Молодая Екатерина - Елисеева Ольга Игоревна 38 стр.


И после победы при Егерсдорфе союзники продолжали воспринимать русскую армию как весьма слабого участника игры. В сентябре 1758 г. руководитель французской внешней политики кардинал Берни писал в Петербург маркизу Лопиталю: "Мы действительно желали, чтобы русские действовали, но мы желали, чтобы они действовали диверсиями, угрожая Пруссии, взимая с нее контрибуции, отвлекая армию прусского короля, но не вступая с ней в сражение, которое может ослабить их и принести ему новые преимущества". Иными словами, армии Елизаветы предлагалась чистая партизанщина. Посланник отвечал в тон: "У русский императрицы нет ни одного генерала, способного командовать армией. Русский солдат храбр и отважен; но без дисциплины, без порядка, без офицеров, без предводителей все будет идти всегда очень тихо и дурно". К этому времени русские уже оккупировали всю Восточную Пруссию, и это вызывало тревогу Версаля. Делиться послевоенными трофеями с храбрыми, но плохо организованными диверсантами министры Людовика XV не хотели. Соблазнительные слова, сказанные Елизавете, чтобы увлечь ее в альянс, оставались не более чем фигурой речи. По верному замечанию П.П. Черкасова, французский кабинет постоянно колебался между пренебрежением и опасением восточного союзника.

Однако отступление русский армии в начале войны, после победы при Гросс-Егерсдорфе, вызвало волну негодования в Париже. Не поверив в успех, Апраксин ретировался к Тильзиту, "хотя магистрат Кенигсберга назначил уже депутацию, которая должна была вручить фельдмаршалу ключи от города, – вспоминал Понятовский. – Вена и Версаль не преминули завопить об измене".

"При сем дворе весьма удивлены, что российская армия со флотом, превосходя по меньшей мере вчетверо силу прусскую, не могли утвердиться тамо и не успели взять ни Кенигсберг, ни Пилау и себе доставить зимние квартиры в неприятельском владении", – писал 10 октября русский посол, брат канцлера М.П. Бестужев-Рюмин. Чуть ранее он доносил, что причиной отступления Апраксина в Версале считают "некоторое замешательство внутри всероссийской империи".

Действительно, события, последовавшие за победой, ошеломили наблюдателей и вскрыли для Елизаветы корни заговора при ее дворе. Ретирада Апраксина вызвала искренний страх у его покровителя. Чутьем опытного придворного Алексей Петрович ощутил, что именно его сделают ответственным за случившееся. Обвинят в интригах. Это было началом конца. Явился долгожданный повод для отстранения Бестужева от власти. 13 сентября канцлер писал Степану Федоровичу: "Я крайне сожалею, что армия под командою вашего превосходительства… наконец хотя и победу одержала, однако ж принуждена, будучи победительницею, ретироваться. Я собственному вашего превосходительства глубокому проницанию предаю, какое от того произойти может бесславие как армии, так и вашему превосходительству".

Это было написано через пять дней после трагического события. 8 сентября у дверей церкви в Царском Селе при большом стечение народа, пришедшего из окрестных деревень на праздничную службу в честь Рождества Богородицы, императрица внезапно упала в обморок. Он был необычайно глубок и продолжителен, так что многие из придворных подумали, будто недалек смертный час Елизаветы. Пропал пульс, казалось, что государыня не дышит. Одна из крестьянок даже накрыла ей лицо платком. Императрице публично пустили кровь, что произвело на собравшихся тягостное впечатление. "Гласность события еще увеличивала его печаль, – писала Екатерина. – До сих пор держали болезнь императрицы в большом секрете".

Кто бы мог подумать, что враги канцлера сумеют соединить ретираду Апраксина и обморок Елизаветы. По распространившейся, как пожар, версии канцлер направил письмо Апраксину, где сообщал о близкой кончине императрицы и просил подкрепить его войсками на случай переворота. Апраксин якобы дал подчиненным приказ отступать из Пруссии. Оправившись от припадка, Елизавета заподозрила предательство, в чем ее усиленно уверяли Эстергази и Лопиталь, ссылаясь на "недоумение" и "огорчение" своих дворов отступлением русских.

Понятовский описал характерную сценку: "Французский посол Л’Опиталь взял на себя обязанность прямо сказать императрице, приблизившись к ней на одном из куртагов якобы для того, чтобы сделать комплимент пышности ее убора:

– При вашем дворе, Мадам, есть человек, весьма для вас опасный.

Произнесено это было в высшей степени авторитетно. Перепуганная Елизавета спросила: кто же этот человек? Л’Опиталь назвал Бестужева и тут же удалился. Удар был нанесен".

При этом оба союзных дипломата, судя по их донесениям, не верили в сговор Апраксина и Бестужева, однако в их интересах было повалить канцлера. Позднее следствие обратит внимание, что приказ об отступлении был отдан фельдмаршалом в ночь с 14 на 15 сентября, то есть через неделю после приступа, случившегося у Елизаветы. До какой степени сама дочь Петра была убеждена в виновности "заговорщиков"? Скорее она шла на поводу у удачно сложившейся ситуации, позволяя обреченным запутаться еще больше.

После ареста Бестужева весьма довольный Воронцов признался Лопиталю, что устранение канцлера произошло бы раньше, если бы не припадок Елизаветы Петровны. "Этот непредвиденный удар все испортил", – жаловался он. Следовательно, решение о снятии Бестужева было принято еще до отступления армии Апраксина.

Как современные историки, так и большинство тогдашних военных деятелей оправдывали действия фельдмаршала, справедливо указывая на недостаток провианта и растянутые коммуникации. Вероятнее всего, заговор с ретирадой существовал только в воображении французских дипломатов и оказался очень выгоден тогдашнему окружению Елизаветы Петровны. Но был другой, скрытый комплот, о котором императрица подозревала давно, а теперь, наконец, позволила себя прикоснуться к его корням. Связь Бестужева и Апраксина с великой княгиней. Не важно, что в письмах к фельдмаршалу Екатерина уговаривала его не медлить и исполнять долг. Сам факт переписки с государственными деятелями Елизавета считала изменой – ее министры и генералы за спиной монархини ведут некие переговоры с малым двором.

Что было бы, узнай она о том, как действительно далеко зашел ее канцлер? Бестужев уже два года назад составил проект манифеста, согласно которому великий князь Петр Федорович хотя и провозглашался императором, но не становился самодержавным монархом – его жена Екатерина Алексеевна должна была занять при нем место соправительницы. Самому себе канцлер прочил роль первого министра с неограниченными полномочиями, он намеревался возглавить важнейшие коллегии и все гвардейские полки. Позднее Екатерина вспоминала: "Он много раз исправлял и давал переписывать свой проект, изменял его, дополнял, сокращал и, казалось, был им очень занят. Правду сказать, я смотрела на этот проект как на бредни, как на приманку, с которою старик хотел войти ко мне в доверие; я, однако, не поддавалась на эту приманку, но так как дело было неспешное, то я не хотела противоречить упрямому старику".

18 октября Апраксин получил приказ ехать в Петербург. Его документы были опечатаны. Среди последних искали письма великой княгини, о существовании которых узнал австрийский посол Эстергази. Он же посоветовал великому князю подать августейшей тетушке жалобу на канцлера и тем, сделав ей угодное, восстановить отношения. Напуганный намеком Елизаветы на Ивана Антоновича, Петр, что называется, дал задний ход. Он повинился перед императрицей в дурном поведении, заявив, что всему виной злонамеренные советники – Бестужев и жена.

А вот Екатерина оказалась твердым орешком. Она потому и раздражала, что от нее нелегко было добиться желаемого.

"МОЙ ЛИ ЭТО РЕБЕНОК?"

Арест Апраксина стал для Екатерины первым сигналом об опасности. Осень и начало зимы 1757 г. были тревожными. Тем более что великий князь дулся на нее из-за скорого появления второго ребенка и вовсе не желал признавать его своим. Ни праздник, ни подарки не помогли.

"Его Императорское высочество сердился на мою беременность, – вспоминала наша героиня, – и вздумал сказать однажды у себя, в присутствии Льва Нарышкина и некоторых других: "Бог знает, откуда моя жена берет свою беременность, я не слишком-то знаю, мой ли это ребенок и должен ли я его принять на свой счет". Лев Нарышкин прибежал ко мне и передал эти слова прямо с пылу. Я, понятно, испугалась таких речей и сказала ему: "Вы все ветреники; потребуйте у него клятвы, что он не спал со своею женою, и скажите, что если он даст эту клятву, то вы сообщите Александру Шувалову как великому инквизитору империи". Лев Нарышкин пошел действительно к Его Императорскому Высочеству и потребовал от него этой клятвы, на что получил ответ: "Убирайтесь к черту и не говорите мне больше об этом".

Как обычно, Екатерину не покинуло присутствие духа. Однако она в очередной раз с досадой убедилась в легкомыслии мужа. Кажется, он вовсе не ценил союза с ней. Просто молол вздор, не замечая, каким опасным он может оказаться.

При дворе считали, что Екатерина понесла от Понятовского. Но коль скоро между ней и мужем сохранялась связь, то и его отцовство вероятно. В мемуарах сразу после рассказа о неприятном разговоре следует признание великой княгини о нравственном выборе, который она сделала. Приближались грозные дни – канцлер терял вес, а вскоре должен был потерять пост. И единственный союзник, который у нее оставался, – пусть неверный и слабый – позволял себе подставлять жену под удар. В результате болтовни о ребенке великая княгиня поняла: она не может рассчитывать на Петра. Более того, связывать с ним свою судьбу в дальнейшем гибельно.

"Эти слова великого князя, сказанные так неосторожно, очень меня рассердили, и я с тех пор увидела, что на мой выбор предоставлялись три дороги одинаково трудные: во-первых, делить участь Его Императорского высочества, как она может сложиться; во-вторых, подвергаться ежечасно тому, что ему угодно будет затеять за или против меня; в-третьих, избрать путь, независимый от всяких событий… Эта последняя доля показалась мне самой надежной".

Было бы естественнее, если бы те же слова наша героиня произнесла после знаменитых встреч с Елизаветой, когда муж открыто занял враждебную ей позицию. А она только благодаря личной изворотливости удержалась над обрывом. Но решение было принято раньше. Не в ответ на нападки, а в ответ на нечувствительность Петра к угрозе. К тому, что могло быть опасно человеку, хлопотавшему о его политических выгодах. "Я оказала ему и его интересам самую искреннюю привязанность, какую друг или даже слуга может оказать своему другу или господину", – считала позднее Екатерина. Впереди великую княгиню ожидали трагические события, заставившие ее понять, что она одна стоит больше, чем вдвоем с мужем.

"В ночь с 8 на 9 декабря я начала чувствовать боли перед родами… Через несколько времени великий князь вошел в мою комнату, одетый в свой голштинский мундир, в сапогах и шпорах, с шарфом вокруг пояса и с громадной шпагой на боку; он был в полном параде; было около двух с половиной часов утра. Очень удивленная этим одеянием, я спросила его о причине столь изысканного наряда. На это он мне ответил, что… долг голштинского офицера защищать по присяге герцогский дом против всех своих врагов, и так как мне нехорошо, то он поспешил ко мне на помощь. Можно было бы сказать, что он шутит, но вовсе нет: то, что он говорил, было очень серьезно".

Особая трудность при общении с Петром состояла в том, что никогда невозможно было понять, издевается он или говорит искренне. В декабре 1757 г. Екатерина действительно находилась в большой опасности. Но не от родов. И не от схваток пришел защищать ее муж. Возможно, демонстрация "военной силы" была для него способом помириться с ней. Таким же, как ее праздник. Он долго думал после приснопамятного разговора с Нарышкиным и, наконец, пришел показать, что будет на стороне жены. Себя Петр назвал голштинским офицером, а ее и будущего ребенка – герцогским домом, который нуждается в охране. Таким образом, он подчеркивал, что супруга не только русская великая княгиня, распоряжаться которой вольна Елизавета, но и владетельная герцогиня Голштинская. У нее есть иные права.

Если бы Петр умел отстоять эти права хотя бы для самого себя, возможно, и реакция нашей героини на его маленький маскарад была бы иной. Но в сложившихся обстоятельствах она снова не восприняла мужа всерьез. "Я легко догадалась, что он пьян, и посоветовала ему идти спать, чтобы, когда императрица придет, она не имела двойного неудовольствия видеть его пьяным и вооруженным с ног до головы, в голштинском мундире, который… она ненавидела".

Нет повести печальнее на свете, чем повесть о полном непонимании. Екатерина ждала подлинную хозяйку своей судьбы. "Едва она вошла, как я разрешилась 9 декабря… дочерью, которой я просила императрицу дать ее имя; но она решила, что она будет носить имя… Анны Петровны, матери великого князя. Этот последний, казалось, был очень доволен рождением этого ребенка". Петр устроил праздники "у себя" и в Голштинии. "Давались, как говорят, прекраснейшие, я не видела ни одного".

"С НОЖОМ В СЕРДЦЕ"

14 февраля 1758 г. Бестужев был арестован на заседании Конференции при высочайшем дворе. К счастью для себя, он успел уничтожить все бумаги и до конца отрицал существование у него каких-либо планов на случай кончины государыни. По словам Екатерины, "императрице представили, что слава ее страдает от влияния Бестужева. Она приказала собрать в тот же вечер конференцию и призвать туда великого канцлера". Чуя неладное, Алексей Петрович сказался больным. "Тогда назвали эту болезнь неповиновением и послали сказать, чтобы он пришел без промедления. Он пришел, и его арестовали в полном собрании конференции, сложили с него все должности, лишили всех чинов и орденов, между тем как ни единая душа не могла обстоятельно изложить, за какие преступления или злодеяния так всего лишили первое лицо в империи".

По уверениям Екатерины, отряд гвардейских гренадер, призванных произвести арест, шел вдоль реки Мойки, где располагались дома Александра и Петра Шуваловых. Солдаты подумали, будто идут за ними, и возликовали: "Слава Богу, мы арестуем этих проклятых Шуваловых, которые только и делают, что выдумывают монополии". Когда же выяснилось, что "злодей" – Бестужев, служивые выразили сочувствие: "Это не он, это другие давят народ".

Правительство позаботилось объяснить причину ареста. 15 февраля в русские посольства и военные миссии за рубежом полетел рескрипт, составленный Воронцовым. Там от имени императрицы говорилось: "Уже с некоторого времени имели мы определенные причины не доверять нашему канцлеру Бестужеву-Рюмину, однако ж, будучи всегда склонны к великодушию и терпению, довольствовались примечать за ним. К сожалению нашему, усмотрели мы наконец, что не тщетно мы ему не доверяли, ибо открылись многие такие наглые и бессовестные поступки, интриги и махинации, кои не клонились меньше, чем к оскорблению Величества". Какие именно "такие наглые и бессовестные поступки" совершил канцлер, сказано не было. Зато от посольств требовалось незамедлительно выслать все полученные от Бестужева документы с 1742 г. "в оригиналах и без малейшей утайки".

"Это было сделано для того, чтобы найти преступление в его депешах, – писала Екатерина. – Говорили, что он писал только то, что хотел, и вещи, противоречащие приказаниям и воле императрицы. Но так как Ее Императорское Величество [сама] ничего не писала и не подписывала, то трудно было поступать против ее приказаний; что же касается устных повелений, то Ее Императорское Величество совсем не была в состоянии давать их великому канцлеру, который годами не имел случая ее видеть; а устные повеления через третье лицо, строго говоря, могли быть плохо поняты". Чтобы разобраться с корреспонденцией за 16 лет одного из самых деятельных и плодовитых государственных мужей, потребовался бы не один год. Отдавшая такое распоряжение Елизавета Петровна просто не представляла объема работы.

В сущности, никаких улик против канцлера не имелось. Добыть их рассчитывали, захватив его бумаги и хорошенько допросив самого. В данном случае логика Елизаветы полностью совпадала с логикой ее племянника в деле голштинского министра Элендсгейма. Сначала взять под стражу, а потом поискать за что. "Предупрежденный о приближающейся буре, Бестужев просмотрел свои бумаги, сжег все, что считал нужным, и был уверен в собственной неуязвимости… – писал хорошо осведомленный о подробностях Понятовский. – Он не выказал ни страха, ни гнева и на протяжении нескольких недель казался не только спокойным, но почти веселым… он даже угрожал своим врагам отомстить им в будущем".

Именно Станислав сообщил Екатерине страшную новость: "Человек никогда не остается без помощи…Вчера вечером граф Бестужев был арестован и лишен чинов и должностей, и с ним вместе арестованы ваш ювелир Бернарди, Елагин и Ададуров". Перечисленные лица входили в близкое окружение великой княгини. Через Бернарди Екатерина передавала записки канцлеру и Понятовскому. Ададуров был ее старым учителем русского языка, сохранившим с ученицей самые теплые отношения. Елагин – адъютант Алексея Разумовского, друг опального Бекетова, также преданный Екатерине.

Имена пострадавших дали нашей героине понять, что вокруг нее затягивается петля. "Я так и остолбенела, читая эти строки… – признавалась она. – С ножом в сердце… я оделась и пошла к обедне". Здесь ей показалось, что у собравшихся вытянутые лица.

Остается только удивляться умению Екатерины владеть собой. Она не спряталась, не замерла в бездействии, ожидая разоблачения, а, напротив, показывалась везде, открыто заявляя, что канцлер пострадал безвинно. Вечером 15 февраля состоялись две придворные свадьбы. "Во время бала я подошла к маршалу свадьбы князю Никите Трубецкому и… сказала ему вполголоса: "Что же это за чудеса? Нашли вы больше преступлений, чем преступников, или у вас больше преступников, нежели преступлений?" На это он мне сказал: "Мы сделали то, что нам велели, но что касается преступлений, то их еще ищут. До сих пор открытия неудачны". По окончании разговора с ним я пошла поговорить с фельдмаршалом Бутурлиным, который мне сказал: "Бестужев арестован, но в настоящее время мы ищем причину, почему это сделано". Так говорили оба главных следователя, назначенных императрицей, чтобы с графом Александром Шуваловым производить допрос арестованных".

Назад Дальше