Один из вновь прибывших, в сопровождении товарища, первый раз ходил по городу. Спутник был уже старожилом и, как потом оказалось, на собственном опыте пережил то же, что заставил пережить и своего компаньона-новичка.
Ушли они сразу после обеда. Не прошло и часа, как новичок вернулся полный тревоги, возмущения и растерянности. Ввалился в нашу комнату и, разводя руками, заявил:
- Петра арестовали.
Оказалось, ничего страшного не было. Через две минуты в комнату вбежал смеющийся Петр. Судя по рассказу принесшего тяжелую весть об аресте товарища, события разыгрались так:
- Гуляем мы с Петром. На улицах масса народа, в магазинах полно товаров. Подходим мы к какому-то большому дому. Вижу, часовые стоят и полицейский перед домом прохаживается. Я и говорю Петру - не лезь, говорю, Петро, сюда, ну их к черту, арестуют еще, видишь, охраняют кого-то. А он, можете себе представить, говорит - не кого-то, а здесь сам Гитлер живет. Ну, думаю, влопались. На этой-то стороне, понимаете, никого нет, только один полицейский. И вдруг этот мой сумасшедший Петро, можете себе представить, направляется к полицейскому и заводит с ним разговор. Я так и обмер. Понимаю я слабо, но все-таки понимаю, что он говорит. Спрашивает Петро этого полицейского - шуцмана или как они тут называются, - скажите, говорит, господин полицейский, на каком балконе Гитлер речи свои говорит?.. Я, понимаете, дергаю:, его за рукав, - брось, дура, с ума сошел! А он хоть бы что. А когда, говорит, его можно видеть? Полицейский что-то отвечает и вплотную подходит к нам. Я, понимаете, не выдержал да ходу оттуда. С дураком свяжешься, так рад не будешь. Оглянулся с угла - идут в мою сторону, полицейский Петра под руку держит. Я дал ходу да скорее домой.
Это событие вызвало оживленные прения, воспоминания и рассказы. Оказывается, если бы место действия перенести из Берлина в Москву, то Петра, конечно, нужно было бы признать или сумасшедшим, или сознательным самоубийцей. Там за подобные расспросы о Сталине или даже о ком-нибудь помельче концлагерь обеспечен.
- Да что там спорить, - заключает обсуждение недавно появившийся у нас студент одного из институтов Москвы. - Мой дядька так погиб.
- Как же это произошло?
- Очень даже просто. Приехал дядюха в Москву из своей колхозной дыры, ну и глаза, конечно, на лоб полезли. Стоит дубом перед Кремлем посреди тротуара и рот от удивления раскрыл. В это время какая-то машина проходит прямо в кремлевские ворота. Мой дядька не нашел ничего лучше, как спросить у стоящего рядом гражданина - а скажите, пожалуйста, это не товарищ Молотов в машине-то был? Гражданин в свою очередь вопрос задает: - А вас, собственно, для чего это интересует? Дядька мой струхнул - да так, говорит, просто… ни для чего. Гражданин правую руку в карман сунул и говорит, - ну, что, говорит, мы разберем, так или не так, пожалуйте со мной. Рассказал нам обо всем этом парнишка, который с дядькой вместе приехал и по Москве вместе гулял… Трепали моего дядюху несколько месяцев. По чьему заданию следил л машинами членов правительства? да кого еще может назвать из членов организации? да когда должно было произойти покушение?.. Не знаю уж, что он там говорил, а только на десять лет поехал. Реакция на этот рассказ не менее показательна - ни расспросов, ни удивлений, ни тени недоверия к рассказанному. Никто не нашел: ничего невероятного. Я чувствую в этом и подобных ему рассказа; дыхание какого-то неведомого, жуткого, непонятного мира.
Часто разговоры заходят о будущем - ну, вот сидит, а дальше что? Общее мнение сходится на том, что дальше - когда еще неизвестно - будем бороться с большевиками. Когда? О времени сказать трудно, вероятнее всего тогда, когда немцы поймут, что ни завоевать, ни покорить России они не могут. Они будут тогда искать непомощи в борьбе за свои преступные цели - эту помощь они от нас все равно бы не получили, - а будут искать возможности спасения. Тогда с кем-то, кто сможет представлять всех нас, а это 70 миллионов человек, оказавшихся с этой стороны фронта, они начнут переговоры. Кто это будет - мы еще не знаем. Но это и не важно. Может быть кто угодно, если он будет достаточно тверд с немцами и будет достойно представлять интересы русского народа. За ним пойдут все не только с этой, но и с той стороны фронта. Тогда от большевизма через несколько недель не останется и следа.
Эти разговоры - уже большой прогресс по сравнению с теми, которые я слышал при первых встречах еще в бараке. Правда, и состав переменился сильно. Но не только этим объясняется перемена в настроениях, - прошло несколько месяцев после начала войны, немцы уже потерпели первое поражение под Москвой, а кроме того, люди уже вышли из оцепенения после первых дней плена и совсем оттаяли после двадцати пяти лет жизни под террором НКВД.
Глава V
Германия не едина
Германия в три руки творила свое преступление над русским народом - армия, Восточное министерство и СС. Все три они были подчинены одной воле Гитлера, но каждая имела свои специфические особенности.
Наиболее прямолинейным, последовательным, "идеологически" выдержанным было Восточное министерство Розенберга. Оно неуклонно действовало по планам и схемам, разработанным еще задолго до начала войны. Восточные области, как назывались захваченные части России, должны были быть организованы как аграрная база и резервуар рабской силы для Великогермании, а население превращено в рабочий полускот-полулюдей. Семидесятимиллионный народ, оказавшийся под немецкой властью, прежде всего должен быть лишен исторической памяти и государственной традиции. Особые команды "Штаба Розенберга" шли по пятам за армией и увозили в Германию или уничтожали всё то, что могло служить напоминанием о тысячелетней истории и культуре порабощенного народа. Вывозились музеи и библиотеки, автоматически закрывались средние и высшие школы; будущим рабам, "унтерменшам", вполне достаточно было бы уметь подписать свое имя и прочесть приказание немецких властей. Эти команды крали и волокли в Германию всё, что можно было увезти, от паркета Гатчинских дворцов до реликвий с могилы Льва Толстого. Они разрушали памятники старины, монастыри и церкви.
В конце декабря 1941 года на восток поехала первая партия чиновников Восточного министерства для принятия от армий части занятых областей. Перед отправкой чиновники, прозванные за свою желтую форму "золотыми фазанами", были собраны Розенбергом, произнесшим перед ними напутственную речь:
"Вы едете представителями германского народа в завоеванные немецким солдатом области Востока. Вы встретитесь там с тяжелыми проблемами, нуждой и голодом, в которых живет население. Не подходите ко всему этому с нашей немецкой точки зрения - это особый мир. Вы должны помнить, что русский человек - это животное, он им был - и остался. Большевики сделали из него рабочее животное. Вы должны его заставить работать еще больше. Он должен быть вьючным скотом при построении великой германской империи. Вы там увидите страдания - русский человек любит страдать - это особый склад его патологической души, который показал миру их писатель Достоевский. Вы должны русским всегда давать чувствовать, что вы представители народа-господина…"
Для памяти уезжающим инструкция министра "занятых областей Востока" была отпечатана в виде 10 заповедей и роздана на руки. Членам нашей организации, осевшим в Берлине, удалось достать один экземпляр этой инструкции. Ее размножили на ротаторе и передали и в занятые области, и в лагеря военнопленных, в рабочие батальоны, формирование которых из русских военнопленных | началось около этого же времени.
Части СС выполняли роль палача. Это был автомат, машина уничтожения, бесчувственная и безотказная.
Свои особенности имела армия. Она была и продолжала оставаться послушным орудием в руках Гитлера, и до тех пор, пока одна победа на фронте приходила на смену другой, она была счастлива сознанием, что выполняет высокое предначертание фюрера. При походе в Россию и особенно с тех пор, как победы начали чередоваться с ответными ударами противника, а потом и с крупными неудачами, единство устремлений этих трех факторов стало давать трещину.
Армия, придя в Россию, столкнулась с политическими проблемами, о которых она понятия не имела при походе на запад. Среди офицерства было немало людей, видевших всю гибельность для Германии партийных затей. Были люди, по-настоящему понимающие большевизм, знающие и даже любящие подлинную Россию, желающие добра не только Германии, но и ей. При попустительстве, а иногда и при помощи этих людей удавалось кое-что делать и в оккупированных областях России, и в самой Германии, в смысле облегчения тяжелой участи русских людей, а также и. ч смысле собирания русских сил для борьбы против большевизма.
Разная степень понимания сложившейся обстановки была свойственна единицам, стоящим на всех ступенях военной иерархической лестницы до генералов включительно.
В январе 1942 года командующий южным участком фронта, фельдмаршал фон Клейст, издал приказ по группе подчиненных ему армий, в котором рекомендовал "с жителями занятых армиями областей обращаться как с союзниками". Население, которое выходило толпами на околицу сел в праздничных одеждах, с иконами и хоругвями, - Бог весть как сохраненными, - чтобы встретить освободителей, население, которое с первого дня заявляло о своей полной готовности помочь немцам в борьбе против большевизма и для этого готово было идти на любые жертвы, трудно было рассматривать как врага. Но Розенберг был тогда в зените своего могущества, и приказ фельдмаршала фон Клейста стоил последнему поста командующего фронтом - он был уволен.
Командующий 2-ой танковой армией, генерал-полковник Шмидт, за то, что в районе расположения его армии допустил создание местного русского самоуправления с более широкими полномочиями, чем это предвидело Восточное министерство, был просто выкинут из армии.
Эти примеры можно было бы продолжить - более значительные, менее значительные они показывали, что даже в высшем руководстве армии были люди, идущие на большой риск, стремясь если не отклонить, то хотя бы смягчить задуманное Гитлером и Розенбергом преступление.
Сидевшие в изоляционном лагере после войны офицеры немецкого Генерального штаба подсчитали, что за время войны Гитлером было расстреляно 22 немецких генерала, 58 были доведены до самоубийства, из 19 фельдмаршалов к концу войны только четыре занимали в армии какие-нибудь посты и только 8 генерал-полковников из 37-ми оставались на службе. Это опустошение в высшем командном составе армии было вызвано, конечно, не только расхождением во мнениях по поводу политики на востоке, но какая-то часть жертв, без сомнения, падает и на него.
В среде низшего офицерства таких людей было еще больше. Они стояли ближе к переживаемой русским народом трагедии и яснее видели, что творимое партией преступление готовит такую же трагедию и для немецкого народа. Одним из понимающих всё это и готовых помочь русскому антибольшевизму в его борьбе за освобождение своего народа был и мой непосредственный начальник, капитан Корф.
Он родился, учился и вырос в России. В первую мировую войну сражался в рядах русской армии против Германии и получил два высших воинских отличия - кресты IV и III степени Георгия Победоносца. После революции боролся против большевиков в одной из армий в балтийских странах. Семья Корфов была довольно многочисленна, одни осели в Германии, другие, оставаясь бесподданными, жили во Франции, мой знакомый, направивший меня на работу в Верховное Командование Армией, приехал в Германию из Югославии.
Капитан Корф по окончании антикоммунистической борьбы в России эмигрировал в Германию и принял немецкое подданство. Впрочем, больше жил за границей в качестве корреспондента немецких газет. Он был европейцем в старом значении этого слова и, как многие немцы, хорошо знающие окружающий мир, был свободен от супернационалистических, характерных для Германии настроений. На работу в Верховное Командование он попал как знаток европейских языков; он говорил безукоризненно, по меньшей мере, на пяти.
Первый продолжительный и серьезный разговор с ним произошел у меня по случаю довольно неожиданному и чуть-чуть не имевшему для меня важных последствий.
Утром я пришел на работу. У дверей нашей лаборатории, как всегда, постучал крышкой ящика для писем. Мне открыл Мартин. Уже по его лицу я увидел, что произошло что-то важное. В своей комнате я нашел в сборе почти всю компанию. Рассказывают мне, что сегодня ночью бежали два их товарища. Сожители по комнате ничего не видели и не слышали. Утром нашли полуоткрытое окно, через которое ушли беглецы. Из окна, действительно, легко было спуститься на крышу гаража, а оттуда спрыгнуть на землю. Мои расспросы, были ли какие-нибудь признаки подготовки, не замечал ли кто-нибудь, как они собирались или разговаривали об этом, не привели ни к чему, - никто ничего не видел и ничего не слышал.
Надо сказать, что бежавших очень не любили все остальные, одинаково и дружно. Малосимпатичны они были и мне, не делать разницы в отношении к ним перед остальными стоило мне большого труда. Оба они были из числа советской полуинтеллигенции, так богато представленной с этой стороны. Было в их отношениях друг с другом что-то странное, один зависел от другого, а тот держал его крепко в своих руках, не то какой-то тайной, не то когда-то совершенным вместе преступлением. Были они друзьями детства и чуть ли даже не дальними родственниками. По своему внутреннему складу они были представителями той немногочисленной группы, которую совершенно сломала, опустошила и перемолола жестокая советская жизнь. У них не было ни принципов, ни идей, ни убеждений, а было то, что, по определению профессора, можно было назвать "принципиальным подхалимажем". Они были в сладком восторге от всего немецкого, был ли то немецкий фильм, который им показывали в лагере военнопленных, или дрянные сигареты, нерегулярно выдаваемые военнопленным. О той части Берлина, которую им удалось повидать, они отзывались как о самом прекрасном, виденном ими в жизни: они даже и предположить не могли, что нечто подобное может быть на свете. Один из них целыми днями писал стихи, без рифмы, чушь несусветную и безграмотную, писал изумительным каллиграфическим почерком, потом приставал ко мне с просьбами отправить их куда-нибудь напечатать. Другой целыми днями спал. Оба они были беспросветно глупы и своей глупостью раздражали каждого. Но не восторги перед немецкими эрзацами восстановили меня против них, хотя и это раздражало очень.
Недели за две до побега они оба подали прошения об освобождении их из плена. Меня просили перепечатать на машинке. Один мотивировал свою просьбу тем, что, работая на каком-то заводе в Москве, он в 1937 году вынес оттуда какие-то чертежи и передал их знакомому инженеру-немцу. По его словам, чертежи были крайне важными и для Германии очень ценными. Инженер немец был, конечно, шпионом. Дальше шла галиматья невообразимая и вранье такое, что и писать было тошно.
Другой хотел ударить по слабой немецкой струне. Его дед - или не помню уж сейчас, прадед - был немцем. Потом, путем каких-то сложных комбинаций, в которых участвовали тоже какие-то таинственные силы, фамилия у просителя получилась русская, хотя немцем он себя чувствует с малых лет.
Оба не были в партии - "это было несовместимо с религиозными убеждениями", и оба уверяли, что по выходе на свободу они смогут отблагодарить и быть полезными "великому и гениальному вождю и учителю великого германского народа Адольфу Гитлеру"…
Обе биографии были составлены с расчетом на психологию комсомольца Ванюшки, именно так представляющего капиталистический фашистский мир. Рассказ о шпионе и украденных чертежах, конечно, - дань советскому воспитанию и вывернутые наизнанку последствия советской бдительности.
Интересная деталь - неприязнь к себе они вызывали и у немцев. На следующий день я зашел с каким-то вопросом к капитану Корфу. У него на столе лежали оба прошения. Он, брезгливо морщась, кивнул на них головой:
- Читали?
- Даже переписывал на машинке…
- Какая же сволочь, а? Как вы думаете?
- Да, публика малосимпатичная, - отвечаю я.
После этого писания я никак не мог заставить себя смотреть им в глаза. Было в них что-то и физически отталкивающее: и всегда холодные потные руки, и старательно зализанные липкие, жирные волосы, и еще что-то неуловимое. На конструкцию сложнейшей прически один из них затрачивал от двух до трех часов в день.
И вдруг они оба бежали…
Около десяти часов меня вызвали наверх к начальнику отделения капитану Корфу. Он был в кабинете один.
- Слушайте… Сегодня после службы вас будут, вероятно, допрашивать офицеры военной разведки по поводу происшедшего у вас случая. - Он помолчал. - Я не хочу думать, что это было сделано с вашей помощью, но согласитесь, что без помощи извне они бежать не могли. Без документов, без денег, без языка, в форме военнопленных и в городе, который они совсем не знают. Они были вызывающе глупы, но я не думаю, что настолько, чтобы рискнуть это сделать, не рассчитывая на чью-либо помощь. Вы единственный человек, во-первых, русский, во-вторых, имевший к ним доступ, и, в-третьих, по нескольку раз в день входивший и выходивший оттуда.
Положение складывалось нелегкое. Оправдываться мне было бы трудно. Впрочем, так же трудно было бы доказать и мою причастность: кроме логических домыслов, против меня не было ничего. Правда, и у капитана Корфа положение оказывалось неприятное - мое пребывание вместе с военнопленными было в резком противоречии с официальными правилами. С военнопленными запрещено было какое бы то ни было общение даже немцам, не имеющим к ним прямого отношения. Но оправдываться как-то надо, и оправдываться так, чтоб это послужило хоть в какой-то степени оправданием и для начальника. Я давно уже чувствую в нем человека, который в нашем большом деле может оказаться полезным.
- Господин капитан, то, что я могу привести в свое оправдание, вероятно, не будет иметь действия у офицеров, которые меня будут допрашивать и которые меня, может быть, арестуют, - они не знали бежавших людей. Об этом я могу сказать только вам. Оправдание простое - вы можете заподозрить, и не без основания, меня в русском патриотизме, в национализме, в неодобрительном отношении к немецкой политике на востоке, в этом нет никакой тайны. Но мне кажется, что у вас нет никаких оснований заподозрить меня в идиотизме. А нужно быть полным идиотом, чтобы помочь бежать именно этим двум. Они были слишком глупы, чтобы доставить даже моральное удовлетворение, что вот, мол, я сделал доброе дело… Он перебивает меня на полуслове:
- Что они глупы, я знаю, но я еще не уверен, была ли это настоящая глупость или… талантливая игра.
- Вы допускаете мысль, что они могли быть подосланными агентами?
- Может быть…