Консультативная комиссия была учреждена в Лондоне в конце 1943-го – начале 1944 годов. Американское правительство, вместо того чтобы назначить туда специального представителя, который бы только этой работой и занимался, поручила ее нашему послу в Лондоне, и так имевшему множество других обязанностей. Советское правительство также сделало своим делегатом посла СССР в Лондоне. Только англичане, назначив в комиссию сэра Уильяма Стрэнга, замминистра иностранных дел, и дав ему хороший штат помощников, обеспечили себе адекватное представительство. Англичане рассчитывали, что этот международный орган станет независимой консультативной группой экспертов, вырабатывающей рекомендации для соответствующих правительств. Но как советское, так и американское руководство сделали своих представителей настолько зависимыми, что они, в отличие от Стрэнга, не могли выполнять подобных функций. Американский представитель не мог выдвинуть перед своими коллегами никаких предложений, кроме тех, которые уже ему прислали из Вашингтона в качестве инструкций, что, естественно, весьма ограничивало его свободу действий, тем более что, по-моему, у людей в Вашингтоне не было новых идей, а их предложения не поспевали за развитием событий. Таким образом, комиссия фактически была не совещательным органом, а лишь местом, где регистрировались официальные позиции правительств, с которыми другие правительства могли согласиться или нет. Поэтому выяснилось, что наш посол Винант, собственного мнения которого никто не спрашивал, мог предложить коллегам по комиссии только уже одобренное нашим правительством и при этих обстоятельствах сам не очень нуждался в советнике.
Помощник секретаря Госдепартамента Джеймс Данн, при назначении меня на должность советника, сделал специальное предупреждение, что в военное время Госдепартамент играет лишь совещательную роль в делах политики, а потому мы должны давать советы, только когда нас об этом просят. Видимо, он имел в виду недавнюю историю с моим участием в переговорах об азорских базах. Я прибыл в Лондон на первое рабочее заседание комиссии 14 января 1944 года. В дальнейшем произошли события, напоминавшие то, что случилось в Португалии, хотя и не столь драматичные. О них я расскажу в самых общих чертах.
Англичане первыми положили на стол переговоров проект акта о капитуляции Германии и о будущих зонах оккупации. Мы, американские делегаты, конечно, еще не имели инструкций по этому вопросу. Нам пришлось отправить английские предложения в Вашингтон для согласования. Прошло несколько недель, но реакции Вашингтона не последовало, несмотря на наши повторные запросы.
Наши британские коллеги уже начали проявлять нетерпение. 18 февраля советский делегат представил ответ своего правительства на английскую инициативу. Русские прислали свой альтернативный проект акта о капитуляции Германии, британский же проект документа об оккупационных зонах они приняли в целом. Мы все еще не получили инструкций и могли только сообщить в Вашингтон о реакции советской стороны на английские предложения. Однако ответ русских нас озадачил. Нас не проинформировали официально о том, что происходило на Тегеранской конференции, и мы предположили, что уже тогда английская и российская стороны предварительно договорились по вопросу об оккупационных зонах. Впоследствии я узнал, что это подозрение было необоснованным. Свои предложения правительство Великобритании подготовило уже несколько месяцев назад. Они были известны нашим военным властям уже во время поездки нашего президента в Каир в ноябре 1943 года и широко обсуждались президентом и членами Объединенного комитета начальников штабов, а затем они стали предметом обсуждения на совместном англо-американском заседании начальников штабов в Каире. Но обо всем этом никто в Белом доме не поставил нас в известность, хотя сейчас мы вели переговоры с английским и советским правительствами по этому вопросу. В начале марта из Вашингтона, наконец, пришли инструкции. Сначала мы получили проект акта о капитуляции Германии, вовсе не похожий на предыдущие два. Нам оставалось только предъявить его двум остальным делегациям. 8 марта поступили инструкции, касающиеся будущих зон оккупации, оформленные не как предложения на международных переговорах, а как указание подчиненным от Американского объединенного комитета начальников штабов (которому, судя по тексту, и принадлежал этот документ). Он не сопровождался никакими комментариями и никак не отражал предложений английской и русской сторон по этому вопросу. Граница русской зоны, согласно этому предписанию, должна была проходить дальше к востоку, чем она проходит в действительности, а американская зона, насколько я помню, должна была включать 46 процентов территории и 51 процент населения Германии. Было бы весьма трудно в этом случае убедить русских, уже согласившихся с британским проектом, принять значительно менее выгодные для них условия. Но директива не содержала никаких аргументов, и было неясно, почему мы должны выдвигать в комиссии именно такие условия.
Я решительно возражал против представления этого странного документа на заседании комиссии в качестве официальной позиции США, так как просто не мог поверить, что это настоящие дипломатические инструкции для проведения важных международных переговоров. Подозрения мои усилились, когда один военный, сопровождавший Рузвельта в Каир, по секрету рассказал мне, что эта "инструкция" воспроизводит запись, сделанную президентом по дороге на клочке бумаги. Видимо, кто-то из военных чинов решил преподнести эту запись как наши официальные предложения. Мой коллега, военный советник посла, генерал Уикершем, человек, отличавшийся здравым смыслом, с которым мне в целом приятно было работать вместе, в этом случае не мог не выступить в защиту документа. "Эта бумага, – возражал он, – вышла из Комитета начальников штабов, и мы должны бороться за нее, мой дорогой". На это я ему отвечал, что трудно бороться за нечто бессмысленное и непонятное тебе самому. Мы с генералом Викершемом решили отправиться в Вашингтон, чтобы разобраться в этой запутанной проблеме. Я выполнил это намерение.
И снова в Госдепартаменте мне не оказали никакой помощи. Опять мне не оставалось ничего, кроме прямого обращения к президенту, чтобы объяснить, почему инструкции, исходящие от наших военных властей, в данном случае практически неприменимы.
Если говорить о моем собственном мнении, то я бы предпочел такое разграничение оккупационных зон, чтобы советская зона не слишком далеко простиралась на запад, а западные зоны хотя бы непосредственно примыкали к Берлину. Но моего мнения никто не спрашивал, и единственное, чего я мог бы добиться, – показать, что наша позиция на этих переговорах имеет хоть какой-то смысл.
Рузвельт и на этот раз принял меня любезно. Правда, он не сразу понял, в чем суть вопроса, так как мысли его были заняты разногласиями, возникшими у нас с англичанами из-за разграничения наших оккупационных зон. Когда я объяснил президенту, что в данном случае речь идет о границах советской зоны, он удивился. Когда же я показал ему инструкцию, которую мы получили в Лондоне, он громко рассмеялся и сказал: "Да ведь это похоже на записку, которую я однажды набросал по дороге в Каир на обратной стороне конверта!" Мои подозрения оказались обоснованными. Я спросил Рузвельта, сам ли он займется устранением этой проблемы и что я могу еще сделать в связи с этим. Он ответил, что я могу отдохнуть, а он возьмет решение этого вопроса на себя. 1 мая посол Винант получил инструкции утвердить проект границ восточной зоны согласно русским и английским предложениям.
Так закончились мои обязанности советника мистера Винанта в Европейской консультативной комиссии. Я действительно нуждался в отдыхе, и Госдепартамент, которому, видимо, надоели мои инициативы, рад был предоставить мне продолжительный отпуск и заверил, что мне не стоит больше беспокоиться о делах Европейской комиссии, куда вместо меня назначат другого человека. Пять благословенных недель я провел на своем ранчо и не возвращался в Вашингтон до начала мая.
Работа Европейской консультативной комиссии касалась почти исключительно Германии. В этой стране прошли мои студенческие годы и почти пять лет профессионального обучения. Здесь я служил во время войны. Однако я что-то не помню, чтобы со мной консультировались по какой-либо проблеме, касавшейся будущего Германии, в период моей работы советником в комиссии.
Когда я в 1943 году вернулся в Вашингтон из Португалии, мой друг и коллега по службе в Берлине Генри Леверич, теперь занимавшийся проблемами будущего Германии в Госдепартаменте, однажды пригласил меня на заседание Комитета по Германии, где рассматривались такие вопросы. Он показал мне одну официальную бумагу на эту тему, касавшуюся планов использования немецкого персонала будущей военной администрацией.
Это побудило меня составить и вручить ему памятную записку, где я изложил свое видение некоторых основных вопросов, связанных с будущим Германии в первые послевоенные годы. Не думаю, чтобы ее видел кто-то из лиц, ответственных за нашу политику по отношению к Германии в этот период. После 1947 года взгляды, подобные изложенным мной в этом документе, стали основой американской политики в этой области. Но в первые два-три года эта политика в целом не соответствовала моим взглядам.
Я считал, что разумная политика в отношении Германии должна быть основой реальной политической линии в отношении Советского Союза. Поэтому наша германская политика первых послевоенных лет доставляла мне больше поводов для отчаяния, чувства беспомощности и подчас даже ужаса (я имею в виду Нюрнбергский процесс над военными преступниками), чем мои разногласия с администрацией по поводу наших двусторонних взаимоотношений с Москвой. Поэтому будет уместным привести здесь некоторые выдержки из этой моей памятной записки, чтобы показать тот единственный вклад, который мне довелось внести в наше политическое мышление в этой области.
Я исходил из положений того официального доклада по кадровым вопросам, который мне дали прочесть. Я отметил при этом, что, "считая своим долгом обеспечить, чтобы среди немцев, занятых на административной работе, не было врагов демократических преобразований, мы могли бы исключить из немецкой административной машины всех лиц, принадлежавших к довольно большим категориям, общим числом до трех миллионов".
Я выдвинул свои возражения против такого подхода.
"1. Во-первых, это непрактично. Для этого требуется такой объем и уровень знаний, компетенции и сотрудничества, которого не достигнуть на основе работы трехсторонней администрации. Трудно представить более неблагодарную работу в области внешней политики, нежели анализировать послужные списки массы людей в чужой стране. При этом неизбежны ошибки и несправедливые решения. Потребуется также громоздкий и непопулярный следственный аппарат. Едва ли подобная программа по силам и нашим разведывательным службам. Кроме того, попытки провести его на трехсторонней основе приведут к разногласиям между самими союзниками относительно категорий лиц, подлежавших исключению со службы. И англичан, и русских в отношении к иностранцам прежде всего занимают не идеологические моменты, а непосредственная возможность использовать того или иного человека в своих целях. Мы не достигнем целей, предусмотренных программой. Люди будут изворачиваться и находить всякие лазейки, чтобы избегнуть проверок, будут уничтожать документы, менять имена и т. д., а также пытаться сыграть на противоречиях между союзниками. Все это будет вызывать недоразумения и путаницу, от которых выиграют прежде всего сами немцы.
2. Во-вторых, даже в случае успешного выполнения этой программы, она все равно не достигнет поставленной цели. Мы не найдем новых людей, достаточно компетентных, чтобы выполнять обязанности тех, кого мы исключим из службы. Нравится нам это или нет, но девять десятых способных людей на службе в Германии, так или иначе, подходят под те категории, которые мы имеем в виду.
Выполнение такой задачи потребовало бы создания некоего альтернативного административного механизма, созданного на основе наших оккупационных сил, при участии тех либеральных немцев, которые были бы приняты всеми союзниками. Даже если подобная задача разрешима, она создала бы для нас сильную и озлобленную оппозицию, пользующуюся авторитетом среди населения. Это могло бы дискредитировать западные державы в Германии, создать ореол мучеников вокруг националистических элементов и в конце концов привести к их триумфальному возвращению в качестве освободителей Германии. Не следует забывать, что силы либерализма в Германии страшно слабы и малочисленны. Взвалить на них все бремя политической ответственности значило бы, вполне вероятно, обречь их на конечную гибель.
3. Наконец, следует заметить, что с нашей стороны очищение от националистических элементов было бы не только непрактично и неэффективно, но и не необходимо. Ведь, как я понимаю, нашей целью является предотвращение возникновения в Германии новой системы военной агрессии, которая могла бы угрожать в дальнейшем нашей безопасности. Но я не нахожу, чтобы для этого требовалось искусственное устранение какого-то класса немецкого населения с занимаемых им в обществе позиций. Более правильно было бы признать, что националистическая Германия – тоже Германия и что ее представителей не нужно лишать своей доли социальной ответственности. Нужно лишь заставить их строго придерживаться поставленных перед ними задач и учиться тому, чему мы хотим их научить. По отношению к нынешнему правящему классу Германии более правильно было бы не отстранять его от дела управления, которое превратится в тяжкое бремя, но продемонстрировать ему, что Германия уже не имеет силы, чтобы угрожать интересам других великих держав, и любая попытка в этом направлении окончится неудачей и приведет к катастрофе. Это прежде всего должна понять правящая националистическая каста. Как только это произойдет, у их национализма не будет почвы. Но это произойдет естественным путем, а не вследствие внешнего вмешательства иностранных государств.
Пусть последствия их поражения будут огромными. Пусть впечатление от катастрофы будет столь ярким, чтобы оно навсегда вошло в национальное самосознание немецкого народа. Но вслед за этим давайте откажемся от концепции наказания Германии, потому что продолжительное наказание не может быть эффективно в отношении целого народа. Мы должны сделать так, чтобы впечатление от поражения стало незабываемым. Немцы должны сами правильно отреагировать на это".
Из этих аналитических положений видно, почему я в последний период войны не очень верил в наши планы относительно послевоенного будущего Германии, поскольку они были основаны на предполагаемом сотрудничестве с русскими. Я сам считал, что подобное сотрудничество не могло быть успешным, а вместе с тем ради этой химеры мы могли пренебречь созданием конструктивных планов для западных зон Германии, таким образом упустив лучший психологический момент, чтобы направить немецкую жизнь в новое, лучшее русло. Особенно я подчеркивал необходимость конструктивных мер по восстановлению экономики и гражданской морали. При этом я, возможно, переоценивал негативные последствия поражения Германии в войне и слишком отрицательно оценивал политический климат, в котором предстояло работать военной администрации союзников.
Вообще же наша политика в отношении Германии была совершенно неадекватной, и если бы мы не отошли от нее в 1947 году, то многие мои опасения воплотились бы в действительность. Особенно неприятны мне были те наши планы относительно послевоенной судьбы Германии, которые касались наказаний за военные преступления. В меморандуме, подготовленном мной для нашего посла Винанта в период работы в Лондоне (он не просил меня составлять этот документ, и я, кажется, даже не показывал его послу), были такие слова:
"Немногие из тех, кто у нас занимается внешней политикой, знают о немецких зверствах столько же, сколько и я, мало у кого из них есть такие же личные основания ими возмущаться. Я видел немецкую оккупацию в ряде стран (кроме стран Восточной Европы), и люди, которых я близко знал, пали жертвами самых отвратительных форм жестокости гестапо. Но с тех пор, как мы приняли русских в качестве союзников в борьбе против Германии, мы молчаливо приняли как факт (даже если мы сами не делаем этого) обычаи ведения войны, принятые повсюду в Восточной Европе и Азии в течение веков и которые еще, вероятно, надолго останутся таковыми в будущем.
Я подчеркиваю, это общие обычаи, не являющиеся свойством только немцев.
История, вынося суд о жестокости тех или иных участников этой борьбы, не будет делать различий между победителями и побежденными. Если мы хотим, чтобы наши суждения выдержали испытание историей, не следует об этом забывать. Если при всем этом кто-то желает высветить все зверства, совершенные в этой войне, пусть так и поступает. Уровень относительной вины, который могут выявить подобные разыскания, есть нечто такое, о чем я, как американец, предпочитаю ничего не знать".
Таким образом, весной 1944 года после кратковременной службы в Лондоне я был разочарован нашей германской политикой и не верил в реальность сотрудничества с Россией в управлении Германией. Отчасти по этой, отчасти по другим причинам я также выступал против развертывания программы денацификации Германии. Я уверяю, что не питал симпатий к нацистским лидерам, но мне не хотелось вместе с русскими организовывать суд над этими лидерами. Впоследствии я понял, что несколько преувеличивал, но не совсем без оснований. Все эти тревоги, связанные с американской политикой в отношении Германии, определили мои настроения в период предстоящей двухлетней службы в Москве.