Я предупреждал также, что не следует верить обманчивым речам таких немецких консерваторов, как Шахт и Папен, которые надеются низложить Гитлера и создать правительство "реалистов", с которыми можно будет "иметь дело", если союзники будут хорошо себя вести в их отношении. Не следовало также, по моим словам, переоценивать противоречия между Гитлером и армейским руководством, носившие скорее тактический, а не стратегический характер. Предупреждал я и о том, что не надо считать нынешнее германское государство неким анахронизмом. По моим словам, если бы немцы действительно перевели часы назад, как иногда утверждают, мы были бы счастливее, чем теперь, потому что в Европе каждый камень свидетельствует о превосходстве прошлого. Но в Германии произошел не откат к прошлому, а достижение глубокого внутреннего единства (процесс этот начался еще в XIX веке, во времена Наполеонов I и III, но остался незавершенным). Версальский договор подготовил почву для его завершения. Какими бы средствами это единство ни было достигнуто, оно является фактом и вполне может продолжать существовать после ухода Гитлера, поскольку, полагал я, останутся чувства национального унижения, вражды и, вследствие этого, жажды властвовать в Европе.
Поэтому я не видел смысла в перемирии ради перемирия. Продолжение войны, отмечал я, может быть ужасным, но если оно "приведет к восстановлению пусть и ослабленной Европы на более или менее здоровой политической основе, то никакое число жертв не будет слишком большим". Если же повторятся ошибки версальской системы, то война "не будет стоить и тех немногих жизней, которые уже утрачены". Я также писал, что желательно было бы не сохранять статус-кво с большим германским государством, а вернуться по возможности к практике XVIII столетия с небольшими "игрушечными" королевствами, с характерным для них местным колоритом.
Сейчас я не без удивления прочел доклад. Дело даже не в наивности последнего вывода, а в эволюции моих собственных взглядов. Впоследствии я сожалел как раз о том, что западные союзники упустили шанс на сотрудничество с германскими консерваторами и армейскими лидерами. А года через два-три я покинул Германию с чувством более глубокого понимания исторической судьбы немцев, чьи положительные качества, как мужество или гуманизм, не были нейтрализованы общим деструктивным процессом.
На развитие моих взглядов повлияло новое знакомство. Вскоре после визита Уэллеса временный поверенный Кирк, прежде чем покинуть Германию в октябре 1941 года, доверил мне поддерживаемую им связь с одним из немецких оппозиционеров, графом Гельмутом фон Мольтке. Этот человек, внучатый племянник знаменитого полководца XIX века, служил тогда гражданским консультантом в немецком Генеральном штабе. Кирк время от времени тайно встречался с Мольтке и именно от него приобрел убежденность, что, несмотря на все первые победы Германии, война закончится для нее неудачно. Встречи Кирка и Мольтке не имели никакого специального политического оттенка, и, Бог свидетель, Рузвельт или госсекретарь Халл вовсе не думали поручать Кирку установить политический контакт с немецкой консервативной оппозицией. Но встречи в военное время между американским временным поверенным в немецких делах, с одной стороны, и человеком, который занимал такой пост, как Мольтке, с другой, не могли вызвать одобрения у начальства последнего, а тем более у гестапо. Отсюда конспиративный характер этих встреч.
После отъезда Кирка я несколько раз тайно встречался с Мольтке. Когда началась кампания в России, он почему-то осмелел и однажды даже явился к нам в посольство среди бела дня и заявил, что желает меня видеть. Я вывел гостя на балкон, где шум уличного транспорта нейтрализовал работу подслушивающей аппаратуры, и спросил, как он осмелился это сделать. Он ответил, что, мол, гестапо никогда не заподозрит человека, который так открыто пришел сюда. Мольтке был аристократом в полном смысле слова, но одновременно – человеком глубокой религиозной веры, идеалистом и приверженцем демократических идеалов. Я считаю его самым высоконравственным и просвещенным человеком из тех, кого встречал по обе стороны фронта во время Второй мировой войны. К сожалению, Мольтке не дожил до конца войны. Его оппозиционность в отношении нацистского режима никогда не была секретом, а со временем стала все больше раздражать власти. Например, однажды он (хотя сам был протестантом) дал приют в своем особняке в Силезии местной католической школе, закрытой гестапо. Его арестовали по сравнительно незначительным обвинениям незадолго до неудачного путча в июле 1944 года. Мольтке не был вовлечен в этот заговор, но во время следствия по этому делу гестапо, очевидно, узнало больше о нем, чем раньше. Мольтке предстал перед нацистским "народным трибуналом" и был повешен в тюрьме в начале 1945 года. Этот протестантский мученик наших дней остался для меня образцом высокой морали.
Познакомился я и с другим оппозиционером, Готфридом Бисмарком, внуком великого канцлера. В 1940 году они с женой пригласили меня на уик-энд в свое поместье в Западной Пруссии, и уже тогда это приглашение вызвало недовольство местного гестапо. Однако он пригласил меня снова через год, на Рождество 1941 года. Тогда из-за Пёрл-Харбора и объявления войны из этого ничего не вышло. Позднее (когда я уже покинул Германию) Готфрида и его жену арестовали. Его приговорили к смертной казни, но приговор отсрочили, однако нацистский режим пал прежде, чем его привели в исполнение. Жена его также осталась в живых. После войны я снова посетил их в бывшем поместье знаменитого канцлера близ Гамбурга. Правда, вскоре опасные дороги довершили то, что не довершило гестапо: оба они погибли в автомобильной катастрофе.
Позднее я был очень удивлен, когда встречался с президентом Рузвельтом и узнал, что он, как многие другие, считает прусское юнкерство опорой власти Гитлера, подобно тому, как прежде оно было опорой власти кайзера. В действительности опорой Гитлера были прежде всего низшая часть среднего класса и, до известной степени, нувориши.
Старая аристократия была расколота, но из ее рядов вышли некоторые самые стойкие и просвещенные представители внутренней оппозиции Гитлеру.
Как и ожидалось, весна 1940 года внесла оживление в военные действия на Западе. Наибольшее удивление вызвало то, что Германия напала на Данию и Норвегию. Мы сейчас знаем, что сами англичане несут большую долю ответственности за решение Гитлера вторгнуться в Скандинавию до начала войны против Франции. Англия планировала отправить свой экспедиционный корпус в Финляндию через Норвегию, а минируя проходы среди льда у норвежского побережья, англичане сами фактически покусились на независимость Норвегии. Тогда же все это было еще неизвестно. Однако мы, американские дипломаты в Берлине, получили предупреждение о том, что готовится нападение на Норвегию. Моя жена с дочерьми находились тогда у родителей в Кристианстанде, и мне удалось вызвать их в Германию за два дня до того, как немцы начали бомбардировку этого города. До начала осени дети с женой прожили в Берлине, но потом, прежде чем англичане начали ночные бомбежки города, я отвез Аннелизу и детей в Италию, а там посадил на корабль, чтобы отправить домой. Расставшись с ними, я вернулся через мнимый швейцарский рай в Берлин, где мне предстояло работать последний год перед нашим вступлением в войну.
Вследствие весенних кампаний зона нацистской оккупации в Европе существенно расширилась. Получилось так, что я, по роду своей службы, посетил почти все оккупированные регионы. Я побывал в Богемии, Данциге, Франции, Бельгии, Нидерландах, Люксембурге, чтобы повсюду установить необходимую связь с нашим персоналом, который не успели эвакуировать до наступления немецких войск. Я видел опустевший Париж в июне 1940 года после панического бегства большей части населения. В конце того же года, к моему удивлению, немецкие власти разрешили мне отметить Рождество на родине моей жены, так что я проехал через оккупированную Данию и побывал в Норвегии.
Все эти путешествия произвели на меня тяжелое впечатление. Нацистские войска почти беспрепятственно продвигались все дальше, и при этом не было оснований рассчитывать на военный конфликт между Германией и Россией, а наш конгресс по-прежнему жестко придерживался нейтралитета. Поэтому трудно было не поверить в перспективу полной победы Германии. Тревожную обстановку того времени отчасти передают мои дневниковые записи о визите в Нидерланды вскоре после ее оккупации. Вот некоторые из них.
"Гаага, 15 июня 1940 года
Здесь все в тумане и непрестанно идет дождь, словно в Англии.
Пока я шел из Шевенингена на станцию, почувствовал, что весь промок до нитки. Набережная была пуста, а на море я не видел ни одного корабля. На железнодорожной станции темно. Пассажиров нет вовсе, и может показаться, что поезда уже не ходят, но это не так. В пригородном поезде до Гааги моими единственными попутчиками оказались школьники – младшеклассники, которые весело болтали между собой, не обращая внимания ни на серый день, ни на опустошение, царившее вокруг. Я же не мог не замечать всего этого. Я спрашивал себя, каково будущее этой страны под началом Германии; что получат теперь в экономическом смысле люди, жившие в центре нидерландской колониальной империи и транзитной морской торговли. Понадобятся ли теперь такие торговые страны, как Нидерланды или Дания, Европе, превращенной в замкнутое экономическое пространство, лишенной всех своих колоний, отрезанной от Англии. Роттердам, может быть, останется транзитным морским портом, но хватит ли этого, чтобы поддерживать здесь прежний высокий уровень жизни населения?
Их ждет не только разрушение культуры и традиционного уклада, но и иностранный гнет, экономический упадок, а опустошенные нидерландские города, некогда процветавшие, превратятся просто в объект экскурсий для будущих немцев, которые, возможно, будут даже восхищаться былыми культурными ценностями, так легкомысленно разрушенными их предками.
Гаага, 16 июня 1940 года
Около полудня Элтинг, секретарь нашей дипломатической миссии, повез меня на машине к нашему консулу в Роттердаме. Здание консульства было разрушено во время бомбежки, и консул нашел временное пристанище в одном из пригородов. Мы застали его дома.
Оттуда мы с Элтингом отправились в Роттердам. Сначала наш автомобиль ехал по нормальной городской улице, по которой ходили трамваи и многочисленные пешеходы спешили по каким-то своим делам. И вдруг дома куда-то исчезли, словно провалились сквозь землю, и перед нами открылся огромный пустырь, заваленный кирпичами и мусором. Кое-где виднелись руины зданий, но в основном мы видели голое серое опустошенное пространство. На соседних улицах все оставалось по-прежнему, но этот район походил на загородную свалку, почему-то оказавшуюся в центре города. Больше всего нас поразили даже не страшные масштабы разрушений, а отсутствие переходов. В местах, где не было бомбежек, все находилось в полном порядке, места же после бомбежек превращались практически в голое место.
Мы возвращались из Роттердама в Гаагу по шоссе, на котором приземлялись немецкие военные самолеты в первый день вторжения. У въезда в Гаагский аэропорт стояла толпа местных жителей, собравшихся поглядеть на разрушенное бомбой административное здание. Мы тоже остановились, чтобы посмотреть, но разъяренный немецкий лейтенант ВВС заорал на часовых, чтобы они заставили американцев убраться, и мы подчинились.
17 июня 1940 года
Сегодня шестичасовым утренним поездом я возвращаюсь в Берлин. Пятичасовая поездка по оккупированным Нидерландам оставила гнетущее впечатление. Все так же идет дождь. В городах на улицах не видно ни души. Я прочел в немецкой газете пропагандистскую статью о "бессмысленности сопротивления" и подумал, что если, по-моему, в чем-то и есть смысл, так это в сопротивлении, свидетельством которого были разрушения в Роттердаме".
Постепенно изучение и анализ немецкой оккупационной политики в Европе превратились для меня в нечто вроде хобби, средство отвлечения от моих административных обязанностей. Больше никто не занимался подобной деятельностью. Я написал ряд докладов по отдельным регионам и завершил эту работу большим аналитическим материалом весной 1941 года (когда мы еще едва ли смели надеяться на развитие германо-советского конфликта). Много позже, вернувшись в Вашингтон, я спросил у человека, ответственного за германскую группу в Госдепартаменте, получили ли они мой доклад. Он ответил, что доклад получили, но так как дискуссии по отдельным странам в европейском отделе не было, то подобные материалы не распределялись по группам. Поэтому никто не прочел его. Все же эта работа оказалась для меня полезной. Я неожиданно пришел к выводу, что, даже в случае полной военной победы нацистов, у них возникнут серьезные проблемы с организацией политической жизни и контроля в завоеванных странах. Нацистская идеология, основанная на возвеличивании доблестей, приписываемых немецкому народу, едва ли могла найти отклик у людей, живущих за пределами Германии, особенно у молодежи. Она не была вполне адекватна даже для марионеточных режимов, насаждаемых немцами и возглавляемых людьми, вполне субъективно готовыми принять германское владычество. Изучая германскую оккупационную политику, я отметил для себя, что немцам либо придется постоянно поддерживать в Европе режим военной оккупации (что чрезвычайно трудно и может вызвать недовольство даже в самих немецких войсках), либо как-то приспосабливаться даже к тем режимам, которые являются союзными, но основаны на несколько иных началах, чем национал-социализм, и по сути преследуют другие цели. Если бы я знал, с какими трудностями Гитлер уже тогда сталкивался во взаимоотношениях с испанцами, итальянцами и вишистским режимом во Франции, это мое убеждение стало бы еще крепче.
Позднее эти размышления оказали известное влияние на мой анализ притязаний советского руководства на роль создания имперской державы и контроль над другими странами, особенно в Восточной Европе. Эту проблему, полагал я, иногда возможно решить, когда подчиненная страна значительно меньше главенствующей и по своему географическому положению просто не может реально иметь полной независимости. Но чем больше страна и чем она дальше от страны, играющей роль протектора, тем вероятнее возникновение трудностей, подобных тем, с которыми столкнулись немцы, пытаясь укрепить свою власть в оккупированной Европе. Конечно, советские лидеры, в отличие от нацистов, несли идеологию, претендующую на универсальность; она, по крайней мере теоретически, могла понравиться другим народам. Правда, эти проблемы в первые послевоенные годы были для меня не так очевидны, как позднее, когда я понял, что в мире национализм стал играть большую политическую роль, чем коммунизм. Но еще с начала 1940-х годов для меня все яснее становилось, что к современному миру вполне применимы слова Гиббона: "Нет ничего более противного природе, чем пытаться удержать в повиновении отдаленные провинции". Ни одна нация не является настолько великой, чтобы установить мировое господство.
Летом 1940 года не произошло вторжения немцев в Англию, которого все ожидали и очень опасались. Мы, американские дипломаты в Берлине, не сразу поняли, что, согласно логике Гитлера, невозможность захватить Британию неизбежно означает необходимость вторжения в Россию. В одном из писем к своему другу, сотруднику Госдепартамента, я подошел к пониманию этой проблемы, отмечая, что, "по крайней мере, в вопросе о Румынии нет тесного сотрудничества между советским и немецким правительствами. На румынской границе русские могут сосредоточить большое количество войск и военной техники, так что немцам при своем продвижении в Грецию и в направлении Турции придется учитывать это скопление войск на своем фланге".
Если бы я знал, что Гитлер, не сумев расколоть британский орешек, попытается решить стоявшую перед ним проблему, нанеся удар в Средиземноморье через Балканы, то еще лучше понял бы, почему Гитлеру потребовалось сокрушить советскую военную мощь, чтобы освободить свой фланг для операции, которая должна была подорвать основы Британской империи. К этому следует добавить, что я не знал также, с каким упорством Молотов настаивал во время визита в Берлин на полном советском военном контроле над Болгарией и на других, почти столь же неприемлемых для Германии вопросах.
Ситуация осложнялась нападением Германии на Югославию весной 1941 года. Эта акция была сомнительной со стратегической точки зрения. Отсрочив нападение на Россию, она, возможно, лишила Гитлера шанса добиться успеха в российской кампании и даже в войне в целом. Поэтому мы и не усмотрели в этом нападении на Югославию прелюдии к войне с Россией.
Однако к концу весны появились признаки, что Гитлер готовит крупную кампанию на Востоке. Мы посылали эти сведения в Вашингтон, а там тщетно пытались предупредить об этом Сталина.
Поэтому известие о нападении на Россию 22 июня 1941 года не совсем застало нас врасплох. Однако выяснилось, что начало этой войны создало коренное изменение во всей политической ситуации, и теперь требуется ни много ни мало как выработка новой политики по отношению к Восточной и Центральной Европе. В частности, предстояло определить, кого мы хотели бы видеть в качестве руководящей державы в Восточной Европе в послевоенный период. То, что Советский Союз предстал в качестве новой жертвы нацистской агрессии, не могло не вызвать некритических симпатий по отношению к нему в американском обществе. Однако при этом нам не следовало забывать: в настоящее время задачи России чисто оборонительные, но в случае победы ситуация может измениться. И не будем ли мы впоследствии сожалеть о том, что содействовали советской политике в Восточной Европе?
24 июня, через два дня после начала германской агрессии, я написал своему другу Хендерсону письмо, где изложил свои взгляды на особую ответственность, с которой мы должны подходить к нашим взаимоотношениям с Россией. (Через несколько лет он любезно переслал мне это письмо по моей просьбе.) Я писал:
"Я уверен, что нам у себя в стране никоим образом не нужно следовать за курсом Черчилля, который расширяет кампанию по моральной поддержке русского дела в нынешнем русско-германском конфликте. Мне кажется, что поддержка России как союзника в деле защиты демократии вызовет непонимание нашей собственной позиции и придаст Германии желанную для нее ауру нравственности ее действий. Я не понимаю, как, следуя подобному курсу, мы сможем не отождествить своей позиции с разрушением независимости балтийских стран, нападением на Финляндию или разделом Польши, с разрушением религии в Восточной Европе или с внутренней политикой режима, методы которого далеки от демократических. Не будет преувеличением сказать, что и в Норвегии, и в Швеции, и в Прибалтике Россию обычно боятся больше, чем Германию…