На другой день налет был повторен, но я глядел на него уже из безопасного далека. Сидя в Дабендорфе вместе с сотнями дабендорфцев, я глядел на зарево Берлина с расстояния 30–40 километров, на развешанные над городом "люстры", на перекрещивающиеся лучи прожекторов и взвивающиеся вверх разноцветные огни трассирующих зенитных снарядов. Вся феерия разворачивалась почти бесшумно, лишь иногда доходил до нас смягченный расстоянием, приглушенный гул разрывов бомб и зенитной канонады. Как это красиво издали, и какой это ад в действительности. Видя все это вблизи только сутки назад, я содрогался, представляя себе людей, находившихся сейчас там, в этом пекле, и в то же время думал – вот и дождались немцы настоящей войны у себя дома. Еще вчера утром я проезжал по улицам совершенно целого Берлина, ни одного разрушенного дома нигде не было видно, а теперь… За 24 часа два таких ужасных налета. Большая часть города перестала существовать, десятки тысяч людей погибли, сотни тысяч остались без крова, без имущества. До сих пор немцы несли это другим, теперь они получили это все сами: "Что посеешь – то пожнешь!"
В Дабендорф я приехал с докладом – мне нужно было доложить положение дел в наших частях генералам Трухину и Жиленкову, а при удаче – и самому Власову. Визит к Жиленкову носил, собственно, чисто формальный характер, поскольку еще вчера, на квартире Сахарова, до налета я успел ему все рассказать, то есть приватным образом. Трухин принял меня вполне официально, но очень приветливо и дружественно. Он производил приятное впечатление своей интеллигентностью и общей образованностью. Его манера слушать также располагала к себе – он не перебивал, не теребил, не требовал военной лаконичности.
Выслушав, он задал несколько вопросов. Прежде всего его интересовали наши взаимоотношения с немецкими штабами. Узнав, что у нас по этой линии все гладко и спокойно, он сказал:
– Это, конечно, заслуга Игоря Константиновича, то есть, значит, Сахарова. – Затем добавил: – Не везде так гладко. В Италии, правда, тоже спокойно, там фельдмаршал Кессельринг правильно понимает наше положение, а вот во Франции много трений у наших с немцами. Те смотрят на нас свысока, третируют наших пропагандистов и офицеров, придираются к нашей работе и нашей пропагандистской линии, требуют безусловного следования за немецкой пропагандой – прославление Рейха, фюрера, национал-социалистские бредни, даже антисемитизм.
Он был приятно удивлен, когда я сказал ему, что у нас немцы совершенно не суются в наши дела, полностью все предоставили нам "на откуп" и следят только, по-видимому, чтобы мы не занимались прямой просоветской, антинемецкой пропагандой. Тогда нас посадят. Я рассказал ему при этом о начальнике контрразведки гренадерской дивизии, при штабе которой находилась наша группа, лейтенанте Хемпфлере, из польских немцев, который явно окружил нас соглядатаями, но никакого прямого вмешательства в наши дела не делает и препятствий ни в чем не чинит. Мы всегда помним об этом наблюдении и не зарываемся.
Неожиданным был конец этого разговора. Перед тем, как отпустить меня, Трухин сказал следующее:
– Есть, поручик, одно дело, которое я могу высказать вам в виде устного и совершенно конфиденциального приказа. Заключается это дело вот в чем. Вы знаете, что среди нас, русских, довольно большое число людей замарало себя совершенно беспринципно, не службой даже, а прислуживанием немцам, при этом многие дошли до преступлений против собственного народа – разные начальники полиции, следователи, некоторые бургомистры и другие подхалимы и подпевалы. Немцы о таких своих прихвостнях проявляют трогательную заботу и теперь, уходя с оккупированных земель, уводят их с собой, чтобы куда-нибудь их пристроить, навязывают их нам, требуя, чтобы мы давали им офицерские должности в нашей системе. Мы сейчас не можем предъявить счет этим людям, потому что они находятся под опекой немцев, но придет время, и мы с них спросим – и пусть они отвечают перед народным судом за все, что они совершили под крылышком у немцев на родной земле. Вас я обязываю – в вашем поле зрения знать всех таких людей, не спускать с них глаз, наблюдать за их поведением – и быть с ними предельно осторожным. Никаких списков не заводить, все сведения держите в голове, когда будет нужно – эти сведения нам понадобятся. Вот такое неожиданное поручение получил я на прощание от генерала Трухина!
Возвратившись в Данию и рассказывая об этом Сахарову, я снова удивился, когда тот совершенно спокойно сказал мне:
– Я это знаю. И мне дано такое же распоряжение. Для вас это имеет только значение, что служит доказательством, что вам доверяют.
Полковник Кромиади, к которому я подселился жить из разрушенной, с выбитыми окнами, сахаровской квартиры, устроил мне в тот же приезд и прием у самого Власова. Власов слушал меня мало, больше говорил сам, и говорил вполне откровенно, что опять послужило мне доказательством доверия, которым я пользуюсь, несомненно, по рекомендации Кромиади и Сахарова.
Он говорил о гнусном обмане, затеянном немцами, о том, что теперь, с переброской батальонов на Запад, сама идея Русского освободительного антибольшевистского движения получила сокрушительный удар от самих немцев же. Переброска же производится по прямому приказу Гитлера, которому наши недоброжелатели из высокопоставленных немцев напели о ненадежности русских частей на Восточном фронте. Были использованы случаи отдельных переходов на службу партизан, таких, как переход Гиля, развал РННА в Осинторфе, история с сахаровским батальоном в Пскове… При этих словах Власова у меня мелькнула мысль, что случись на месте немцев наше ОГПУ-НКВД, разве не связало бы оно в одно целое, что и в бригаде Гиля, и в сахаровском батальоне в Пскове пропагандой ведало одно и то же лицо? Обязательно связало бы, и ох как тесно в этом мире пришлось бы этому лицу в тщетных попытках доказать, что оно "не верблюд"!
Встав во весь свой двухметровый рост, значительно сильнее начав "окать", по-видимому, от волнения, Власов стал расхаживать по кабинету и с раздражением говорить о приказе Гитлера, фактически переводившем нас на положение простых наемников, ландскнехтов. Он говорил: "С этими наемниками я иметь дело не хочу. Это обман – назвать добровольцами людей, которые на самом деле только пушечное мясо для немцев. То, что русских сейчас заставляют воевать против американцев, англичан и французов, совершенно противоречит самой идее Русского Освободительного Движения. Русские добровольцы никогда не брали на себя обязательство служить немецким интересам, а взяли в руки оружие только для участия в освободительной борьбе против Сталина и его клики. Я серьезно думаю о том, чтобы вернуться в лагерь военнопленных, но не участвовать больше в том, что явилось подлым немецким обманом".
Пораженный этими словами, страстным, исповедальным тоном, которым они произносились, я стоял, руки по швам, и поворачивался всем корпусом за ходившим генералом, задирая голову кверху, чтобы при моем маленьком росте смотреть ему в глаза, а не на пуговицы его кителя на животе. Одет он был в советскую генеральскую форму без погон, брюки с красными лампасами на выпуск, на носу – очки в толстой черной роговой оправе. Потом, немножко помолчав и несколько успокоившись, он сел за свой большой письменный стол, на котором ничего не было, предложил и мне также сесть и сказал под конец:
– Но вы, поручик, на своем месте продолжайте свою работу. Может быть, обстоятельства еще и переменятся в нашу пользу. Перевод на Запад, отрицательное явление само по себе, имеет все-таки и свои некоторые положительные стороны: наша живая военная сила на Западе лучше сохранится, и наши люди получат хорошую школу жизни, они увидят другой мир и лучше поймут правильность своего решения.
Так закончилась моя первая "аудиенция" у Власова. Еще раз через год, в декабре сорок четвертого, мне пришлось докладывать ему о положении дел, уже после организации Комитета Освобождения Народов России, затем весной сорок пятого несколько раз я оказывался в одном бункере с Власовым во время дневных налетов на Берлин американской авиации. Это было в предместье Берлина Даюмдорфе на улице Кибитцвег, 9, в доме, в котором помещалась канцелярия Власова и где был и его рабочий кабинет.
Для меня же после этих первых встреч с руководителями движения, Власовым и Трухиным, наступил полный разброд в голове. Что же все-таки делать нам, низовым работникам, непосредственным проводникам, через которых, так сказать, "идея идет в массы"? Пришлось снова идти к Жиленкову. Тот отличался, я уже заметил, большой способностью здраво мыслить и реалистически рассуждать. Он выслушал мои сомнения и рассеял их. Он сказал мне, что ему известно о настроении Власова, и был момент, когда он уже принял решение публично заявить о своем отказе играть роль вождя несуществующего движения.
– Но мы его переубедили, – сказал Жиленков. И, очевидно, прочитав в моих глазах вопрос, добавил: – Мы – это Малышкин, Трухин, Зыков и я. Мы сказали Андрею Андреевичу, что от немцев, от их руководства и нельзя было ждать ничего другого. Все это в порядке вещей. Но не только ведь мы обмануты немцами – наши люди, их сотни тысяч, тоже обмануты немцами – и, выходит, нами тоже! Как же теперь их бросить на произвол судьбы? Пусть Русской Освободительной Армии не существует, но русские люди, которые верят в ее существование, есть, они живут, они воюют и верят в нас. Нам надо держаться до конца вместе с ними. А вам действительно надо продолжать делать свое дело, как вы делали его раньше. Только теперь нужно убедить людей, что переброска их на Запад есть временная мера, а задача освобождения Родины от большевизма остается в силе.
Я спросил Жиленкова по поводу так называемого второго открытого письма Власова по поводу этой переброски, опубликованного в "Добровольце" – газете, которую Жиленков подписывал как главный редактор. В том письме говорилось, что переброска на Запад предпринимается для того, чтобы объединить мелкие воинские отряды и батальоны в полки и дивизии Освободительной Армии, потому что такое переформирование невозможно производить на Восточном фронте из-за растущего нажима красных. Будут ли на самом деле производиться такие формирования, и будет ли наконец командование сформированными силами передано Власову и русскому генералитету?
– Вот вопросы, которые волнуют каждого в наших батальонах. И что нам надо на них отвечать? – спросил я.
И Жиленков ответил, помолчав немного:
– Вам я скажу правду – Андрей Андреевич не только не писал этого письма, но и отказался подписывать его только потому, что немцы не выполнили ни одной его поправки и дополнения и отказались даже обсуждать вопрос о передаче командования. Все письмо составлено и написано немцами и напечатано за подписью Андрея Андреевича по их прямому приказанию. Конкретно – по приказанию Йодля, начальника штаба Сухопутных войск. Это письмо – очередная немецкая подлость в отношении нас, тем большая подлость, что мы стоим в совершенно безвыходном положении – нам ничего другого не остается делать, как проглотить эту очередную порцию гадости и делать наше дело именно в духе этого "Второго письма". Так и передайте Игорю. Впрочем, скоро я его самого вызову сюда. А сейчас спокойно поезжайте назад и успокойте людей. Да передайте Игорю, что мы здесь очень одобряем его намерение: издавать не информационный листок, как планируют немцы, а полноценную газету. Наши материалы, которые будете получать через курьеров, используйте по своему усмотрению, фильтруйте их по мере необходимости, оставляйте место для ваших собственных материалов, заведите корреспондентов по батальонам, больше жизни дайте в газете. Официально, для немцев, называйте ее "военно-информационным бюллетенем", а по существу, по объему и содержанию пусть это будет настоящая газета. Это вы молодцы, оба с Игорем, а вот во Франции и Италии такой номер не пройдет, по-видимому. Ну, да посмотрим…
И с тем я покинул Берлин после первого служебного визита.
12
Это было просто удивительно, как текла наша жизнь в Дании в те последние месяцы сорок третьего и весь сорок четвертый. Где-то рушились фронты, создавались новые, началось вторжение в Европу, совершилось покушение на Гитлера – все это доходило до нас только как отголоски дальних бурь, как мертвая зыбь от бушующего где-то волнения. Накануне вторжения 5 июня 1944 года была объявлена тревога и полная боеготовность всех частей – нас, пропагандистского штаба это никак не коснулось. Через несколько дней, когда определилось, что вторжение производится через Францию, и эта тревога и боеготовность были отменены. Мы только как в театре, сидя в мягких бархатных креслах, наблюдали издалека за происходившими трагическими событиями. Когда через полтора месяца однорукий и одноглазый маленький полковник фон Штауфенберг взорвал свою неудачливую бомбу под Гитлером, волны террора, прокатывающиеся из конца в конец по всей Германии, докатились до нас в виде слабых всплесков: кто-то арестован из старших офицеров штаба командующего, потом сместили и самого командующего, в наших батальонах арестовали одного-двух офицеров неизвестно за что – они уже никак не могли иметь отношение к покушению на Гитлера. Еще был один очень странный арест. Весной 1944 года вдруг прибыла к нам необыкновенная особа – высокая, очень красивая молодая – лет 22–23 – девушка, русская, москвичка, из интеллигентной и ученой московской семьи с прекрасным знанием немецкого языка. Она рассказала, что была переводчицей в Красной Армии, но рано попала в плен, была доставлена в штаб командования групп Армий "Норд", представлена командующему фельдмаршалу фон Лесбу, тот проникся к ней "отеческими" чувствами и отправил ее в свое имение в Восточной Пруссии на попечение своей жены. Там она и жила в фельдмаршальском имении на положении воспитанницы и члена семьи фельдмаршала, жена которого отнеслась к ней так же хорошо, как и старый маршал. Сейчас, когда русские наступают уже на Восточную Пруссию, фельдмаршал оставил свое имение, вывез, что мог, в Германию, а ее отправил в "Самое тихое место" в Европе, т. е. к нам в Данию. Немцы сделали ее заведующей нашим домом отдыха в Эбельтасрте на берегу Каттегата.
Очень странное впечатление производила эта особа, несмотря на ее блестящие внешние данные, – красоту, молодость, физическое здоровье, статность и на ее образованность и воспитанность. Было в ней что-то такое, что заставляло при ней все время быть настороже, не открываться перед ней полностью. Сахарова тогда уже не было у нас, остался один я за главного, и мне не с кем было посоветоваться, приходилось полагаться на самого себя.
И вот эта-то особа также была арестована во время серии арестов после покушения на Гитлера. Что это была за личность, с чем был связан ее арест, какова была ее судьба потом, мы так и не узнали никогда. Вообще, у немцев существовал тогда, в гитлеровские времена, прием убирать некоторых людей при таинственных обстоятельствах, чтобы потом никто не мог добраться до истинной сути дела.
Так был "убран" митрополит Сергий, правивший православной церковью в Прибалтике и на оккупированных областях России. В июле сорок четвертого его машина среди поля была остановлена другой машиной, оттуда выскочило несколько вооруженных автоматами людей и в считаные секунды изрешетили митрополита, его секретаря и шофера.
Осенью сорок четвертого командир печально знаменитой бригады РОНА, Бронислав Каминский, громивший восставших поляков среди руин пылающей Варшавы, был вызван немцами из Варшавы в Лодзь (Лицманштадт, как называли его немцы) – и никуда не приехал! Немцы сразу же объявили виновными польских партизан, те отказались считать устранение Каминского своей заслугой. Кто его убрал в действительности?
Той же осенью главный фактический редактор "Добровольца" и "Зари", один из главных власовских идеологов, по-видимому, никакой не Зыков и даже не русский, а еврей, вроде Гиля, был вызван из своего дома в Берлине неизвестными людьми, вышел к ним навстречу вместе со своим адъютантом и исчез бесследно! Опять – чья это работа? Мы тогда во всех тех случаях склонялись к тому, что это работа Гестапо, по-видимому, так это и было на самом деле. Только мотивы, по которым убирались все эти люди, были каждый раз разные.
Но наконец мы дождались действительно важного события и в нашей жизни, события, которое взволновало всех нас, до последнего солдата в батальонах.
Это было объявленное 14 ноября 1944 года сообщение о создании Комитета Освобождения Народов России и опубликование Манифеста этого Комитета.
Но радость от первого известия о том, что наше дело, которому мы служили уже три года подспудно, наконец объявлено во всеуслышание и мы признаны официально как полноправные союзники, тут же сменилась и первым разочарованием – поздно! Уже все потеряно, и при том – безвозвратно! Уже и территориально ни одного клочка русской земли не осталось в нашем распоряжении, где мы могли бы открыто и свободно пропагандировать идеи, провозглашенные в Манифесте.
Правда, радовало, что наконец-то в таком основополагающем документе, именно Манифесте, Германия упоминается только один раз и без всякого пресмыкательства и унижения: "Комитет Освобождения Народов России приветствует помощь Германии на условиях, не затрагивающих чести и независимости нашей Родины. Эта помощь является сейчас единственной реальной возможностью организовать вооруженную борьбу против сталинской клики".
Производило впечатление и отсутствие набившего оскомину в немецких документах грубого и откровенного антисемитизма, в неумеренных дозах всегда производящего отвратительное впечатление и достигающего совсем обратных результатов.
Негативная часть Манифеста ни у кого не вызвала особых возражений, но положительная его часть не могла не возбудить недоумений.
Уже в преамбуле документа содержался странный призыв: не вперед, а назад, т. е. к февралю 1917 года, к этой исторически достаточно скомпрометировавшей себя дате, звал Манифест – народы России вернуться и с этого момента начинать новую жизнь. Как возможно вычеркнуть исторический опыт четверти века, каким бы этот опыт ни был? Что-то не слышно было в истории, чтобы реставраторские лозунги могли увлечь за собой народные массы. Сразу возникало и сомнение – нашел ли бы отклик в сердцах и душах народа подобный Манифест, даже если бы он был опубликован в наиболее подходящий момент (три года тому назад). Пока же мы знаем твердо и однозначно – народ проголосовал штыком и пулей против тех, с чьей помощью этот Манифест мог родиться и на чью помощь он уповал и в дальнейшем. Это было весьма реальное возражение, и я боялся, что мне кто-нибудь его выскажет – что тогда мне отвечать? Как убедительно и доказательно опровергнуть такое сомнение? У меня самого оно уже возникло – так могу ли я доказать противоположное, прибегая к лжи перед самим собой? Возникали сомнения и по поводу других пунктов преамбулы.