим старотоварищеским отношениям? Даже, подумав немного, я бы окрестил паши отношения - казаческим побратимством. Были моменты, когда он даже плакал (человек сентиментальный сказал бы: на моей груди). Он плакал, рассказывая о моменте смерти своей жены, слегка положив руку на мое плечо. Словом, более близких отношений у меня не было ни с одним товарищем…".
"Казаческое побратимство" связывало Репина со всеми товарищами, начиная с Федора Васильева, но к Сурикову он всегда испытывал особое чувство приязни, может быть, именно оттого, что и по своему творчеству и по своему душевному складу они были полярно противоположны друг другу.
"Распрей никаких и никакого антиподства между нами не было… - писал мне Репин в другом, более раннем письме. - Как мне, так и ему [Сурикову] многое хотелось выслушать и спросить друг друга по поводу наших работ, которые поглощали нас; и бесконечные вопросы так и скакали перед нами и требовали ответов. И все это на дивном фоне великих шедевров - то есть, конечно, в воображении, - которые окружали нас, излюбленные, бессмертные, вечные. Мы много видели, горячо любили искусство и были постоянно, как в концерте окружены - один за другим - проходившими перед нашими глазами дивными созданиями гениев…".
В том же письме Репин писал:
"…Когда мы [с Суриковым] жили в Москве (от 1877–1882). Я - Смоленский бульвар, он - Зубово. Это очень близко, и мы видались всякий день (к вечеру) и восхищались Л. Н. Толстым, - он часто посещал нас (все это по-соседски было: Толстые жили в Денежном переулке). И я еще издали, увидев его, Сурикова, идущего мне навстречу, я уже руками и ногами выражал ему мои восторги от посещения великого Льва: тут нами припоминалось всякое слово, всякое движение матерого художника…
Например, он сказал, глядя на моего запорожца, сидящего за столом: "А интересно, - как это на рукаве на локте, где у них прежде всего засаливались рукава?" От восторга - от этого его вопроса мы готовы были кататься по бульвару и, как пьяные, хохотали; при этом Суриков, как-то угнувшись, таинственно фыркнул, скосив глаза мне" .
Репин принимал живое участие и в творческих исканиях Сурикова. Когда Суриков писал свое "Утро стрелецкой казни", Репин вместе с ним выходил "на охоту за типами" для этой картины.
"Ну и посчастливилось не раз!.. - вспоминал он в письме ко мне. - Москва богата этим товаром. Кузьма, например, Суриков его обожал и много, много раз писал с него. Это самая выдающаяся фигура в "Казни стрельцов"). Потом ездили искать внутренность избы для Меншикова и вместе (то есть я за компанию) писали этюд (этот этюд у меня) на Воробьевых горах".
Стремясь побудить своего "побратима" усовершенствоваться в технике рисунка, Репин специально для него затеял было (тогда же, в Москве) совместные занятия рисованием.
Принимая близко к сердцу успехи каждого из "братьев по искусству", Репин переживал их неудачи как свои.
В этом отношении характерен тот эпизод, о котором повествует художник И. И. Бродский в своей книге "Мой творческий путь". Я присутствовал при этом эпизоде.
В мастерской Репина, в Пенатах, Бродский начал писать портрет Ильи Ефимовича. Работа Бродского на первых порах очень понравилась Репину.
Но второй сеанс оказался, по признанию самого автора, большой неудачей. Бродский в тот день был нездоров, утомлен и, как мне показалось, расстроен.
Он писал по-сухому - неуверенно, дрябло. Когда Репин взглянул на портрет после этого второго сеанса, он застонал, как от физической боли.
- Что вы сделали? Ах, что вы сделали?
Вся прелесть первого наброска исчезла, и, сознавая это, Бродский удрученно молчал. Уже наступили сумерки. А в этот вечер мы все вместе должны были пойти на какой-то спектакль, который устраивался в дачном театрике Цезаря Пуни. Артисты давно уже пригласили Репина на этот спектакль, он обещал прийти и теперь, чтобы не обидеть артистов, должен был сдержать свое слово. Обычно наши общие экскурсии в театр, в кино, на картинные выставки бывали очень оживленны и веселы, но на этот раз и Репин и Бродский были так опечалены, словно случилось несчастье. Некоторое время Репин тщательно старался увлечься тем, что происходило на сцене, но в самый разгар спектакля вдруг схватил Бродского за руку и вывел его из театра.
"Держа по-прежнему меня за руку, - вспоминает художник, - Илья Ефимович быстро зашагал по направлению к своему дому. Я еле поспевал за ним. Когда мы очутились у него в мастерской, было уже темно, он нервно зажег керосиновую лампу, вмиг достал мой портрет, раздобыл вату и скипидар и тотчас же начал смывать все, что я сделал в этот день.
- Того, что было, - не восстановишь, но это лучше, чем то, что вы сегодня сделали, - сказал он и опять стал ругать меня, но потом успокоился и как бы помирился со мной".
Сидя в театре, он мучился мыслью, что "собрат-художник" у него на глазах испортил талантливо начатую картину, и не успокоился, пока не помог ему преодолеть неудачу.
Заговорив об отношении Репина к Сурикову, я вспоминаю такой удивительный случай. Один из гостей Репина, адвокат, беззаботный по части живописи, произнес за обедом тост, который закончил такими словами:
- Да здравствует Иван Ефимович Репин, автор гениальной картины "Боярыня Морозова"!
Илья Ефимович тотчас же чокнулся с ним.
- Присоединяюсь к вашему тосту всем сердцем! Я тоже считаю "Морозову" гениальной картиной и был бы горд, если бы написал ее я, а не Суриков.
Оратор даже не догадался, что ему следовало провалиться сквозь землю, и победоносно глядел на присутствующих.
В 1927 году В. Д. Поленов получил звание народного художника. По этому случаю в каком-то журнале, кажется в "Красной ниве", был напечатан его чрезвычайно похожий портрет (фотография). Я вырезал этот портрет и послал его Репину. Он ответил горячим письмом:
"Дорогой Корней Иванович! Обнимаю, целую Вас за… портрет Поленова. Как красив еще этот мой ровесник… Поздравляю! Поздравляю его всей душой Народным художником!!! Портрет его - это прямо с исторической картины Рембрандта. Очень, очень обрадовали меня…" .
IX. РЕПИН В "ЧУКОККАЛЕ"
Весной с моря налетел ураган и повалил в Пенатах большую сосну. Сосна упала возле "Храма Изиды" и загородила собой тропинку. Когда ураган утих, мы вместе с соседским садовником и какими-то молодыми людьми перепилили сосну и поволокли ее макушку к дровяному сараю. Больше часу возились мы с неповоротливым деревом и были уже в двух шагах от колодца, когда Репин выразил желание зарисовать нашу группу вместе с этой опрокинутой сосной. Усевшись на любимую скамью, он тотчас же принялся за работу.
Я и прежде нередко позировал Репину, хотя едва ли был пригоден для этого по причине моей тогдашней подвижности. Однажды, когда он писал мой портрет, он сказал мне без всякого гнева:
- Натурщики делятся на два разряда: одни хорошие, другие плохие. Вы же совершенно особый разряд: от-вра-ти-тельный.
На этот раз я очень старался: добросовестно простоял минут двадцать в напряженной, неловкой позе, ухватившись за мохнатые; ветви. Когда Репин закончил рисунок, он дал его мне и сказал:
- Это для вашей "Чукоккалы".
Так назывался самодельный альбом, который по совету художника И. И. Бродского я смастерил еще осенью.
Первые четыре буквы этого странного слова - начало моей фамилии. Конец заимствован из названия местности, где стояло мое жилье (дачный поселок Куоккала).
Но этот альбом, или, вернее, альманах, долго оставался пустым, так как зимой в Куоккале очень мало народу. Понемногу я забыл о своем альманахе, прозимовавшем у меня в сундуке. И вот теперь, весной, Репин вспомнил о нем, вспомнил даже его мудреное имя, и первый стал сотрудничать в нем.
Рисунок Репина изображает (в ракурсе) большую сосну и нас четверых, как бы запряженных в нее: мы ухватились за широкие-ветки и тянем ее прямо на зрителя. "Бурлаки в Пенатах" - так назвал эту картину Евреинов. Название понравилось Репину.
С легкой руки Ильи Ефимовича "Чукоккала" той же весной стала заполняться рисунками, стихами, экспромтами. Стихотворец, Борис Садовской написал на заглавном листе "Чукоккалы":
Наследник и сомышленник Шевченки,
Сюда с искусства ты снимаешь пенки.
Конечно, я не предвидел тогда, что этих "пенок" искусства: окажется такое количество. В настоящее время в "Чукоккале" 634 страницы, на которых есть рисунки Репина, записи Горького, Маяковского, Шаляпина, Александра Блока, А. Ф. Кони, Леонида Андреева, Алексея Толстого, Валерия Брюсова, А. Куприна, Ивана Бунина, А. К. Глазунова, А. К. Лядова, а также Бориса Пастернака, Анны Ахматовой, Пришвина, Мих. Исаковского, Маршака, Ильфа и Петрова, Осипа Мандельштама, Леонова, Константина Федина, Вс. Иванова, Валентина Катаева, М. Зощенко, Сергея Михалкова, Л. Пантелеева, Евгения Шварца и многих других.
Следующий репинский рисунок - карандашный набросок с лежавших на куоккальском пляже незнакомых людей (1 июня 1914 года), - к сожалению, он испорчен неудачным фиксативом, который применил к нему впоследствии сам же художник. Характерно для тогдашних нравов: в жаркий день на пляже, у самого моря, люди не решаются раздеться, а лежат в сапогах, в пиджаках, облаченные в тяжелые ткани: насколько я помню, лишь вовремя войны, начиная с 1916 года, на пляжах Европы стали нежиться под солнцем обнаженные люди.
Следующий репинский рисунок помечен знаменательной датой 20 июля 1914 года. В этот день Репину исполнилось семьдесят лет.
Слушая "Медного всадника", которого я читал ему вслух, он взял четвертушку бумаги и начал рисовать всех собравшихся. Художник Юрий Анненков, коренной обитатель Куоккалы, примостился у него за спиной и зарисовал его - очень похоже. Репин в это самое время сделал несколько набросков на отдельных листах - один с Николая Евреинова, другой с меня (читающего книгу) и с писателя Юлия Волина, который вышел у него необыкновенно похож, не только внешностью, но и самой сутью характера. Рисунок исполнен папиросным окурком. Репин макал этот окурок в чернильницу и пользовался им, словно кистью. Потом кое-где (очень скупо) присоединил к этим пятнам штрихи, сделанные тонким пером. Пером нарисована на этом листе сидящая в отдалении женщина. Отдаление было очень большое, так как диван, на котором сидели мы трое, был чрезвычайно широк. Замечательно, что в качестве местности, где сделан рисунок, Репин в подписи под рисунком указал Чукоккалу, потому что, по его убеждению, Чукоккалой надлежало называть не только мою книгу, но и дом, где я жил. Он постоянно говорил и писал: "Завтра я приду к вам в Чукоккалу", или: "У вас в Чукоккале" и т. д.
По издавна заведенному обычаю Репин бывал в Чукоккале каждое воскресенье.
3 августа нарисовал он артистку Наталью Толстую, или, вернее, написал ее папиросным окурком и кое-где тронул рисунок тонкими штрихами пера. Наталья Толстая работала с Мейерхольдом в одном дачном театре - неподалеку от нас, в Териоках.
В то время Репин был всецело захвачен войной и, когда однажды застал у меня какого-то адвоката с закрученными кверху усами, стал рисовать с него кайзера Вильгельма II.
Около этого времени у Ильи Ефимовича сильно заболела рука, и я стал по воскресеньям прятать от него перья и карандаши, чтобы он не утомлял больную руку. Но 7 сентября к нам пришла старшая сестра художника Ивана Альбертовича Пуни (я забыл ее имя), она добровольно отправлялась на фронт в качестве сестры милосердия. Узнав об этом, Репин, отзывчивый на все современное, захотел во что бы то ни стало нарисовать ее, но так как ни перьев, ни карандашей у него поблизости не было, он взял обыкновенную спичку и, макая ее в полузасохшую тушь, которую нашел на подоконнике, все же нарисовал эту смеющуюся, миловидную девушку. На рисунке она сидит подбоченившись, в той залихватской, мальчишеской позе, которая в ту пору была свойственна людям, добровольно уходившим на фронт.
Вместе с ней пришла к нам ее пожилая родственница (или: приятельница?), с которой я уже встречался в Пенатах, - бесцветная, пожилая и бессловесная женщина, из тех, кого всегда забывают после первой же встречи. Но я неизменно вспоминаю ее всякий раз, когда гляжу на этот репинский рисунок в "Чукоккале", потому что, едва эта дама узнала, что Репин собирается нарисовать ее спутницу, она вся заколыхалась от страха.
- Не надо, ради бога, не надо!
- Почему же?
- Прошу вас… я вас очень прошу.
До Репина ее мольбы не дошли, и она в величайшей тревоге смотрела на него все эти десять минут, покуда он работал над своим беглым наброском.
Дело в том, что за три года до этого, когда Репин писал мой портрет, я в шутку сказал ему, что, будь я чуть-чуть суевернее, я ни за что не решился бы позировать ему для портрета, потому что в его портретах таится зловещая сила: почти всякий, кого он напишет, в ближайшие же дни умирает. Написал Мусоргского - Мусоргский тотчас же умер. Написал Писемского - Писемский умер.
А Пирогов? А Мерси д’Аржанто? И чуть только он захотел написать для Третьякова портрет Тютчева, Тютчев в том же месяце заболел и вскоре скончался.