- Они будут связаны историей моей жизни, я напишу историю русского доктора.
К этому она относилась с недоверием. Я срочно стал дописывать - заполнять пробелы, чтобы получался связный рассказ. Она отдала рукопись на прочтение русскоязычному рецензенту крупного американского издательства. Теперь будущее моей книги зависело от его рецензии.
Пока я сидел дома и интенсивно писал, я не появлялся на Каплане. Однажды раздался телефонный звонок. Голос итальянки Виктории:
- Владимир, куда ты делся? Я скучаю без тебя.
Неожиданность этого звонка всколыхнула мне душу, и я потом долго вспоминал её голос и улыбку. У меня не было и мысли искать в ней больше, чем подругу по занятиям, но я разволновался.
В другой раз, когда раздался звонок, я уже ждал его. Но вместо этого услышал:
- Это говорят из отдела кадров Медицинского центра Колумбийского госпиталя. Ваша жена приглашается на интервью для получения работы в научной лаборатории.
Я еле дождался, когда со своих курсов придёт Ирина:
- Хочешь новость?
- Что-нибудь случилось?
- Случилось: тебя приглашают на интервью в научную лабораторию.
- Правда? - Ирина засияла от восторга.
И на следующее утро она помчалась туда, а я остался ждать её возвращения - уж очень было важно и интересно узнать результат.
Снова позвонила Виктория:
- Владимир, когда же ты придёшь? Я скучаю без тебя.
Я был полон нерешительности: с одной стороны - сопереживание Ирине в такой важный для нас момент, с другой - путь, ведущий в сторону от неё. Но не показывать же мужчине его смятение перед женщиной, которая ему нравится.
Ирина ворвалась в дверь счастливым вихрем:
- Меня взяли, меня взяли! Я теперь научный работник Колумбийского университета! Я буду работать в иммунологической лаборатории глазного института. Это же - мечта! Это моя настоящая специальность, то, чем я занималась пятнадцать лет. К чёрту аэронавтику с астронавтикой!
- Ну вот, видишь, а ты не верила в возможность научной работы.
Такой счастливой я мою Ирину уже и не помнил. С возбуждением она стала рассказывать подробности беседы с глазным хирургом - будущим шефом: что он её расспрашивал, как она отвечала, что он ей объяснял… Она только постеснялась спросить - сколько ей будут платить. И это её огорчало.
- Главное, чтобы тебе нравилась работа, - говорил я, обнимая её.
И одновременно мне звучал другой голос: "я скучаю без тебя"…
Ирина была полностью поглощена новой работой и, казалось, на замечала во мне никаких перемен. А может быть, их пока и не было. Получив научную должность с годовой зарплатой в одиннадцать тысяч семьсот долларов (что теперь равно $24 000), она больше всего боялась её потерять. Её страхи не прекратились, а только получили новое направление: она боялась, что кончится грант на её тему, боялась, что её работа не понравится шефу, боялась ездить на сабвее утром туда, а вечером - обратно… Но она по-прежнему не верила в рациональность моих литературных усилий, ворчала и злилась, что я напрасно теряю время на писание и на переговоры с агентом. Преодолеть её негативное настроение было невозможно, у меня не было никакой козырной карты хоть маленького успеха, и настроения у нас были совершенно разные.
А тут пришла рецензия русскоязычного рецензента, которую я так ждал. Она была разгромная, написанная брюзгливым тоном и в желчных выражениях: "Голяховский не Чехов и не Вересаев". Но я никоим образом и не претендовал на сравнение с ними. И книга моя - не художественная. Я был обескуражен не столько самой критикой, сколько злобным тоном. Очевидно, моя агент-румынка и её русский друг тоже считали, что он перегнул:
- Все русскоязычные рецензенты в издательствах - это старые иммигранты, ужасные патриоты России. Они не любят, когда Россию критикуют, даже и советскую.
Румынка говорила:
- Я найду переводчика, чтобы перевести страниц пятьдесят на английский. И мы снова отдадим рукопись в издательство, но уже американскому рецензенту.
- Но у меня нет столько денег, чтобы заплатить за перевод.
- Я пойду на риск и заплачу свои деньги, - отвечала она.
Однако она этого не сделала. Чтобы спасти положение, я нашёл профессионального переводчика из наших беженцев, за $80 он перевёл мне десять страниц краткого изложения идеи и плана книги - литературного предложения. Деньги эти я взял от моих выступлений на радио "Свобода".
Ирина была против, ворчала на меня, и у нас продолжались частые стычки. Сын проводил дни в колледже, а дома сычом сидел в своей комнате, запирал дверь, требовал, чтоб его не беспокоили, и практически с нами не разговаривал. Обстановка была накалённая настолько, что мне больно бывало возвращаться с занятий домой.
А на Каплане Виктория спрашивала глубоким и мягким голосом:
- Владимир, когда же твоя книга будет лежать на витринах книжных магазинов и ты будешь подписывать экземпляры для читателей-поклонников? Я буду первая в очереди.
Обескураживающая наивность её вопроса и нежный взгляд были противоположны тому, что выражали мне дома Иринины тон и взгляд. Одна женщина считала мою затею бесперспективной бессмыслицей, а другая уже ждала моего успеха. И защищая своё авторское и мужское самолюбие, я всё дальше отходил душой от Ирины и всё больше стремился душой к Виктории. Раньше у меня были сомнения: нужна ли мне эта связь? Теперь я всё больше мечтал о ней.
Подходил день золотой свадьбы моих родителей - 21 февраля 1979 года. Оставалось немногим более двух недель до юбилея. По всему было видно, что отец угасал. В свои 78 лет он тяжело переносил трудности иммиграции. Когда я приходил навещать их, он говорил:
- Вот привезли меня сюда умирать…
Мне хотелось доставить ему последнюю радость. Он всю жизнь любил лечить людей, помогать им, общество их доставляло ему удовольствие. А теперь он сидел в чужой нанимаемой комнате и почти никого не видел, кроме нас. Надо было обязательно снова дать ему возможность почувствовать себя в центре круга друзей, сколько бы их ни было. Но родители жили без квартиры, а у нас не было достаточно ни посуды, ни стульев, ни большого стола, чтобы устраивать приём гостей. Да и не хотел я утомлять и занимать этим Ирину, и без того усталую и в постоянно плохом настрое.
Лучше всего было устроить обед в ресторане, потому что приглашенных набралось четырнадцать человек. Надо было бы найти хороший ресторан, но хороший - дорогой.
Конечно, я стал советоваться с Любой, она сказала:
- Мой брат Юлий - единственный из всех нас, четырёх сестёр и четырёх братьев, кто дожил до золотого юбилея. Я хочу, чтобы ты устроил родителям настоящий праздник и дам на это половину денег.
Как всегда, она была родней и добрей всех. Ну, половину денег мне было уже легче наскрести из скудных запасов. Где лучше всего устроить приём? Когда-то, в Москве, я бывал в шикарных ресторанах на диссертационных банкетах и сам устраивал юбилейные приёмы друзей в самых красивых ресторанах. Но здесь, в Нью-Йорке? - Господи, да мы даже и не думали об этом! Пару раз нас приглашали мой кузен Джак и доктор Требуко, и ещё раз нас пригласил на чай в гостинице "Плаза" тот сосед доктора Требуко, который издавал открытки и пытался всунуть мне в карман деньги. В "Плазе", на первом этаже, был действительно прекрасный ресторан - "Эдвардиан". Вот туда бы и пойти, но сколько это будет стоить? У меня были колебания и сомнения. А ведь это - в последний раз для моего отца… - и чувство победило рассудок (я не мог представить, что через десять лет рестораны "Плазы" станут часто посещаемыми мной).
Утром я взял в банке $200, чтобы заплатить аванс за банкет, и перед Капланом пошёл на радиостанцию для записи очередного выступления. Редактор Мусин встретил меня хитрой улыбкой:
- Старик, а я всё-таки достал письмо-рекомендацию, что работал здесь инженером на солидной фирме. Прекрасный бланк, на меловой бумаге - всё как надо.
- Поздравляю! Как тебе это удалось?
- Э, - махнул он рукой, - в Америке всё можно устроить. Меня уже приняли, платить будут вдвое больше, и перспектива намного лучше.
- Значит - прощай?
- Подожди ещё. Я решил сначала поработать там две недели своего отпуска, поглядеть - что и как. Если не понравится, вернусь обратно. Я здесь никому не говорил, так что ты не проговорись, особенно Тане: она болтунья, как все бабы.
- Зачем мне проговариваться, особенно Тане?
Только я вошёл в студию, чтобы записывать текст, красавица Таня встретила меня словами:
- А знаете, доктор, Мусин-то уходит от нас.
- Да что вы говорите! Когда?
- Да, да, только это секрет, - приложила палец к губам. - Он раздобыл рекомендацию, что работал инженером. Теперь нашёл место - будет получать в пять раз больше. Вот повезло! Вы не говорите, что я сказала.
- Ни за что!
Она нервно курила сигарету за сигаретой, руки у неё дрожали, а глаза были воспалённые и беспокойные.
- Доктор, мой муж спрашивал о вас: куда вы пропали?
- Никуда, я просто занимаюсь много, готовлюсь к экзамену.
Она суетливо начала искать что-то в сумочке, глянула на меня и спросила:
- У вас есть с собой наличные деньги? Я вам выпишу чек, и вы получите в банке. А мне сейчас срочно нужны наличные.
Я просматривал свой текст, перелистывая страницы, и удивлённо взглянул на неё:
- Сколько вам нужно?
- Ну, долларов сто, - смотрела пристально и выжидающе.
- У меня есть наличные, но они мне самому нужны сегодня.
- Ах, доктор, голубчик, выручите! Мне прямо сейчас нужно, сейчас…
- Ладно, я вам дам пятьдесят.
Я рассчитал, что могу внести авансом за обед сто пятьдесят вместо двухсот. Таня буквально выхватила у меня деньги, подписала мне чек, всё впопыхах, нервно, суетливо. И тут же скрылась, бросив на ходу: - Я скоро…
Я сидел в студии и ждал почти час, злился и нервничал: что могло случиться? Когда Таня пришла обратно, её как будто подменили: она двигалась медленно, говорила вяло и невнятно. За ней следом беспокойно влетела её сослуживица и подруга. Увидев Таню в таком состоянии, она обхватила её, поддерживая, и сказала:
- Вы нас извините, Таня нездорова, я сейчас приду и сделаю за неё вашу запись, - и увела совершенно ослабевшую красавицу в женскую уборную.
Мне нетрудно было догадаться, что Таня убежала, чтобы купить какой-то наркотик. Какой? Неужели она вкалывает героин?
С радиостанции я пошёл в Каплановский центр, а оттуда - в ресторан отеля "Плаза".
Но пошёл я не один: Виктория хотела идти со мной…
В день золотого юбилея я устроил для родителей праздник на славу, оркестр играл для них медленный вальс, и они танцевали. Мама выглядела моложе на десять лет, а отцу, по нему видно было, тяжело доставалось это веселье. Танцевали и мы с Ириной, только между нами было тогда пустое, безвоздушное пространство.
Здесь я хочу объяснить тем, кто читает эту книгу: по просьбе Ирины я выпускаю целую главу о нашей с ней семейной трагедии, о том, как мы оказались над пропастью разрыва и о том, как оба сумели удержаться от этого. Ирина не захотела, чтобы я включал рассказ об этом, и я должен уважать её желание - в конце концов эта книга не только моя история, но и её тоже. Скажу только, что Ирина обвиняла во всём случившемся наше новое окружение. Отчасти это было так: мы переживали глубочайший иммиграционный шок. Но неправильно делать выпад лишь на воображаемого противника. Причина была и в нас самих тоже.
Мы с невероятными усилиями старались противостоять перегрузкам, как пилоты сверхзвуковых истребителей на виражах. Я ещё кое-как справлялся с этим, у меня крепкая нервная система хирурга и закалка прежней тяжёлой жизнью. Но Ирина этих перегрузок не выдерживала совсем. Наша личная драма отражала долгий период самых больших и глубоких перемен в нашей жизни.
Но - мы прошли через мучительное и долгое горнило очищения. И это доказывает, что судьба действительно соединила нас на жизнь и на смерть, на здоровье и болезни, на богатство и на бедность: наш союз неразрушим!
Лучше всех сказал Шекспир: "Кто знал в любви паденья и подъемы, тому глубины совести знакомы".
Отец очень ослабел со времени празднования золотой свадьбы, черты его лица обострялись всё больше и больше, видно было, что наступает ухудшение. В апреле его опять положили в Отделение интенсивной терапии того же госпиталя Святого Луки. Мы с мамой опять ездили его навещать, но я всё равно ходил в Каштановский центр. Только от всего переживаемого я совершенно потерял способность сосредотачиваться на слушании кассет - я не в состоянии был переключиться мыслями от моей отчаянной ситуации. И я не мог больше писать: фразы не складывались до конца в моём воспалённом мозгу. А тут как раз литературный агент позвонила сказать, что все её попытки заинтересовать несколько издательств моей рукописью провалились. Я убрал со стола все мои записи и даже перестал думать о книге.
Отцу становилось хуже, мама была удручена, и от всего от этого мне иногда казалось, что я схожу с ума.
29 апреля вечером мы навещали отца. Он почти всё время лежал с закрытыми глазами, тяжело дышал и слабо реагировал на нас - резчайшая сердечно-лёгочная слабость. В нём тлела истома смертного страданья, глубину которого никогда не понять живому. Когда мы уходили, я поцеловал его. Он открыл глаза и сказал:
- Смотри за мамой…
Поздно ночью мне позвонили из госпиталя, что он скончался. Когда мы приехали туда, он ещё был тёплый.
Пережитая наша с Ириной драма и смерть отца наложили отпечаток отрешённости от всего, к чему я ешё недавно стремился. Я с трудом восстанавливал способность концентрироваться на занятиях в Каплановском центре, потеряв уровень способности понимать и запоминать, до которого дошёл. Как персонажу греческой мифологии Сизифу в подземном царстве было дано наказание катить по уступам скал вверх тяжёлый камень, и каждый раз он падал вниз у самого верха, так и мне надо было опять начинать сначала. Пересиливая себя, я теперь вставал в 4:30 утра и в 5 часов уже сидел за своим дощатым столом, повторяя вчерашний материал. В 8 часов утра я уходил на занятия, приходил туда первым, к отпиранию двери, и уходил в 10 вечера последним, когда за мной запирали дверь. Туда и обратно я делал пешком более 5 миль в день, это было моим единственным упражнением.
Ирина, видя моё самоотречение и упорство, почти не трогала меня. Она по-прежнему была нервная, но уже не такая раздражённая, мы мало видели друг друга и мало разговаривали. А сына я видел ешё меньше - у него был свой напряжённый режим.
В доме у нас было тихо и грустно.
Угнетала меня и судьба мамы, оставшейся одной и всё ещё без своей квартиры. Я без энтузиазма предложил ей переехать к нам, но умная моя мама не захотела окунаться в обстановку нашей подавленности. Она поселилась у Любы, но три старухи в одной квартире утомляли друг друга своей стариковской разностью. Тогда она перешла жить компаньонкой к состоятельной русской иммигрантке послереволюционных времён, далеко от нас. Теперь у неё были обязанности и даже небольшой доход, но время от времени мы встречались. Мягко, без тени укора, она мне говорила:
- Ты знаешь, я иногда брожу одна по улицам и думаю: как это так - вот был мой муж, прекрасный человек, великолепный доктор, сделавший столько добра людям; и вот он умер - и ничего, никакого следа от него не осталось… И была наша жизнь с ним, которую мы создавали пятьдесят лет; и тоже ничего, ничего не осталось…
Конечно, я не мог не винить себя в этом её одиночестве в чужом мире, оторванности от привычных условий и прежних знакомых (которых у них с отцом было много) - они ведь поехали в Америку только за мной. Я всегда был то, что называется хорошим сыном - ничем особенно родителей не огорчал, даже наоборот - радовал своими успехами. Мама гордилась и обожествляла единственного сына. А теперь я ничего, ничего не мог сделать для неё, даже обеспечить ей мало-мальски приличное существование не был в состоянии. Но чем можно помочь старой вдове? Будь у неё свой дом и прежние знакомые, она могла бы говорить с ними, разбирать вещи отца или архив его бумаг и фотографий. Но - никого кругом, и отцовские костюмы она раздала малознакомым людям, а портфели с отпечатками его статей, писем и фотографии лежали пока у Любы. Я страдал за неё и в душе корил себя. Но не мог же я тогда, когда мы с Ириной решили покинуть Россию, поставить услужение родителям выше планов своей жизни и жизни моей семьи. Каждое поколение должно жить своей жизнью.
На пригородном поезде я возил маму на кладбище, где прах отца был поставлен в нишу к праху его старшего брата Аркадия, который умер задолго до нашего приезда. Аркадий был представителем Временного правительства Керенского в Америке в 1917 году и так и остался здесь, приютив потом на время у себя и самого сбежавшего Керенского. В белом мраморном мавзолее все стены были расписаны именами захороненных, играла тихая грустная музыка. Я приносил маме раскладной стул, она сидела, уставившись взором в имя отца. И о чём-то своём думала.
Через два месяца ей дали от города дешёвую квартиру в доме для бедных, в который они с отцом были записаны на очередь. Дом на нашей же улице, тот самый, который я прежде осматривал. Квартира была хорошая: две просторные комнаты и кухня, по советским меркам - каждый был бы счастлив. И она радовалась, но опять говорила мне:
- Подумать только: папа не дожил до своей квартиры всего два месяца… Как бы он радовался! - ему так хотелось жить в своей американской квартире. В России у нас с ним ушло более тридцати лет, пока нам дали квартиру. А здесь я получила всего через год после приезда. Но уже без него…
О чём могут быть мысли у вдовы, прожившей вместе с мужем пятьдесят лет?..
А я слушал эти вздохи и думал о своём: об экзамене.
Кое-как, с помощью соседей и знакомых, мы обставили мамину квартиру. Ешё одна особенность Америки, и Нью-Йорка в частности: люди часто выставляют на улицу веши и мебель, которые им не нужны. Иногда это бывают вполне прилично сохранившиеся вещи. Их или подбирают другие, или бросают на слом в грузовики мусорных машин. Кое-что мама сама подобрала и говорила с юмором:
- На помойке нашла.
Теперь мы были соседями, и она могла чаще видеть сына, внука и Ирину. И постепенно стала успокаиваться и оживать.
Изредка я продолжал начитывать на радиостанции написанные ранее фрагменты будущей книги. Мне платили по $100 за каждую передачу, всего 10 минут чтения, и я не мог от этого отказаться.
Придя туда после месячного перерыва, я жалел, что не увижу своего единственного приятеля Мусина: я помнил, что он перешёл работать на инженерную фирму. Однако первый, кого я там увидел, был он - своей собственной персоной, на прежнем месте.
- А, старик, хорошо, что зашёл, - сказал он как ни в чём не бывало.
- Здорово! Вот уж не рассчитывал увидеть тебя здесь опять.
Он прикрыл дверь и стал рассказывать: