– Кстати, раз уж заговорили о книгах… Мне предстоит в текущем сезоне исполнять совсем новую для меня партию Добрыни Никитича в одноименной опере Гречанинова. У тебя нет чего-нибудь подходящего почитать?
– Идем, сам посмотришь…
Легко поднялись из-за стола, а в это время Екатерина Павловна кого-то усаживала за другой конец стола.
– Вот так и живем, Федор. Сейчас перекусит чем Бог послал и придет сюда за книгами, я уж предчувствую… Ну, ты выбирай сам, что тебе по душе… Смотри, любую книжку можешь брать, если надобна, я еще могу заказать, у меня во всех книжных магазинах есть знакомые, свои люди… А мне надо написать одно письмишко, ночью не успел…
Шаляпин подошел к полкам, на которых стройными рядами вытянулись книги. Тут были и недавно вышедшие книги Рыбникова, Гильфердинга, Киреевского, Афанасьева, Кирши Данилова, Александра Веселовского, Буслаева, Миллера, многотомная "История упадка и разрушения Римской империи" Гиббона, книги Льва Толстого, Достоевского, Пушкина, Тургенева, Чехова… И нарушавшие "стройность" небольшие по размеру книги Прыжова "Кабаки на Руси" и "Нищие на Руси", на которых были сделаны пометки рукой Алексы: "редкая", "книжка весьма редкая"… Шаляпин отобрал себе для более тщательного просмотра книги по фольклору, здесь должны быть разные варианты известной былины о Добрыне, можно почитать и сравнить… Неожиданно для себя Шаляпин вытянул книжку, привлекшую его своим необычным переплетом, и вслух прочитал:
– Пансальвин, "Князь тьмы", Москва, 1809…
– Во всех каталогах московских и питерских букинистов эта книга значится как редкая. Ты посмотри еще несколько книг, стоящих рядом с этой. Никогда и нигде ты не увидишь таких… – Горький, оторвавшись от письма, внимательно смотрел на Шаляпина.
– Ух ты, действительно не видел книг с такими названиями: "Двадцать шесть московских дур и дураков", "Житие Ивана Яковлевича, московского юродивого"… Вот Леньке Собинову бы показать, почитал бы, может, что-нибудь взял бы для своего Юродивого в "Борисе Годунове", хорошо исполняет, но страдания маловато в его последнем выходе…
– Ты, Федор, смотришь на книгу только как нужную, полезную для твоей работы или работы твоих товарищей-друзей.
Заметив, как Шаляпин отрицательно машет головой, добродушно продолжал:
– Не отпирайся, я уж тебя узнал, а через тебя и всю вашу оперную братию. А ты вот читал стихи Леопарди?
Горький вышел из-за стола и подошел к полкам, взял изящно изданный томик.
– Вот прочитай. – И Горький открыл нужную страницу.
– "На свадьбу моей сестры Паолины"… Ну и что? Прочитал! Неплохое стихотворение…
– Не умеешь, Федор, ты читать! Обрати внимание вот на эти строчки:
…Когда же день сраженья наступал,
Вручала меч супругу дорогому
Бестрепетно любимая жена…
Горький, прочитав эти строчки, задумался.
– Действительно, тебе не понять, Федор. Я слишком многого от тебя требую. У меня-то возникла ассоциация с сегодняшним днем…
Шаляпин смотрел внимательно на своего друга, чуть-чуть недоумевая и переминаясь с ноги на ногу: что ж, дескать, ты, мой друг, хочешь этим сказать…
– Больше года тому назад, 1 мая, в Сормове состоялась демонстрация рабочих во главе с Павлом Заломовым, многих из них арестовали, судили в конце прошлого года. Естественно, я следил за всеми этими событиями, ежедневно посылал с его матерью обеды Павлу, велел передать им, арестованным, чтоб не пугались царских судей, посылал им деньги. И суд, можно сказать, провалился: блестяще выступили арестованные, обвинили самодержавие, жандармов, весь несправедливый строй, я выписал и оплатил для них адвокатов из Москвы, шестерых сормовцев сослали навечно в Восточную Сибирь, с лишением всех прав состояния. Но дело не в этом. Соберу денег на побег, надеюсь, убегут и много еще пользы принесут нашему делу такие вот отважные ребята, как Павел Заломов. Я о другом… И вот после суда над участниками первомайской демонстрации в Сормове приходят ко мне две женщины, две невесты, одна из них – невеста Яровицкого, о котором я тебе уже говорил, а другая – Жозефина Эдуардовна Гашер, тоже учительница, как и Александра Мартиниановна Кекишева, невеста вот этого Павла Заломова…
– Как ты их запоминаешь, уж очень мудреные фамилии и отчества, язык можно сломать. – Федор Иванович внимательно слушал, продолжая недоумевать, к чему клонит Алексей Максимович.
– Опять не понимаешь? Вспомни, Леопарди, патриот, он напоминает нам, что его страна, его народ ведет борьбу за свободу и даже женщины участвуют в этой борьбе, подавая щит и меч любимым супругам в день сражения. Наши невесты тоже участвуют в общей борьбе за свободу, ведут революционную работу, помогая своим женихам и мужьям. Понял?
– Понял! – гаркнул Шаляпин и, понижая голос, спросил: – Алекса! Одного не понимаю: почему все время у твоего дома торчит какая-нибудь отвратительная физиономия и делает вид, что твой дом и многочисленные его обитатели, а тем более посетители не интересуют ее? Сначала даже за мной увязалась одна из этих гнусных физиономий, но я повернулся да как цыкну ей прямо в нос, что она, эта физиономия, тут же отвалила от меня. Сейчас-то признали…
– Вишь, тебе повезло, ты – знаменитость. А было иной раз так…
И Горький подвел Шаляпина к окну. Из окна было видно, что наблюдение за домом ведется не одним наблюдателем.
– Познакомился я с одним интересным студентом, Василием Алексеевичем Десницким, молодой, не больше двадцати трех, но уже опытный подпольщик. Приезжал он к брату, земскому служащему, жившему тут же на Мартыновской улице, на углу той же Ковалихинской площади, только наш дом Киршбаума расположен вверху, а Десницкие – внизу. Но из моей столовой прекрасно видна была его квартира, окна, двери дома, видна площадь, ты посмотри и убедишься, что я прав… И вот однажды вижу, как из дома выходит мой знакомый молодой подпольщик с каким-то неизвестным мне человеком. Ну, думаю, нашего полку прибыло. И вижу, как вслед за ними устремился известный мне филер, ну, думаю, пошел за поднадзорным и его спутником, выследит негодяй. А если это ценный для нашей работы человек? И вот выбегаю на площадь, перехватываю филера, тащу его к себе в квартиру, запираю дверь и говорю ему: "Подожди, я сейчас твоему начальству ценные сведения дам, только вот записку напишу". И что ж ты думаешь? Ждет, а я пишу примерно следующее: "Что ж вы поставили такого дурака, который не может порядочного человека отличить от негодяя. Ставьте кого-нибудь поумнее, а не таких дураков". Что-то в этом роде, запечатал в конверт и надписал: "В жандармское управление от поднадзорного Алексея Пешкова".
– Ну и что? – засмеялся Шаляпин.
– Выгнали. Одним дураком у нашего дома стало меньше…
Горький помолчал, значительно поглядывая на Федора, словно примеряя на глазок, выдержит ли художественная натура актера то, что он собирается ему сказать.
– А бывает и так… Однажды ночью, видит, у меня огонек горит, зашел ко мне немалый полицейский чин, вроде бы погреться. Я его чаем напоил, выразил сочувствие к его нелегкой службе, а он и расчувствовался, признаваясь, что проклинает эту свою собачью службу. Истинные его чувства и убеждения противоречат его полицейской должности, а уйти не может – детишки одолели, а ничего другого делать не умеет. Ну, я ему выпить и закусить принес, сам для компании пригубил, делая вид, что и меня разбирает. О-о, не представляешь, он разнес полицейские порядки в нашей стране, изложил всю систему слежки, надзора… Я ему, конечно, словно невзначай сунул всю свою наличность, что в карманах была, пожаловался на обыски, которые раздражают своей неожиданностью и грубостью, пожаловался просто так, ничуть не ожидая никакого эффекта. И что ж ты думаешь? Пообещал предупреждать, назвал нескольких моих товарищей, за кем установлен негласный надзор. Значит, нужно быть осторожнее этим лицам. И они перестали открыто ходить ко мне… Вот такие дела, Федор, происходят в нашем Нижнем Новгороде.
Здесь, в Нижнем Новгороде, Федор Шаляпин, пожалуй, впервые понял, какая мощная организация действует против существующего порядка в России. Привлекательные идеи, завезенные с Запада, овладевали массами рабочих, проникали в агрессивно настроенную молодежь, захватывали часть крестьянства. Во многих городах России рабочие и студенты показали свою сплоченность и силу. Прошедшие аресты не сломили рабочее движение, на место арестованных встали другие лидеры, звавшие открыто к свержению самодержавия. В своих призывах бороться с самодержавием молодые социал-демократы использовали "Песню о Соколе" и "Песню о Буревестнике" Алексея Максимовича Горького. 17 августа 1903 года был зверски убит в тюрьме известный социал-демократ Ладо Кецховели, и в прокламации Бакинского комитета Кавказского социал-демократического союза использованы слова из "Песни о Соколе": "О смелый Сокол, в борьбе с врагами истек ты кровью". В прокламации Киевского комитета Российской социал-демократической рабочей партии, призывавшей продолжать всеобщую стачку, процитированы разоблачительные слова Нила: "Нами управляют свиньи, дураки и воры". По стране разбрасывали листовки с лозунгами: "Да здравствует Горький!", "Долой самодержавие!", "Да здравствует свобода!". Популярность Горького была настолько велика, что имя его проникло в самые низы общества. Не раз Шаляпин, гуляя по улицам Нижнего Новгорода, сталкивался на Верхневолжской набережной с босяками и зимогорами, неведомо как сюда пробравшимися, жалобно просившими при виде прилично одетого человека: "Пожертвуйте, коллега, на построение косушки во имя Максима Горького". А порой можно было услышать и совсем уж невероятное: "Пожертвуйте, господа, на приобретение револьвера против подлецов министров во имя Максима Горького…" Даже зимогоры и босяки перестали опасаться полицейских, которые, естественно, тоже прогуливались по набережной.
Первые дни пребывания в доме Киршбаума, в квартире Горького, с ее высокими, светлыми комнатами, с прекрасным роялем в самой большой из них, Федор Шаляпин чувствовал себя как на вокзале: приходили и уходили какие-то то светлые, то темные личности, что-то приносили, что-то уносили, садились за стол в любое, можно сказать, время дня, ничуть не стесняясь тем, что хозяева чаще всего отсутствовали. Особенно Иола Игнатьевна, сама хорошая хозяйка и "администратор", по словам ее сына Федора Федоровича Шаляпина, не могла понять, как можно так жить. Но потом привыкли и приняли этот "неуютный" порядок беспечной сутолоки.
"Жил Алексей Максимович в нижегородские годы широко и открыто, – вспоминал Василий Алексеевич Десницкий. – А так как интерес к нему был повышенный в самых разнородных кругах, притом нередко проявлявшийся с большой назойливостью, с которой Алексей Максимович не всегда умел бороться, то трудно даже и представить, как он ухитрялся находить время для работы, для своих обширных чтений. Всегда были у него посетители, от которых редко и с трудом удавалось избавить его деликатной Екатерине Павловне даже в часы спешной и упорной работы. Квартира Горького была своего рода клубом, куда сходились местные и общероссийские новости… И днем, и вечером до поздней ночи квартира Алексея Максимовича была заселена посетителями, преимущественно молодежью. Большею частью эта молодежь была проходная, переменная. Одни исчезали, появлялись другие… В часы утомления от сутолоки, от неприятных посетителей или когда ему нужно было работать или хотелось с кем-нибудь уединиться в разговоре, Алексей Максимович спасался из общих, клубных комнат в свой кабинет… В такие часы зародилась и окрепла наша дружба. Для Алексея Максимовича я был первым вполне оформившимся социал-демократом, большевиком, теоретиком и практиком, с которым он мог свободно выяснять свои теоретические "недоумения". Через меня он вплотную до мелочей подошел к жизни местной революционной организации пролетариата. Подкупали его моя юношеская жадность к литературе, искусству, сознательное и в то же время критическое отношение к его писательской деятельности…"
Антон Феликсович Войткевич, социал-демократ, марксист-большевик, в своих воспоминаниях тоже указывает на активную роль Алексея Максимовича в организации революционного подполья в Нижнем Новгороде: "В Н. Новгород приехало много высланных студентов, происходили собрания студенческой молодежи, на которых ставились уже не профессионально студенческие вопросы, а общеполитические. На одном из собраний московских студентов возникла мысль – выпустить прокламацию к обществу с призывом к борьбе за свержение самодержавия, причем было предложено желающим составить проект такой прокламации.
На одном из следующих собраний в числе проектов такого рода А.В. Яровицкий прочитал текст прокламации, написанный Алексеем Максимовичем…"
Даже организацию новогодней елки для детей рабочей бедноты Горький и нижегородские социал-демократы использовали для пропаганды революционных, марксистских идей. Как рассказывает Десницкий, молодые социал-демократы ходили по квартирам рабочих и расспрашивали их о житье-бытье, о заработной плате, о количестве детей на иждивении, затевали серьезные разговоры о положении в обществе, а потом уж предлагали билеты на елку в Нижегородском кремле, в зале манежа. Горькому удалось привлечь к этому благотворительному празднику капиталы местных богачей, от Саввы Морозова было прислано большое количество ситца, другие купцы преподносили в дар валенки, сладости и прочая и прочая…
Александра Дмитриевна Гриневицкая, сотрудница "Нижегородского листка", а с 1900 года – жена редактора этой газеты, вспоминает как раз эти годы, о которых ведется здесь рассказ: "Квартира Пешковых на Мартыновской улице, в доме Киршбаума, превратилась в настоящую гостиницу. Люди разнообразного вида и образа жизни приходили, уходили, ночевали, ужинали, обедали, завтракали, пили чай – в самое разнообразное время. Бывало так, что в обширной столовой на одном конце стола кто-нибудь только что вставший от позднего сна пил утренний чай, тогда как в это же время другой на другом конце того же стола, торопясь уходить, завтракал или даже обедал…"
Успешно проходили спектакли в Нижнем Новгороде с участием Федора Шаляпина. 23 августа – "Фауст", 24-го – "Борис Годунов", в бенефис дирижера А. Эйхенвальда, 27-го – "Жизнь за царя", 29-го – снова "Фауст"… Газеты привычно выделяли его имя в рецензиях. Это было событием в культурной жизни города, и каждый из мало-мальски грамотных людей стремился попасть на спектакли с участием Федора Шаляпина.
И около дома, где остановились Шаляпины, стало еще оживленнее, разнообразнее публика – к начинающим писателям с рукописями, местным и заезжим, к гимназистам и студентам, ищущим правды на земле, к рабочим и социал-демократам, задумавшим изменить устоявшийся порядок и сбросить царя и его министров, прибавились провинциальные актеры и начинающие певцы, мечтавшие услышать слова одобрения от самого Шаляпина.
Поток людей был настолько стремительным, что однажды Федор Иванович не выдержал и, проводив очередного соискателя столичной оперной сцены, ворвался в кабинет Горького:
– Алекса! Надо что-то делать. Я так больше не могу. Только я начинаю думать о новых партиях в предстоящем сезоне, а тут в дверь просовывается очередная актерская физиономия и просит послушать. Тут же следует, как ты понимаешь, положенный, как они считают, реверанс, конечно, с изысканной вежливостью выговаривается просьба, но, дескать, она, эта физиономия, понимает, как я занят, обременен делами и прочая и прочая. А сам уже вошел и протягивает ноты… Что тут делать! Слушаешь и в очередной раз испытываешь разочарование… А то заглянет некто и смотрит. Ну что, говорю… "Извините, я просто так, хотел на вас посмотреть. Спасибо". И дверь закрывается. Алекса! Прикажи сделать замок, а то повешусь от такой жизни…
Горький широко улыбался, слушая горячий и непосредственный монолог друга.
– А что мне в таком случае делать? Я согласен с тобой. Действительно, у нас идет какое-то коловращение людей. Не меньше тридцати двуногих приходят, чтоб попросить денег, приносят свои рукописи, есть и замечательные ребята среди них, нелегальные, они просят направить их на подпольную работу, вот одного направил в Баку, Яровицкий за него просил, а тут еще твои клиенты приходят пробовать голоса, а то и просто посмотреть. С ума сойти можно, но уж терпи, Федор. Поверь, мне тяжелей приходится…
– И ты должен работать, твои сочинения сейчас так нужны.
– Не знаю, нужны или не нужны, но чувствую, что я людям нужен. Это важнее всего. Вот читаю вновь сборник рассказов Леонида Андреева. Да ты садись, разговор будет долгий, в ногах правды нет…
Федор уселся в удобное кресло, вытянул ноги, прокашлялся.
– Сам знаешь, я издавал этот сборник, я привел его в литературу, заплатили мы ему неплохие деньги. Но уже дурить начинает… В феврале этого года, ты на гастролях, кажется, был, учинил у меня здесь чудовищный скандал…
– Пьяный?
– Ну и что? Пьяный, конечно, с моей женушкой наперегонки пили. И допились. Кстати, он не рассказывал тебе?
– Нет! Ничего не говорил.
– Да, о таком обычно не хочется распространяться, больно уж некрасивая история. Напился и устроил дебош, оскорбил чудесного ялтинского доктора, актера Малинина, а главное – Юлию Кольберг, так пялил на нее глаза, что мне пришлось сделать ему замечание, ну, он и взорвался… Месяца через два он приехал в Ялту мириться, проходил мимо меня, хотел было подойти ко мне, но я сделал вид, что не заметил ни его, ни его очаровательной Александры Михайловны… Не могу до сих пор понять, какой бес вселился в меня и заставил поступать против своей совести. К тому же я вовлек в эту глупую историю чудесного доктора, своим глупым и диким поведением в Ялте я причинил хорошим людям ряд неприятных минут. Удивляюсь, как это у меня не хватило чувства деликатности, как я не мог сдержаться, не вовлекать особенно доктора в круг тех мерзостных настроений, в которые я был вовлечен по распущенности и недосмотру за собой. Непростительно и глупо. Стыдно перед людьми и перед собой… Столько уже соли, как говорится, съели, вроде бы знаю человека, а поверил его минутной вспышке и хотел вычеркнуть из своей жизни…
Слушая Горького, Шаляпин вглядывался в его лицо, странное и своеобразное, с неправильными, угловатыми чертами, острым носом и резко очерченными ноздрями. Рассказывая эту печальную историю, он то и дело высоко взмахивал бровями, на невысокий его лоб набегали сердитые складки. Цепкий, зоркий взгляд его постоянно менялся, становясь то добрым, то сердитым, а то и просто растерянным.
"Как талантлив и беспощаден к себе", – промелькнуло у Федора.
– Ты слушаешь, Федор? – строго спросил Горький. – Что-то взгляд у тебя стал каким-то блуждающим.
Шаляпин кивнул.
– Надо сделать первый шаг к примирению. Уж я-то знаю силу того шпионского чувствованьица, которое называется человечьим самолюбием. Ну ладно Леонид, с ним как-нибудь помиримся, у нас свои счеты. Но как я мог оказаться таким негодяем перед его супругой. Прекрасно помню ее взгляд на мою рожу, когда все мы встретились на набережной в Ялте. Вот, Федор, мы ссоримся, а тяжелее всего переживают третьи лица, совсем не причастные к нашим отношениям. До ужаса ясно, что мы, дураки, втянули в эту тяжелую и грустную историю наших дорогих и близких. Представляю, как Леонид казнит себя…
– Места себе не находит, уж я-то его знаю. Перед отъездом сюда мы виделись в Москве…