- До свидания, товарищ маршал!
На следующий день, то есть, что значит на следующий день, часов в пять утра нужно быть уже на ногах и опять начинается все сначала. Немцы окружают Киев, не хватает боеприпасов, не хватает людей, то есть людей, желающих драться (в окружении потом было взято в плен что-то около 700 тысяч), а из Ставки категорический приказ - не отступать. Целый день то на лошади, то на автомобиле, то пешком носишься с места на место. После двух, иногда трех часов ночи полумертвым свалишься в Штабе, а в полчетвертого опять звонок. Звонил он почему-то всегда в это время:
- Здравствуйте, генерал!
- Здравствуйте, товарищ маршал!
- Ну, как, генерал, действует?
Долго не могу вспомнить, что такое действует. Наконец, вспоминаю вчерашний его совет.
- Действует, - говорю, - товарищ маршал, действует.
- Ну, вот и хорошо, и Пахоменко говорит, что действует! Залпами их, залпами, немцев-то, когда они подойдут…
Власов беззлобно смеется, вспоминая о том, как маршал Буденный руководил юго-западным фронтом. Судя по его словам, и маршал Ворошилов, командующий в начале войны тоже фронтом, был не более находчив и остроумен в своем стратегическом творчестве.
Гость засиделся до позднего вечера. С последним трамваем я провожаю его до дому. Через три-четыре дня визит повторился и потом, в продолжение почти всех зимних месяцев, он приезжал уже сам каждый второй-третий день. Нередко с ним вместе приезжал Жиленков, только что вернувшийся - фельдмаршалу Клюге так и не удалось его расстрелять.
Жиленков ходит по улицам в форме своей бригады. Форма - почти точная копия форм Красной Армии: шинель с красными отворотами русского образца и генеральские погоны. Встречные немцы с большим изумлением смотрят на советского генерала, расхаживающего без всякого конвоя по берлинским улицам. Их изумление было бы, конечно, еще больше, если бы они знали, что это командир бригады, в настоящее время в полном составе находящейся в лесу, в тех самых "партизанен", о которых с таким ужасом рассказывают солдаты-фронтовики.
Иногда мы ходим в кино, главным образом чтобы посмотреть журнал, в котором можно всегда увидеть кусочек России. Редко заходим выпить пива в небольшой ресторанчик через дорогу, а чаще всего сидим целый вечер дома. С разрешения Власова, а иногда и по его просьбе, я приглашаю на каждый такой вечер человек трех-четырех из друзей - членов организации. В рамках разговоров "ни о чем" тогда очень трудно удержаться, и понятно, что прежде всего поднимаются вопросы, которые всех волнуют одинаково.
Начинается обыкновенно всегда с одного и того же:
- Андрей Андреевич, а что, если они обманут?
"Они" - это немцы, а обманут - это значит, что что-то пообещают, что-то за это возьмут и обещанного потом не дадут. Он отвечает неизменно одними и теми же словами:
- Ну, если обманут, - погибнут сами. Мы не ждем от них благотворительности, а предлагаем только то, что необходимо и для них, и для нас. Войну проигрывает тот, кто сделает больше политических, стратегических и экономических ошибок. Политически они войну уже проиграли, а это при данных обстоятельствах значит - прегради всё. Если они окажутся реалистами, а не фантазерами, как были до сих пор, и поймут, что о, завоеваниях не может быть и речи, а думать нужно только о том, чтобы спасти ихнюю Германию, - они пойдут с нами на переговоры и заключенный договор исполнять будут. Ну, а если обманут, пусть на себя и пеняют.
Он охотно поддерживает любую тему, кроме одной - разговоров о Западе. Меня это удивляет. Удивляет и немного беспокоит. Он совершенно не интересуется тем, что там делается, как идет борьба, на что можно рассчитывать, кто мог бы оказать нам поддержку или, наоборот, повредить. До высадки союзников в Нормандии тогда еще было очень далеко. Участие западных союзников в войне обозначалось редкими и в то время довольно безобидными налетами авиации, но можно было предположить, что вечно так продолжаться не будет. У него же отношение к Западу было таким, как у большинства советских людей - противоборствуют в войне две силы, сталинизм и гитлеризм, поэтому нужно попытаться договориться с немцами, чтобы Германия осталась немецкой, а Россия снова стала русской, т. е. без большевиков.
Разговоры тянутся часами, и нередко мы выходим после того, когда уже ушел последний трамвай. Тогда или я один, или целой компанией провожаем его до дому. Если провожаю я один, я часто его спрашиваю о впечатлении, произведенном на него моими друзьями. Он почти всегда отвечает одно и то же:
- Ты мне эмигрантов покажи как-нибудь, с. это какие же эмигранты - так, вроде наших комсомольцев.
Я ему рассказываю, что таких эмигрантов, как он видел в журнале "Крокодил", в природе вообще не существует. Если они и были когда-нибудь, так умерли уже давно.
- Тогда знаешь что, - говорит он, - их нужно выдумать, а то наша публика советская никогда не поверит, что их нет. А лучше придумать их и показать нашей братии, вот это, дескать, плохая эмиграция и с ней мы дела иметь не хотим, а вот это - хорошая, это наши люди. Потом окажется, что плохой-то нет, и слава Богу, а с другой мы уже подружились.
Но в чем-то он был и прав. Эмиграция жила в основном образами и идеями прошлого. За небольшими исключениями, она верила, что жизнь в России замерла, одни считали, что это произошло в феврале, а другие в октябре 1917 года. Начало жизни в будущей послебольшевистской России представлялось как продолжение оборванной когда-то нити. 25лет существования советского строя просто как бы не имели места. Вовремя пребывания еще в Белграде, для нас, молодежи-студентов, только входивших в политическую жизнь, целиком погруженных в изучение процессов, происходящих в России, было, помню, большим развлечением поговорить на все эти темы с так называемыми "зубрами". Собеседниками оказывались чаще всего старые генералы или общественные и политические деятели дореволюционной России. Вспоминается почему-то разговор с генералом Ф.
- Ваше превосходительство, вот как вы представляете наше возвращение на Родину? Предположим, что каким-го нам неведомым способом большевизм рухнул, и вот мы все получили возможность вернуться домой…
Генерал не дает закончить вопроса. Обводя собеседников иронически снисходительным взглядом, он, разглаживая седые усы, наставительно объясняет:
- Что же тут особенного представлять-то, молодежь, дело ясное, как Божий майский день. Вот, например, ваш покорный слуга, - иронически почтительный поклон в нашу сторону, - ваш покорный слуга в феврале 1917 года был градоначальником города, ну, скажем, Киева. Последний приказ, который я подписал, был за номером 68. Когда мы вернемся, я сяду и напишу номер 69. Ясно, Молодежь, или не совсем?..
Нам было совсем ясно, но не то, что говорил его превосходительство, а другое - нашему собеседнику не придется подписывать ни приказа номер 69, ни какого-либо приказа вообще. Единственно, что могло ему дать возвращение на Родину, это быть похороненным Не на чужбине, а на русской земле, которой он и отдал всю свою жизнь. Что-то от такого генеральского представления было свойственно большинству эмиграции. Не все собирались писать приказы, но начать жить с февраля 1917 года намеревалось большинство. Для заграничных русских политиков, особенно левых, было бы большой обидой сравнение их с царским генералом, но от понимания теперешней России они были так же далеки, как и он. Им трудно было бы поверить, что их программы, их партии, имена их лидеров абсолютно не известны никому и никому ничего не говорят в подсоветском мире. Что их партийные установки и идеалы давно уже стали глубокой и невозвратной историей даже и для свидетелей великого российского обвала. Во всем подсоветском мире мы не встретили ни одного человека, проявившего хотя бы какой-нибудь интерес, обнаружившего хотя бы какое-то знание политической жизни дореволюционной России. Да и немудрено: большинство оказавшихся здесь подсоветских граждан или родились, или вошли в сознательную жизнь уже при советской власти.
Антибольшевизм эмиграции начинается с октябрьского переворота. Для эмиграции советская власть - это завоеватель, враг-победитель. Антибольшевизм людей подсоветских питается сегодняшним днем - октябрь для них смутно вспоминаемая история. И власть советская для них бесчеловечно жестокая и несправедливая, но "своя" власть. А кроме того, они пережили уже за годы большевизма ряд потрясений, которые по тяжести переживаний давно уже затмили и октябрь, и всё, что было связано с ним. Для крестьян эпоха коллективизации - воспоминание не только более близкое, но и более страшное, чем годы гражданской войны и военного коммунизма. Для рабочих тридцатые годы, когда целым рядом декретов их положение бесправных рабов государства было узаконено, более свежи в памяти, чем всё, бывшее до этого.
Антибольшевизм эмиграции более принципиален и идеен, подсоветских - более горяч и действен. Отношение эмиграции к большевизму скорее академически-протестующее, для подсоветских это раны на их теле и душе. Для эмиграции с течением времени большевизм стал олицетворением какого-то отвлеченного зла, для подсоветских годы большевизма - это воспоминание не только о политическом строе, но воспоминание и о своем детстве, учебе, первой любви и первых успехах в жизни. Для эмиграции советский строй - это пирамида, в верхней точке которой сидит виновник всех зол и несчастий - "любимый вождь". От него тянутся миллионы нитей, пронизывающих всю пирамиду до самого основания, поэтому он является организатором и вдохновителем преступлений и в государственных масштабах, и в отдельной человеческой судьбе.
Подсоветские люди, бывшие сами составной частью этой пирамиды, не могли видеть ее структуру так отчетливо, как это было видно со стороны. Это определяло их отношение и к советскому строю, и к Сталину персонально. Они редко отрицали систему в целом, и легенда о "добром царе и плохих сановниках" имела какое-то, хотя, и ограниченное, количество сторонников.
В примирении этих двух антибольшевизмов, в сплаве их в один идейный и пламенный, принципиальный и действенный, мне представляется, и заключается одна из наших основных задач.
Сначала это идет трудно. В смысле политическом, в отличие от бытового, на сближение идут неохотно и одна, и другая сторона. Эмиграция мечтала встретить такой же антибольшевизм, какой исповедовала и она сама. Его не оказалось. Не оказалось просто потому, что такого в России нет и в природе.
Вновь пришедшие же представляли эмиграцию по советским карикатурам. Двадцать пять лет пропаганды не прошли даром, и в этом вопросе советские пропагандисты могут похвастаться самыми большими успехами. Миллионеров, банкиров, фабрикантов, крупных помещиков с большими состояниями и их сынков, уже в корне разложившихся, плохо или совсем не говорящих по-русски, готовы были они увидеть за границей.
Наша задача заключается еще и в том, чтобы взгляд вновь пришедших братьев с Родины не упирался как в непроницаемую стенку в нацистскую Германию, а видел дальше через огневой вал западного фронта иной, далекий мир.
Как-то летом 1943 года Старший вызвал меня на свидание раньше назначенного срока. Дело оказалось очень спешным и очень важным. Мы встретились на станции подземной железной дороги, проехали до Зоологического сада и, миновав вокзал, отправились в Тиргартен. В обеденные часы в нем бывают совсем пустынные аллеи. Мы выбираем одиноко стоящую скамью и направляемся к ней.
- Дело вот в чем, - начинает мой спутник, опускаясь на скамейку. - У нас есть возможность перебросить маленький мостик на ту сторону, на запад. На этих днях один наш знакомый, очень сочувствующий нашему делу швейцарец, будет на несколько дней здесь, в Берлине, а потом вернется обратно в Швейцарию. Мы эту его поездку используем. А тебя я позвал, чтоб спросить - стоит ли предложить Андрею Андреевичу от его имени попробовать связаться с англичанами и американцами - или не стоит? Если стоит, то сможешь ли ты с ним поговорить об этом?
- Поговорить я, конечно, могу. Но стоит ли предлагать - не знаю, - отвечаю я. - А не думаешь ли ты, что можно это сделать от его имени, но без его ведома? В исторических романах, кажется, так поступают ближайшие сотрудники больших особ, вероятно, так же посоветовал бы поступить и старик Макиавелли. Как бы это вышло по его учению? - если получится удачно - слава мудрости государевой, если нет - голову долой с зачинщиков.
- Я думаю, что это только в романах, а кроме того, здесь случай особый, - отвечает он. - Головами нашими мы играем и так и так, в совершенно одинаковой степени с ним или без него. Но мне хотелось бы, чтобы он сам был в курсе этого дела. В такой зачаточной стадии дела, как сейчас, разговор может вестись только от его имени. Ведь и мы со своей стороны будем говорить о том же самом - о накоплении русских антибольшевистских сил в Германии. Одним словом, я хочу сказать, что мы можем играть только своими головами, а чужими только в том случае, если на это согласны их владельцы. Впрочем, ты можешь заверить его, что дело верное и человек надежный. Без стопроцентной уверенности в нем я бы не предложил Власову этого шага.
Поделившись последними новостями: он - полученными от друзей из России сведениями, я - утренней сводкой Совинформбюро ("немцев бьют уже совсем всерьез и без всяких передышек"), мы прощаемся и расходимся в разные стороны. В тот же день вечером я отправляюсь в Далем, юго-западное предместье Берлина, куда незадолго перед этим был переведен Власов вместе с его будущими ближайшими сотрудниками. С Андреем Андреевичем остаться с глазу на глаз сегодня оказалось не просто: сначала было несколько человек офицеров из лагеря Дабендорф, расположенного около Берлина, потом они ушли с генералом Малышкиным, жившим в том же доме наверху, потом приехали какие-то немцы. Когда уехали и они, я прошу Власова выйти в сад и, гуляя по узким аллейкам от дома до решетки сада, рассказываю ему о целях своего визита. Он долго не произносит ни одного слова. Потом, когда мы уже пересекали сад в третий или четвертый раз, говорит: - Я благодарю за предложение, но должен от него отказаться. Ты спросишь - почему? Сейчас я тебе отвечу… Мы еще несколько раз молча пересекаем садик туда и обратно. Наконец он говорит, останавливаясь у входа в беседку: - Предположим, что удалось связаться и переговоры завести. Техническая часть меня сейчас не интересует, насколько это возможно или невозможно - дело другое, я думаю, что при желании возможно. Предположим, что связь мы завязали, - что мы можем предложить, что можем просить и что они могут от нас потребовать? Мы можем сообщить, что здесь, в Германии, и оккупированных ею странах находится столько-то и столько-то миллионов русских антибольшевиков, способных сократить сопротивление Гитлера на несколько месяцев. Западных союзников это заинтересует. Можем мы это сделать, то есть выступить сейчас против Германии, я не говорю о формах, а в принципе? - Можем. Но какой ценой? Ценой гибели, если не всех, то большей части антикоммунистических русских сил. Большей части в такой степени, что если нам за это что-то пообещают в будущем, я имею в виду помощь в нашей борьбе против Сталина, то эту помощь некому будет принять… А только наше выступление, только наша помощь в борьбе против Гитлера для западных союзников и представляет интерес. Возьми пример Драже Михайловича. Вероятно, он для них более приемлем, чем Тито, однако они отказались от него и помогают Тито, потому что сейчас в борьбе против Германии он может дать больше… Он подождал, пока заглохли шаги проходившей по улице парочки и, медленно шагая по аллее в сторону дома, продолжает: - Можно предположить, что условием нашего признания они бы не потребовали немедленного выступления с нашей стороны и помощи в их борьбе против Германии. Но тогда какой интерес имеет для них связь с нами? Можешь ты поверить в то, что вот сейчас, во время войны, когда Красная Армия перешла наконец в наступление и успешно его развивает, они пойдут на союз с нами ценой отказа от союза со Сталиным? В это поверить тоже нельзя. А поддерживать связь на будущее - мне кажется, что они не столь дальновидны и, может быть, совсем искренне рассчитывают сотрудничать со Сталиным и после войны… Что же остается тогда, о чем можно было бы вот сейчас, сегодня, разговаривать? Ничего не остается, и разговаривать сегодня, по крайней мере, не о чем.
- Но, Андрей Андреевич, - возражаю я, - наступит когда-то день, - мы все верим и ждем, что он наступит, иначе наше пребывание здесь было бы неоправданным, - наступит день, когда по договору с немцами или вопреки их желанию мы будем силой, большой, организованной и вооруженной. Неужели вы думаете, что тогда нам придется бороться на два фронта, отбиваться на западе и наступать на востоке? Это значит сразу стать в такое же положение, в каком находится сейчас Германия. Как бы мы ни были сильны, мы будем все-таки слабы для этого, и мне кажется, единственная возможность достичь нашей цели - это или нейтралитет Запада в нашей борьбе против коммунизма, или помощь сего стороны. При любом другом варианте наша попытка обречена заранее на неудачу…
- Ты прав, - говорит он, - во всем, кроме одного. Союз англичан и американцев со Сталиным не вечен. Когда он даст трещину, если еще не дал, мы не знаем. Но трещина обязательно будет, когда Сталин выйдет в Европу. Красная Армия будет раньше в Европе, чем союзники возьмут Берлин, если они его возьмут когда-нибудь. Только тогда они увидят настоящие планы и намерения Сталина и только тогда русский антибольшевизм привлечет, может быть, их внимание. Но не раньше. Будем надеяться, чтоб не позднее.
- Значит, если бы каким-то сверхъестественным чудом сейчас вот здесь оказался бы, ну, скажем, Черчилль, у нас ничего не нашлось бы сказать ему?
Он улыбается.
- Ну, ему бы мы сказали… Мы посоветовали бы ему на рысях гнать по Европе с запада на восток, если он не хочет проиграть выигранную войну… Могли бы ему сказать также при этом, что, хотя он считается, кажется, лучшим знатоком коммунизма в Европе, он о сталинском коммунизме не имеет и тени понятия… Могли бы его и порадовать - если Сталину удастся в результате этой войны поджечь мировой пожар и провести мировую революцию, то он, если бы ему свойственно было чувство справедливости и благодарности, должен обязательно поставить памятник Гитлеру с Розенбергом, а рядом с ними и Черчиллю.
- Нет, серьезно, Андрей Андреевич, - перебиваю его я. - Вот сейчас русские батальоны переводятся на запад. Мы могли бы предложить англичанам и американцам, что эти батальоны перейдут на запад еще дальше, дальше, чем это имеет в виду командование немецкой армии, перейдут прямо к ним, к союзникам. Конечно, с условием, что господин Черчилль не будет отправлять их в мясорубку к своему восточному союзнику, а задержит у себя до конца войны.
- Ну, тогда получается то же самое. Для русского дела они не будут потеряны только в том случае, если Черчилль отдаст нам их обратно. Это был бы случай, о котором говорил ты. Союзники были бы нейтральны или помогали бы нам. Но если бы эти батальоны перешли на запад сейчас, то мы здесь в Германии не получили бы не только возможности организоваться и вооружиться, но, вероятно, и дожить до конца войны.
- Андрей Андреевич, вы совершенно уверены, что эту возможность немцы нам, в конце концов, дадут?
- Они, может быть, никогда и не захотят ее дать, но она выпадет у них из рук, а мы ее тогда подхватим. Единственно, что нам нужно желать, чтобы это произошло не слишком поздно.