Здесь, на Васильевском, прошли мое детство, моя юность. Здесь пролетели первые двадцать два года моей жизни…
В памяти остались даже запахи. Запахи огромного приморского города!.. Запахи набережных, кораблей, бульваров, осенних парков, рынков и весеннего талого снега… И совсем новый для меня, мальчишки, запах таинственного города… Скученного человеческого жилья. Запах сырых петроградских домов, запах кошек на затхлых черных лестницах - парадные двери в квартиры после революции, как правило, были еще заколочены… Запах подвальной плесени и сырых дров… Ну и, конечно же, сказочный запах чердаков, куда осторожные люди на случай внезапного обыска сносили после революции все, что могло как-то компрометировать их перед новой властью.
Чего только мы не обнаруживали там! Винтовки, шашки, гранаты, револьверы, ящики с патронами, пулеметные ленты, разрывные пули, штыки, гильзы… Подобно археологам, мы откапывали из-под балок чердачных перекрытий всевозможные царские ордена, медали, жетоны, связки фотографий и документов, орденские ленты, "керенки", цилиндры, корсеты, канотье и кивера, генеральские и офицерские мундиры, эполеты, погоны, аксельбанты и прочее, и прочее.
Весь этот "реквизит" старого мира появлялся потом в наших квартирах, наводя ужас на наших родителей, стреляя, "пшикая" и взрываясь в кухонных плитах, а частенько и вовсе разнося их вдребезги. Вслед за пальбой в квартире возникали, как в сказке, милиционеры и суровые дяди в кожанках. Нас, пацанов, сгоняли в одну комнату и поодиночке выдергивали на допрос с пристрастием… После капитуляции ("Дяденька, прости, я больше никогда не буду"), конвоируемые милицией, мы вели суровых дядей на чердаки в наши боевые арсеналы и разоружались, выкладывая "противнику" все до последнего патрона… Но огорчались мы ненадолго - находили другие клады, и начиналось все сначала… Опасные игры закончились лишь тогда, когда петроградские чердаки и подвалы были очищены от "наследия прошлого" окончательно.
Моя сестра Ната, которой в ту пору было уже лет двадцать, только что стала учительницей. Ее характер, по-моему, вполне соответствовал этому призванию. Она была строга, энергична, требовательна. Любила порядок и ясность. Обожала подчинять и воспитывать. Поэтому на правах старшей из сестер и взялась за нас, мальчишек. С первых же дней по возвращении из деревни нам, Сергею, Борису и мне, предлагалось жить по ее сценарию.
Уходить из дома без разрешения - нельзя! Опаздывать к обеду - нельзя! Заводить случайные уличные знакомства, а также кататься на трамвайной "колбасе" - строго запрещено. Лазать через заборы - тем более! Словом, предлагалось вести себя прилично, как подобает воспитанным петроградским мальчикам. С этой целью моя благонамеренная сестра вывела меня однажды во двор нашего дома и представила двум соседским детям - Русику и Ириночке, чистеньким, ухоженным, воспитанным пай-детям, сыну и дочери жившего в доме музыканта - скрипача Грибе-на.
Меня заставили взять моих новых знакомых за руки, и таким образом наша дружба была скреплена навеки. Так, по крайней мере, думала моя умная, но наивная сестра. Откуда ей было знать, что этим церемониалом знакомства и закончилась навсегда дружба с Русиком и Ириночкой. Как говорится, сердцу не прикажешь! Через пять минут после ухода сестры я уже бегал по улице с сыном нашего дворника Хайруллой, с которым мы и не расставались все двадцать два года моей жизни в этом доме…
Васильевский остров был изрядно заселен немцами еще с петровских времен.
Жили мы на углу Первой линии и Большого проспекта, в доме, где помещалась немецкая кирха. В нишах на фасадной стене кирхи стояли во весь рост две гипсовые фигуры святых: святой Петр и святой Павел. В руках одного был ключ, в руках другого - книга.
Святому Петру не везло: мы без конца висли на нем и обламывали ключ. С немецкой пунктуальностью ключ восстанавливали, но мы снова его обламывали с не меньшей пунктуальностью… В конце концов в этом соревновании религии с молодостью победили мы.
Будучи недавно в Ленинграде на улице моего детства, я был приятно удивлен, увидев в руке у апостола вместо ключа все тот же жалкий конец железной арматуры.
Мои родители никогда не жили в согласии, по крайней мере на моей памяти. Причин этому было достаточно. К моменту женитьбы на моей матери отец был уже вдовцом. От первого брака у него осталось пять ребятишек - "мал мала меньше", как говорила моя мать.
Мальчишкой приехав в Петербург, отец поступил в услужение к своему земляку - булочнику, владельцу пекарни. Он бегал с утра до вечера по Васильевскому острову с огромной корзиной, разнося булки по адресам постоянных клиентов, и успевал вечером помогать хозяину в пекарне, мечтая когда-нибудь открыть собственное дело и стать хозяином, выбиться в люди. В "люди" он в конце концов выбился. Залез в неоплатные долги, но выбился - стал хозяином. Вскоре женился, жену взял из деревни. Пошли дети. Регулярно через год - и все девочки. Жизнь осложнялась. Заботы прибавлялись с каждым днем, с каждым следующим ребенком… Стал попивать. Сначала изредка - счет деньгам знал, особенно когда был трезв, помнил, что в долгах; после смерти жены стал пить регулярно, запоем - правда, запои были еще редки - держался, старался держаться.
Таким его впервые и увидела моя мать, когда отец привез в деревню после похорон жены весь свой выводок неухоженных, золотушных сирот, за которыми в городе теперь уже некому было ухаживать, некому приглядеть. Конечно, только щемящее чувство сострадания и жалости могло толкнуть крестьянскую девчонку на брак с вдовцом, да еще с "приплодом" пятерых сопливых ребятишек. Легко ли решиться на такое в семнадцать лет! В семнадцать лет, когда человек сам еще, по существу, ребенок и жизнь ему представляется не иначе, как в розовом свете.
Говорят: добрые люди мягкосердечны, слабохарактерны… Моя мать не была такой. Наоборот, она скорее производила впечатление строгой, властной. Сентиментальность была ей несвойственна от природы…
Родившись в деревне, мать с малолетства узнала и полюбила труд. У нее были хорошая голова, трезвый крестьянский ум. Недостаток образования (два класса сельской школы) с лихвой восполнялся природной одаренностью - мать была талантливым человеком! Умела разбираться в людях. Редко в них ошибалась. Трудолюбие в человеке уважала, ценила превыше всего остального. Весь мир делила на "путевых" и "непутевых". Непутевыми называла бездельников и пьяниц. К ним была подчас даже жестока.
Путевые люди - это прежде всего работящие люди, труженики. Мать любила это слово и часто повторяла его. Для них не скупилась ничем - отдавала, как говорится, последнее… Не ждала, когда к ней обратятся за помощью, - всегда первой предлагала себя, все свои возможности и силы. Все семьдесят восемь лет своей жизни мать не жила для себя, а всегда жила для людей, считая это чуть ли не единственным смыслом своей жизни.
Все, кто знал тебя или слышал о тебе, вечно помнят и благословляют твое мудрое, доброе сердце - не добренькое, а именно доброе сердце, всегда отзывчиво распахнутое навстречу каждому "путевому"… Твое щедрое сердце, в конце концов растерзанное людской глупостью и жестокостью.
Вечная тебе память, моя прекрасная Мама!
Нелады между моими будущими родителями начались вскоре после свадьбы, когда отец со своим выводком и новой молодой женой возвратился из деревни в город. Он решил, что свои семейные дела он уладил полностью, приобретя в лице молодой одновременно и жену, и мать, а вернее, мачеху для своих пятерых сирот. Все это живое, голенастое "хозяйство" отец с облегчением и удовольствием взвалил на плечи суженой и умыл руки - занялся своими пекарскими делами.
Жил он тогда на Васильевском острове, в гавани, в доме, где помещалась и его пекарня, то ли над ней, то ли под ней… Жили без столичных излишеств, по-деревенски: стол, лавки, несколько табуреток, нехитрый посудный ларь с глиняным и стеклянным скарбом да образа в переднем углу - вот и вся мебель. И, как водится, полати от стены до стены, вместо кроватей. На них, как на деревенской печи, как в норе или в гнезде, спали, ели, играли, ссорились и мирились, подрастали помаленьку все мы - многочисленное семейство Жженовых.
Отец был прижимист, берег каждую копейку - копил. На нужды семьи не обращал никакого внимания: живы - и ладно!
Обедали по старинке: ели из одной общей чашки деревянными ложками, по кругу, начиная с отца и дальше по часовой стрелке. Надо сказать, что такой порядок в нашей семье просуществовал довольно долго - уже на моем веку традиция эта еще сохранялась. Хорошо помню, как во время одной такой семейной трапезы я сунулся в общую чашку вне очереди. Отец замахнулся на меня, я увернулся от удара, а мой брат Борис, сидевший рядом, получил вместо меня ложкой в лоб и оказался на полу под образами. Отец держал всех в черном теле. Над первой своей женой имел власть неограниченную. Ни перед кем в своих действиях не отчитывался. Был беспрекословен. Между запоями бывал хмур и молчалив. И наоборот: в запое громок, болтлив, буен и задирист - его боялись. Боялись все, кроме моей матери. Поначалу мать молча присматривалась к своей новой жизни. Терпеливо наблюдала, соображала, с чего ей лучше начать, как поумнее разобраться в этом дремучем житье-бытье… Постепенно в доме стали чувствоваться ее характер, ее воля. Начались преобразования. Вместо нар появились кровати. Правда, еще не по числу душ, но все же… Старшие наконец-то обзавелись "плацкартой". Малышня умещалась по двое, по трое на кровати. Пришлось отцу раскошелиться и на одежду: никуда не денешься - у старших девочек подошел школьный возраст. Им покупали новое - младшие донашивали со старших. Так и жили…
Отец все еще мечтал разбогатеть. Мечтал стать купцом, хоть какой-нибудь гильдии!
Мать растила отцовских девочек и рожала собственных мальчиков. Семейство увеличивалось и увеличивалось… Первые годы, пока доходы еще балансировались с расходами, отец мирился с этим, тянул лямку, терпел… Но вот в доме появилась нужда. А нужда для русского человека первая причина запоя.
Отец пил лихо, без удержу. Пил месяца по три - гулял во всю силу своего здоровья! Никаких друзей, никаких собутыльников - пил один… под огурец. На конторке, рядом с его кроватью, стояла тарелка с соленым огурцом - единственная закуска на все три месяца запоя. Отец не закусывал, а "засасывал" - огурец, как неразменный рубль, месяцами оставался целехонек.
Все благоприобретенное и накопленное между запоями спускалось. Пропивал и движимое, и недвижимое… В доме появлялись экзотические типы с мешками, из тех, что ходили по дворам и кричали: "Ха-ла-ат… хала-ат!", "Ко-остей - тря-а-пок, буты-ы-лок - ба-а-нок!" В мешках предприимчивых потомков Мамая исчезали со стен нашей квартиры всякие "излишества", все, что могло быть унесено и продано.
Кульминация этого житейского спектакля наступала, когда со стены снимали часы - из дома уносили время!..
Если эта акция проходила в отсутствие матери, то на этом спектакль и заканчивался. После короткого торга и расчета сторон "янычары" удалялись вместе с добычей восвояси, удовлетворенно бормоча восточными голосами какие-то нерусские слова… Но бывало и так, что в самый критический момент в доме вдруг появлялась рассерженная мать. Обстановка менялась мгновенно. Мать хватала первое, что попадало под руку - швабру, метлу или просто обыкновенную палку, и гнала взашей все это басурманское воинство. Больше всех попадало отцу, хотя он в пьяной ярости и кидался на мать с кулаками, защищая свое мужское право распоряжаться имуществом, как ему вздумается.
Мы, мальчишки, конечно, держали сторону матери. Но оказать отцу сколь-нибудь серьезное сопротивление не могли по возрасту.
В конце концов пришло время, когда и отец понял, что мать уже не одна, что мы подросли и встали на ее защиту решительно. Связываться и с нами стало опасно и чревато неприятностями для него самого.
Однажды, предупреждая очередной скандал, я сказал ему: "Не лезь к матери - худо будет". Обозлившись на меня, отец замахнулся, но я успел присесть, и рука его, разбив стекло двери, у которой мы находились, по самое плечо оказалась в другой комнате, изрядно кровоточащая. "Я предупредил тебя", - сказал я удовлетворенно.
Другой случай, после которого отец навсегда прекратил драки с матерью. Во время очередного запоя, когда он буйствовал и кидался на всех, мать, защищаясь, швырнула в него фаянсовым заварочным чайником и рассекла вену на виске. Отец в ярости кинулся на мать и, наверное, убил бы ее, не окажись мы рядом. Оттащив от матери, мы уложили его на кровать и, так как он продолжал буйствовать, привязали к кровати за руки и за ноги, дав возможность матери безбоязненно промыть рану и остановить кровь. "Выросли, змееныши, матку защищаете…" - говорил его взгляд, когда, затихнув, он ошалело глядел на нас с кровати.
Конец запоя всегда был одинаков. С утра отец не выходил из своей комнаты - его бил озноб, лихорадка, его тряс "колотун". Ни есть, ни пить он не мог, так организм его был отравлен. Жутко и жалко было смотреть на отца в этот момент.
Несколько дней продолжались мучения, пока, наконец, в одно прекрасное утро он не появлялся на пороге комнаты преображенный, как раскаявшийся грешник, с узелком чистого белья под мышкой - он шел в баню. А вечером - чистый, умиротворенный, тощий до прозрачности - сидел под лампочкой за своей конторкой в комнате перед раскрытой на первой странице огромной толстой книгой. Книга называлась "Трезвая жизнь". Дореволюционное, общедоступное, выпускаемое для простого люда издание, распространяемое Обществом трезвенников среди низших слоев населения с воспитательной, благотворительной целью.
Весь промежуток времени между запоями отец читал эту толстую книгу. По количеству непрочитанных страниц мы, как по календарю, всегда знали, далеко ли до следующего запоя. Как только дочитывалась последняя страница, книга захлопывалась, и все начиналось сначала… И так всю жизнь! До самого моего ареста в 1938 году я помню эту книгу в нашем доме.
Что делать?
Мне пятнадцать лет. Уже пятнадцать. Оканчиваю седьмой класс 204-й ленинградской средней школы. Школа наша находилась на Университетской набережной Васильевского острова, в одном из флигелей университета, между основным его зданием и зданием филологического факультета. Чтобы перейти в следующий класс (восьмой), мне необходимо было ликвидировать хвосты по физике и математике. А это непросто, если учесть, что школа наша была с физико-математическим уклоном и уровень требовательности к ученикам соответствовал ее местонахождению. В довершение всего физика и математика являлись теми предметами, которые давно и безнадежно мною были запущены. За прошедший учебный год я нечасто одаривал своим посещением эти уроки и, естественно, отстал. Появилась задолженность, родился хвост. Хвосты имеют тенденцию расти, увеличиваться… Ведь как это обычно происходит: сначала не готовился и пропускал уроки бездумно - ладно, мол, ничего страшного, в следующий раз догоню, выучу. Не догнал, не выучил… Не выучил раз, не выучил два. А дальше стал избегать уроков уже сознательно - стыдно было обнаруживать свою несостоятельность перед товарищами.
К тому же уже тогда я был влюблен в одноклассницу Люсю Лычеву, большеглазую девочку, ради внимания которой совершал массу геройских поступков чуть ли не с первых классов школы, а именно: прыгал с парапета невской набережной в ледяную воду в начале мая, открывая сезон купания в Ленинграде… дрался с "друзьями-соперниками", отстаивая единоличное право сопровождать на каток и с катка голубоглазую ингерманландку… выделывал рискованные фортели на уроках физкультуры и на переменах в школьном дворе, стараясь показаться своей королеве эдаким рыцарем - сильным, смелым, ловким, благородным, умным…
Я скорее готов был поставить точку на своем общем образовании и уйти из школы, нежели дать любимой повод разочароваться во мне.
Словом, весной 1930 года настроение мое было унылым и подавленным. И даже буйная радость, всегда возникавшая во мне перед приходом очередной весны, наполняя всего меня телячьим восторгом, не могла отвлечь от впервые заданного самому себе вопроса: как быть дальше?
Раньше подобные моменты растерянности легко разрешали взрослые. Мать в таких случаях говорила: "Успокойся, сынок, все пройдет, все рассосется!"
И вот наступил день, когда ты впервые понял, что ничего не рассасывается, ничего не проходит само по себе; как утихшая зубная боль не освобождает от неизбежного визита к врачу, так и вставший перед тобой однажды вопрос - что делать? - рано или поздно потребует обязательного ответа. И никуда от этого не денешься! Вопрос не рассосется, не исчезнет… Скорее наоборот - будет зреть, множиться и в конце концов превратится в проблему, требующую немедленного вмешательства. И когда этот момент наступит, тебе станет ясно, что детство кончилось, улетело безвозвратно…
…Игрушкой с перекрученным заводом
Спит наше детство где-то на полу!..
И как всякий конец есть начало чего-то нового, так и в моей жизни весна 1930 года знаменовала для меня приход следующей поры жизни, отрочества.
Бездумный, веселый, беззаботный этап моего жизненного марафона позади!.. Из школы я ушел, а что дальше?..
Впереди маячили горы.
А ведь совсем еще недавно в голубых небесах моего детства не было ни облачка. Учился помаленьку. Школьными науками себя не утруждал особенно. Для ума и сердца существовали куда более интересные занятия - улица!.. Олимпийский стадион моего детства!
Неизведанный, фантастический, влекущий мир! Звонкоголосое царство босоногой ребятни!
…"Казаки-разбойники", "лапта", "чижик", "фантики", "вышибаловка" и многие, многие другие упоительные игры раннего школьного детства…
Улица - особый мир, начинавшийся сразу же за стенами родительского дома. Это набережные Невы, сады, переулки, рынки, вокзалы, пригороды, взморье и прочие места, где мы носились с утра до вечера, появляясь дома с одной-единственной целью - поесть, да и то на минутку.
Двери в квартиру до самой ночи не запирались. Режима никакого.
Каждый мог есть что хотел, как хотел и когда хотел. Для этой цели между наружными дверьми в квартиру всегда ставилась огромная кастрюля щей, свежих или кислых. Чаще кислых (от времени они только хорошели). Щи варились сразу на неделю.
На уровне пола между дверьми стояла плетеная корзинища с сырыми яйцами, щедро пересыпанными конопляной шелухой для сохранности. Чем меньше в корзине оставалось яиц, тем дольше приходилось искать их и вылавливать, пропуская шелуху сквозь пальцы, как воду.
Матери было недосуг заниматься обедами. Она была добытчицей. Домашними делами занималась разве что в единственный свободный свой день - воскресенье. Все остальные дни недели мать вынуждена была сидеть на Андреевском рынке, у своих горшков и посуды, дожидаясь покупателей. Поражаюсь, как ее хватало на всех нас!
Одних малолетних иждивенцев набиралось за обеденным столом в воскресенье не меньше дюжины, не считая самих родителей и прочей родни, двоюродной и троюродной…
У матери была врожденная слабость опекать своих земляков. Она половину деревни, наверное, перетащила за свою жизнь в Ленинград. И всех их надо было устроить, приголубить, накормить…
Заботы ее не кончались одним нашим пропитанием… Одежда буквально горела на нас. Особенно не напастись было штанов и обуви.