Горсть света. Роман хроника. Части первая, вторая - Штильмарк Роберт Александрович 10 стр.


Один - Володя - умел отлично фотографировать и даже выставлял свои работы в каком-то салоне. Другой - Жорж - был призовым гонщиком на любых мотоциклетах и первоклассным игроком в теннис. Третий - Саша - щеголял военной формой и выправкой. Младший - Макс - прекрасно учился и владел самыми замысловатыми заграничными игрушками, вроде военного корабля, который сам на воде разворачивался по команде, а выполнив полный разворот стрелял из кормовой пушки, с дымом и пламенем.

Впрочем, в этот день и Роня получил от папы "морской" подарок: целую флотилию корабликов с намагниченными носами. Их пускали в ванной и можно было менять их курс с помощью маленького магнита.

Вечером, при купании, Ронька был на седьмом небе от счастья.

Кораблики плавали в бурных водах, обтекали струю из-под кранов, были послушны магниту и точно лавировали между мыльницей, градусником и мочалкой. Мама сама мылила Роньку, а папа сидел тут же в ванной и слушал мамин рассказ про то, как ей удалось приехать с Кавказа так быстро... Ведь папа-то уезжал уже послезавтра! Опоздай она на сутки - и встречи у Стольниковых могло бы и не быть!

Потом Роньку завернули в мохнатую простыню, и папа сам перенес его в прохладную кроватку. Роня взял с собой конечно и магнит от новой игры и один из корабликов, кроме всегдашнего, обязательного белого зайца Бяськи, уже чуть не до плешин протертого в Ронькиных объятиях и поэтому особенно любимого.

Утречком Роня проснулся чуть раньше папы и мамы, спавших здесь, в гостях, на широченной турецкой оттоманке, по соседству с Ронькиной кроваткой. Он сперва поиграл магнитом и корабликом, потом разглядел на ночном столике около родителей их обручальные кольца, снятые перед сном.

Мальчик попробовал притянуть магнитом эти кольца - но они не поддавались. Папа с мамой проснулись и наблюдали за занятиями сына.

- Почему ваши кольца не тянутся к магниту? - поинтересовался сын.

- Потому что они из благородного металла, - сказала мама наставительно. - Благородные же металлы никакому магнетизму не подвержены... Правда, милый? - повернулась она к папе, и папа засмеялся и поцеловал жену.

* * *

Дальше случилось так, что провожать папу на войну пришлось не сразу - его уложенный чемодан еще несколько суток простоял в прихожей у Стольниковых. Причина тому была печальна, но об этом - чуть позже. Однако, самый папин отъезд и прощание стали символичные в Рониной судьбе.

Со Стольниковыми расстались сердечно, конца не было поцелуям и объятиям. В стольниковском доме нежностей вообще-то не любили, но тут, на этих проводах, "оттаял" даже суровый Павел Васильевич. Отсутствовал лишь студент, вольноопределяющийся Саша. Его призвали на учебные военные сборы, чтобы выпустить, как полагалось, прапорщиком запаса, однако теперь, по обстоятельствам военного времени, выпуск предстоял уже не в запас, а прямо в действующую армию. Дальновидный Павел Васильевич уже принимал меры к Сашиному будущему устройству.

Стольниковская английская коляска понесла затем папу, маму Роню и Вику не прямо на вокзал, а сначала в дачную местность Кунцево. Василий-кучер промчал седоков мимо Филей с их стройной красно-белой церковью Покрова, отраженной в зеленоватых водах небольшого пруда в бывших нарышкинских владениях. Мама глянула на это отражение затейливого храма и сказала: "Какая прелесть!"

Папа изредка украдкой поглядывал на часы - в пять вечера поезд его уходил с Александровского вокзала на запад... У мамы под глазами лежали синеватые тени, а глаза то и дело туманились.

Папа велел остановить коляску у входа в старинный смирновский или, по-другому, солдатенковский парк. Его высокие деревья вольно разрослись на возвышенности между селами Крылатским и Кунцевом. Внизу, под крутым песчаным обрывом обозначилась чистою синевою река Москва. И за этой речной излучиной сияли вдали купола кремлевских соборов и колоколен, золотело могучее пятиглавие Храма Христа Спасителя, возносились башенные шатры и верха монастырских стен Новодевичьей обители, фабричные трубы, большие новые дома. Угадывались силуэты остроконечных шпилей лютеранской кирхи и католического костела, легко распознавалась новая телефонная станция в Милютинском, похожая на спичечную коробочку. Ближе стлалась чересполосица огородов в присельях, а среди березовых рощиц, садовых лип и цветников уютно прятались дачи. По горизонту, уже в городской дымке, темнели дальние сосновые леса. Никогда еще Роня так не ощущал огромности Москвы.

Отец довел их до самой кромки приречного откоса, и по утоптанной тропе они все чуть-чуть спустились к площадке под деревом-исполином. Такое дерево Роня видел впервые.

Это был раскидистый каменный дуб в четыре охвата. Папа очень серьезно объяснил, что его университетский профессор Климент Аркадьевич Тимирязев определил возраст этого дуба в тысячу двести лет. Так вот куда, оказывается, привез папа своих близких проститься!

Они недолго посидели под кроной дерева, полюбовались на Москву в полуденных августовских лучах. Роня задирал голову к зеленому куполу кроны и голубому зениту. Он приметил, что глаза отца - одинакового оттенка с московским небом, а глаза мамины ближе к цвету древесной листвы, пронизанной светом. Мать все порывалась увести беседу на домашнее, семейное, грустное... Но Роня мешал матери, он был слишком захвачен красотою Москвы, привольем, а главное, так сильно ощутимым здесь веянием крыльев таинственной Музы Истории.

Отец улыбался матери, держал ее руку в своей, но обращался больше к Роне и, кажется, был им доволен. Он старался открыть сыну, что такое тысяча двести лет. И Роня чувствовал, будто приоткрывается ему глубочайшая пропасть, где струится во мгле река времени.

Кунцевский дуб зеленел здесь, чуть ниже кромки приречного холма, когда еще и не зарождалось государство Киевская Русь. Ведь считается, что России исполнилось десять с половиной веков (хотя есть города и постарше, Новгород, к примеру). Дереву же на кунцевском откосе - полных двенадцать!

Значит, когда Юрий Долгорукий посылал сына, Андрея Боголюбского, строить дубовую крепость на лесистом кремлевском холме при впадении рек Яузы и Неглинной в Москва-реку, верстах в двенадцати отсюда, этот несрубленный, уцелевший тогда дуб был уже старым, четырехсотлетним великаном. А потом он видел и татар, и поляков, и французов, помнит Пушкина и Тургенева, уцелел в пожаре Москвы при Наполеоне, должен теперь выстоять еще одну жестокую войну...

Жители к нему привыкли, крестьянские девушки водят здесь хороводы и гадают о суженом, старики же рассказывают страшные истории про этот парковый холм с дубом-великаном.

Потому что это вовсе и не природный холм, а насыпное городище древних финских язычников. Они жили здесь за тысячи лет до прихода славян-вятичей и их соседей - кривичей. Городище над Москвою-рекой в Кунцевском парке - самая старая крепость во всем ближнем Подмосковье. Финские языческие племена насыпали его четыре тысячелетия назад, в те времена, когда египтяне на Ниле возводили свои пирамиды и высекали лики сфинксов.

На самом же верху городища некогда пробилась холодная ключевая струя, и построили там по чьему-то обету небольшую церковь с колоколенкой- звонницей, для освящения родниковой воды. Только дела здешнего причта оказались темными, грешными. Постигла этих греховных служителей кара: провалилась церковь со всем причтом в самую глубь холма; под землю ушла! Доселе, если ночью приложить ухо к земле - услышишь глухой звон погребенного колокола: это грешники молят о опасении душ своих...

Роня сейчас же попробовал вслушаться, но различил только слабый шум листвы и звуки городских окраин.

- Днем-то не услышишь, - сказал на обратном пути Василий-кучер. - А в полночь - беспременно разберешь, что звонят снизу. У нас Даша, горничная, ездила сюда летось трамваем. Чуть со страху не обмерла, как прислушалась...

Папа отвечал шутливо, в уступку маминой сухой трезвенности и несклонности к фантастическому и таинственному. Она была смолоду чужда всякой мистике. Но чего папа и не подозревал, так это Рониной склонности к необъяснимому, мистическому. Сколько новых ночных теней привели эти папины рассказы в Ронину спальню! Однако, не этим стал для Рони символическим и судьбоносным нынешний кунцевский полдень!

Именно в этот час, когда под тысячелетним московским дубом прощалась семья с отъезжавшим на войну отцом, проснулось в мальчике чувство щемящей, болезненно сладкой любви к Москве, к России, сознание сыновности...

И он примирился даже с папиным отъездом, понимая, что отец едет спасать отчизну от подступившей беды.

Глава третья. Отчий дом

Первой жертвой войны среда близких маленького Рональда стала его бабушка, Агнесса Лоренс.

Мальчика привезли к ней на дачу в Лосиноостровское перед самым папиным отъездом в действующую армию. Именно по дальнейшим печальным обстоятельствам и был отложен на трое суток отъезд поручика Вальдека.

…Вечером, когда ничто еще не предвещало близкого бедственного события, бабушкины гости ужинали на дачной террасе под старой люстрой, случайно уцелевшей от петербургской лоренсовской мебели.

Прощальный семейный ужин бабушка Агнесса устраивала в честь отъезжающих на войну зятьев-офицеров: Олиного Лелика и Сониного Санечки Тростникова.

На проводы приехала из московской казенной квартиры - в Дегтярном, близ Курского, - младшая Ронина тетка Эмма со своим веселым, всегда оживленным брюнетом-мужем Густавом Моргентау. Как гимназический учитель, к тому же негодный к строевой службе по близорукости и астигматизму, он призыву не подлежал и испытывал чувство неловкости перед расстающимися.

За стол посадили и детей: Роника и Вику - под присмотром суровой бонны фрейлейн Берты; долговязую и озорную Сонину дочку Валю и даже годовалую Адочку Моргентау. Мама Эмма держала свою девочку на коленях, оберегая от ее хватких пальчиков тарелку и участок туго накрахмаленной скатерти.

Недоставало за столом только старшей, Матильды, но и та недавно писала матери с модного бельгийского курорта. Письмо это было о парусных яхтах разного фасона, об экстравагантных нарядах, выездных лошадях, пикниках и прочих радостях Матильдиного беззаботного, бездетного, нерусского супружества. Однако и это надушенное дамское письмо шло из Бельгии в Россию что-то необычно долго - может, и его путь уже пересекся где-то с кромками маршрутов маневрирующих армий на европейском театре войны?

Разговор за столом показался Ронику не особенно содержательным. Сам он, по дороге к бабушке, только что пережил массу интересного и готов был поговорить об этом даже со взрослыми, хотя они обычно лишь притворяются, будто им интересно слушать маленьких.

Поделиться хотелось очень важными впечатлениями. Когда он приехал с родителями в Лосинку от Стольниковых, два часа назад, на перроне стояла группа нарядно одетых дачников - дамы в широкополых шляпах и господа в котелках, канотье и летних костюмах, а чуть поодаль от этих господ маячило несколько жандармских чинов и штатских личностей, подозрительно взиравших на собравшихся. Оказывается, ждали царского поезда. Среди дачников была и тетя Соня с дочкой Валей. Роня стал просить папу и маму, чтобы и они остались встречать поезд, но фрейлейн Берта с маленькой Викой на руках побоялась одна идти к бабушкиной даче, и Роню оставили на станции под присмотром тети Сони.

Как только родители удалились, появился и поезд. Он шел к Москве. И хотя двигался он мимо перрона довольно медленно, Роня не успел пересчитать вагоны, потому что вглядывался в каждое зеркальное окно, чтобы узнать царя. У Рони уже зарябило в глазах от мелькания этих плывущих мимо вагонных окон с поднятыми и опущенными шторами, как вдруг в одном окне возникло как негаданно-нежданное видение лицо очень красивого мальчика-подростка. Роня отчетливо разглядел нежную линию шеи, вырез отложного воротничка матроски, а позади - женскую фигуру вполоборота и смутно белеющее худое лицо под высокой прической. В толпе на перроне закричали, замахали букетами. Роня, провожая взглядом цесаревича, упустил из виду следующее окно, и когда тетя Соня дернула его за руку, он различил только плечо белого кителя с офицерским погоном и русую бородку в облачке папиросного дыма.

Когда поезд миновал стрелки, в толпе все еще крестились, а станционный жандарм в мундире со шнурами так и застыл навытяжку, не опуская руки от козырька фуражки...

Разумеется, можно бы поговорить и про войну, но, вопреки Рониным ожиданиям оба отбывающих офицера толковали не об аэропланах "Таубе", не о подводных лодках, а о том, что и так ясно без лишних слов. Дескать, Вальдеки ли, Моргентау или Тростниковы - все одинаково чувствуют себя в опасный для отечества момент людьми русскими. Все, мол, коренные москвичи, всем дорог родной русский язык и народ-страдалец. Только вот служить отечеству каждому приходится по-разному: кто едет к войскам в готовности пролить кровь на полях славы, кто впрягается в военно-тыловую лямку, а кого война будто и не коснулась пока.

Роник заметил, однако, что бабушкина горничная Мавра, меняя тарелки и прислушиваясь к застольным разговорам, как-то насмешливо поджала старческие губы, будто не очень-то признавая свое единокровное родство с лютеранскими семействами Моргентау или Вальдек. Да и Ронина бонна фрейлейн Берта тоже как-то все больше глядела в сторону, вздыхала и отмалчивалась. Поддержать патриотическое застолье она уж никак не могла: русский она понимала лишь настолько, сколько успела перенять у своего подопечного Роника. Родом она была из курляндских немцев, а в Москве ничего, кроме Петропавловской кирхи, покамест еще не видела.

Еще один застольный эпизод показался Ронику немного странным и не совсем понятным.

Дядя Саня Тростников в офицерской форме с погонами прапорщика поднял бокал, протянул его папе и провозгласил с деланной серьезностью:

- Ну, Лелик, за веру, царя и отечество!

Смотрел же он при этом с некоторой скрытой шутливостью. Папа ответил таким же скрыто веселым взглядом, и два офицерских рукава - один с красной, другой - с зеленой окантовкой, сблизились, два офицерских взора встретились и обменялись будто тайными улыбками.

Мальчик глянул на дядю Густава - а тот и вовсе улыбался открыто иронически. Зато тетя Соня, мама и бабушка, бледнея от волнения, встали со своих мест друг против друга, чокнулись с серьезными лицами и в один голос сказали что-то вроде: Господи, наших-то спаси и сохрани! И тут-то потеплело и маврино лицо.

Сразу после фруктового мороженого та же фрейлейн Берта повела старших детей умываться и укладываться в маленькой гостиной, превращенной в детскую. Роня как обычно повиновался безропотно, его двоюродная сестричка и ровесница Валя - с капризами и хныканьем. Самых маленьких девочек - Вику Вальдек и Адочку Моргентау где-то уже баюкали их мамы и папы. Фрейлейн Берта проследила, чтобы перед сном Роник прочитал по-немецки "Фатер унзер" ("Отче наш") и стишок "Их бин клайн, майн херц ист райн, ниманд воонт дарин алс готт аллайн", принесла в комнату маленькую лампу с жестяным щитком, прикрутила в ней фитиль, сказала старшим детям "гуте нахт!" и оставила их одних.

Роник мирно повернулся на бок, а его предприимчивая кузина Валя немедленно пустилась в похождения: выскользнула из постели, прокралась в коридор, оттуда - в одной рубашке - на задний двор дачи. Там она постаралась всполошить давно спавших хозяйских кур. Воротясь из своей экспедиции, она нахвасталась Роне, что куры раскудахтались и разлетелись по всему двору и теперь обозленная дачевладелица непременно должна прибежать к бабушке с жалобой. Посему Валя поторопилась задуть робкий огонек в лампе и спрятаться под одеялом.

Мальчика эта история растревожила. С открытыми во тьму глазами он все ждал причитаний хозяйки, женщины пухлой и доброй, днем поившей Роню и Валю липовым чаем. Да и жаль было перепуганных кур, клевавших зерна из Ронькиных рук еще перед самым вечером. В этих треволнениях он незаметно уснул.

Под утро что-то негромкое и опасное все же в доме произошло. Внизу и вверху, где спали гости, послышались голоса. Кто-то посторонний и впрямь прошел коридором к бабушке, но заговорил мужским басом и как будто не о курином переполохе. Несколько этим успокоенный мальчик глубже ушел в сны о царском поезде, а после пробуждения обрадовался, увидев в комнате совсем одетую маму. Но лицо у мамы было застывшее и чужое. На соседней постели уже сидела Валя и одевалась сама, без капризов и без посторонней помощи. Видимо, что-то случилось. Мама выговорила сдавленным, тоже не своим голосом:

- Дети, собирайтесь быстрее. Пойдемте к бабушке проститься.

- А разве бабушка тоже уезжает на войну? - глупо удивилась Валя.

Мама утирала глаза Рониным полотенцем. Она сказала про бабушку что-то не очень понятное, но такое морозящее кожу, будто в комнату вмиг ворвалась зима.

Мальчик содрогнулся. Не вчерашняя ли шалость стала причиной несчастья? Он страшился перевести взгляд на Валю - ей-то, прямой виновнице, каково сейчас на душе? Но и сам он не мог уйти от ощущения соучастия, он же ничего не сделал, чтобы остановить Валю, отговорить ее... А та вдруг спросила маму обыкновенным скучным голосом:

- Тетя Оля, а бабушка - уже не совсем скончалась?

Мама ответила раздельно, как на уроке:

- Стыдно тебе, Валя! Большая девочка, должна понимать, какое горе... Все это война наделала. У бабушки сердце не выдержало.

* * *

В большой гостиной, на двух составленных вместе и укрытых белыми пикейными одеялами ломберных столах, лежала бабушка.

Из-за опущенных штор в гостиной был непривычный полумрак. Висящее в простенке зеркало укрыли белым вместе с овальной рамой. В головах у бабушки стоял массивный подсвечник, но горела в нем тоненькая восковая свечка. Принесла и зажгла ее заплаканная Мавра. Она прислонила к подсвечнику еще и маленькую, обтертую от пыли иконку из кухонного угла.

Соня и Эмма с такими же застывшими, как у мамы, лицами, убирали стол и бабушку садовыми цветами, еще чуть влажными от росы. Незнакомый мужчина прятал в карман складной аршин, кланялся папе и уверял, что часа через два все будет доставлено в лучшем виде.

Мавра взяла Роника за руку, повела к бабушке, шепнула ему:

- Молись, внучек, за бабушку, чтобы и она, милостивица, царствие Божие узрела. Подай ей, Господи, за жизнь ее праведную!..

Теплый отблеск свечи ложился на бабушкин лоб. Мальчика поставили на стул. Теперь он глядел на бабушку сверху.

Она лежала причесанная, от груди до ног прикрытая белым, и Роне указали на сложенные бабушкины руки, чтобы он поцеловал их. Губы его ощутили холод, но прикосновение не напугало, потому что целуя неживую руку, он успел хорошо разглядеть и узнать каждую черточку привычно милых бабушкиных пальцев.

Осмелев, он приблизился губами и к недвижному лицу, но сразу же понял, что бабушке нет больше дела ни до него, ни до всего, творящегося вокруг.

Черты бабушкиного лица были глубоко сосредоточены на чем-то столь важном, чему ни у Рони, ни у кого вообще нету настоящего слова, и чему мешать невозможно и грешно.

Назад Дальше