Он сидел в кафе на площади Дюкаль, озвучивая мысли, за которые взрослого могли бы посадить в тюрьму: Франции повезло, что она потерпела поражение, потому что ее шовинизму был нанесен удар, от которого она никогда не оправится. Германия, напротив, пятьдесят лет существовала при военной диктатуре. Он разговаривал с прусскими солдатами с глупым немецким акцентом. Когда он видел, как какие-то офицеры расслабляются с помощью алкоголя, он смеялся над ними, пока они не начинали угрожать ему расправой. Менее отважно он подсмеивался над проходящими мимо священниками. Но даже его граффити обманули его ожидания.
Ядовитость его новых стихов – Les Assis ("Сидящие"), Accroupissements ("На корточках"), Oraison du soir ("Вечерняя молитва") – каламбур на тему эякуляции, вероятно, отражает его разочарование оттого, как нелегко было шокировать бюргерство Шарлевиля:
Прекрасный херувим с руками брадобрея,
Я коротаю день за кружкою резной:
От пива мой живот, вздуваясь и жирея,
Стал сходен с парусом над водной пеленой.
[…]
Когда же, тщательно все сны переварив
И весело себя по животу похлопав,
Встаю из-за стола, я чувствую позыв…Спокойный, как творец и кедров, и иссопов,
Пускаю ввысь струю, искусно окропив
Янтарной жидкостью семью гелиотропов.
Многое изменилось со времен бодлеровских ярко-зеленых волос и россказней о жевании мозгов младенцев. Поэзия Бодлера появи лась в эпоху чопорной, экономически жизнеспособной Второй империи. Поэзии Рембо пришлось конкурировать с бойней.
Из-за своего более созерцательного тона "Семилетние поэты" считались написанными до того, как Рембо стал городским хулиганом, как будто лишь один тон был доступен ему в то время. Техническая сложность стихотворения явно относит его к 1871 году. Тематически оно тоже принадлежит к этому периоду неистового застоя, когда инфантильные привычки и мысли вернулись, чтобы паразитировать в теле взрослого человека.
Когда за домом сквер, омытый до корней,
Дневными запахами, был в плену теней,
Он залезал в рухляк, что у стены валялся,
И, напрягая взгляд, видений дожидался
И слушал шорохи чесоточных кустов[…]В семь лет он сочинял романы – о пустыне,
Саваннах и лесах, где, как в небесной сини,
Свободы блещет свет… На помощь приходил
Журнал с картинками, в котором находил
Он также девичьи смеющиеся лица…
Чувственность, интеллектуальность и игры с хронотопом: "Семилетние поэты" – одно из немногих стихотворений, которое дает возможность наблюдать половое созревание изнутри. В конце стихотворения что-то странное начинает происходить с синтаксисом. Пространные предложения неупорядоченны. Основные глаголы, которые обычно бывают синтаксическими часовыми и минутными стрелками опыта, трудно или невозможно найти. Последовательность изображений предполагает существование скрытого повествования, такого как автобиография в будущем:
…в комнате своей, пустынной и зловещей,
Где пахло сыростью и к ставням лип туман,
Он перечитывал все время свой роман.
Там было небо цвета охры, лес горящий,
Цветы из плоти распускались в звездной чаще,
И было бегство, и паденье, и разгром.
А между тем гудел чуть слышно за окном
Квартал. И в тишине предчувствие пылало
И холод простыни вдруг в парус превращало.
Внешность Рембо тоже состояла из разных возрастов. Он по-прежнему носил свой маленький котелок – до тех пор, пока не раздавил его ногой, видимо, чтобы произвести впечатление на Делаэ. В конце 1870 года он был ростом всего 5 футов 4 дюйма (примерно 162 см), но к концу 1871 года вырос примерно на 5 дюймов (13 см) и ходил неровно, выставляя одно плечо впереди другого. Акромегалия (чрезмерный рост, особенно рук и ног) была диагностирована посмертно и неточно. В переносном смысле его болезнь можно отнести и к его мозгу. Он краснел всякий раз, когда встречал кого-то незнакомого, шарахался от малейшего прикосновения, молчал в течение нескольких дней подряд, а иногда разражался хихиканьем, как нервный ребенок.
Делаэ датирует появление светлой растительности на подбородке Рембо летом 1871 года. Легенды же об активном интересе Рембо к девушкам малочисленны и редки. Большинство из них являются откровенной попыткой ранних биографов очистить его и, косвенно, себя от "пятна" гомосексуализма. Стихи Рембо предполагают знакомство с женским телом, что выходит далеко за рамки романтических фантазий и даже за пределы описаний женского тела экзотической лексикой медицинских учебников. Он вполне мог рано лишиться девственности – либо с девушкой с фермы, проституткой или, если верить рассказам самого Рембо в кафе, с собакой. Но единственный слабо правдоподобный признак его романтических ухаживаний – это воспоминания Делаэ об инциденте, который произошел в начале 1871 года.
Рембо условился о свидании с юной леди на вокзальной площади. Она появилась при полном параде в сопровождении хихикающей служанки. Свидание обернулось полной катастрофой, как он сказал Делаэ: "Я был робок, как тридцать шесть миллионов новорожденных пуделей". Подобный образ с использованием числительных находим и в письме, помеченном августом 1871 года, в котором он жаловался, что его мать была "столь же непреклонна, как семьдесят три свинцовоголовых члена правительства".
Забавно, но это фиаско принято считать причиной гомосексуализма Рембо. Будто в 1871 году иметь сексуальные отношения с мужчинами было неплохим способом избежать затруднений в об щении с противоположным полом. Любой, кто читал ранние стихи Рембо как страницы из дневника, пришел бы к выводу, что основным объектом своего сексуального внимания был он сам. Было бы полезнее заметить, что по образованию и воспитанию немногие шарлевильские девушки в 1870-х годах были бы подходящей спутницей жизни. Отрывок из "Одного лета в аду", который показывает влияние социалистического феминизма, служит напоминанием о том, что вступление в отношения с "юной леди" равносильно участию в административном процессе, сродни поиску работы или покупке земельного участка: "Он говорит: "Я не люблю женщин. Любовь должна быть придумана заново, это известно. Теперь они желают лишь одного – обеспеченного положения. Когда оно достигнуто – прочь сердце и красота: остается только холодное презрение, продукт современного брака. Или я вижу женщин со знаками счастья, женщин, которых я мог бы сделать своими друзьями, – но предварительно их сожрали звери, чувствительные, как костер для казни…"
Эта неромантическая способность считать любовь продуктом конкретного общества отражает методический подход, который делает Рембо самым амбициозным картезианцем в современной литературе: прежде чем вступать в отношения, справься о материальной базе интересующего тебя объекта; перед тем как влюбиться, придумай любовь заново.
Эта позиция поэта нашла отражение в стихотворении A la musique ("За музыкой"): лирический герой опуса – небрежно одетый юноша – бесстыдно разглядывает девушек на Вокзальной площади:
Небрежно, как студент одетый, я бреду
Вслед за девчонками, под сень каштанов темных;
Они смеются, взгляд мне бросив на ходу,
Их быстрые глаза полны огней нескромных.Храня молчание, и я бросаю взгляд
На белизну их шей, где вьется локон длинный,
И проникает взгляд под легкий их наряд,
С плеч переходит на божественные спины.
Большинство печатных изданий по-прежнему печатает заключительный куплет A la musique с поправками Изамбара:
Вот туфелька… Чулок… Меня бросает в дрожь.
Воображением воссоздано все тело…
И пусть я в их глазах смешон и нехорош,
Мои желания их раздевают смело.
Изамбар попытался втащить стих в колею условностей. Изначальная строка Рембо "Мои желания их раздевают смело" была заменена рифмой, превращающей активного агрессора в пассивного наблюдателя, нечто вроде: "Мои желания впились в их губы". Тогда, в июле 1870 года, Рембо принял подслащенную версию Иза мбара. К весне 1871 года он перерос условности – оторвал воланы, "имеющие вид рекламы" ортодоксальной любовной поэзии. По крайней мере, на бумаге он усиленно упражнялся в своих серенадах:
Уродкой белой посвящен
Я был в поэты.
Дай мне огреть тебя еще
Ремнем за это!Воротит у меня с души
От брильянтина
Уродки черной. Эй, пляши!
Вот мандолина!Ба! Высохших моих слюней
Узор бесстыжий
Еще остался меж грудей
Уродки рыжей.О, как я ненавижу вас,
Мои малютки!
Обрушьте тумаки все враз
На ваши грудки!Топчите старые горшки
Моих влечений!
Гопля! Подайте мне прыжки
Хоть на мгновенье.
Антилюбовное стихотворение Рембо может быть прочитано и как доказательство его женоненавистничества, но основной объект его ненависти – определенная форма поэзии (в частности, вычурное стихотворение о любви юнца Альберта Глатиньи) и, возможно, чувства, которые любовь когда-то вызвала в нем. Стихотворение Mes Petites amoureuses ("Мои возлюбленные малютки") на самом деле подразумевает более интимные и страстные отношения, чем те, что описаны во французской поэзии начиная с эпохи Бодлера: порка, рвота и венерические заболевания. Рембо прощается с частью себя и с частью своей потенциальной аудитории: с женщинами, что выставляют напоказ свои прелести, охотно предлагают свои тела, а с годами превращаются в усердных прихожанок и домохозяек, одним своим видом "втаптывая в грязь" его чувства. Другими словами, он прощается с женщинами, которые были совсем не похожи на его мать.
Затянувшиеся школьные каникулы подошли к концу 15 февраля 1871 года. Поскольку классы были по-прежнему полны изувеченных солдат, шарлевильский коллеж переместился в городской театр. Мадам Рембо выставила очередной ультиматум: вернуться в школу, устроиться на работу или прочь из дома. Рембо ответил ей, что "не создан для сцены", и пригрозил уйти жить в заброшенную каменоломню в лесу, что на востоке от Шарлевиля: в место, где природа медленно искореняет следы цивилизации и куда он раньше ходил с Делаэ выкурить трубку и – первый признак заинтересованности в естественных науках – проанализировать содержание совиного помета. Делаэ будет приносить ему хлеб насущный и табак, а он будет там жить, как "отшельник".
Интересно, но мадам Рембо смягчилась. Это был первый намек на небольшие изменения, которые повлияли на внешний вид их отношений столь драматически, что его легко можно было истолковать как поворот на 180 градусов: обиженный или довольный, Рембо никогда не хотел привлекать к себе внимания. Также высказывалось предположение (людьми, которые ее знали), что мадам Рембо была не так уж и несчастна иметь сына, который настроил против себя весь город.
Десять дней спустя, вместо того чтобы перебраться в лес, Рембо продал свои часы и купил билет третьего класса до Парижа. На этот раз он подготовился лучше: у него были деньги в кармане и адрес в городе. 25 февраля он прибыл на Восточный вокзал, добрался до улицы Бонапарта, на левом берегу, вошел в Librairie Artistique (Художественную библиотеку) и представился другом совладельца книжного магазина Поля Демени.
Рембо приехал увидеть своих героев – группу писателей-сатириков и художников, которые неожиданно обрели известность на закате империи. Во времена невротической Третьей республики стало очевидно, что подобное искаженное представление о политике более реалистично, чем когда-либо. Эжен Вермерш, Жюль Валлес (оба под постоянной угрозой изгнания) и поэт-художник-карикатурист Андре Жилль для Рембо были образцами для подражания – неформальные герои революции, достигшие совершеннолетия, не потеряв чувства юмора и вкуса к разрушению.
В книжном магазине ему дали адрес студии Андре Жилля, что находилась неподалеку – на бульваре д’Энфер. Рембо часто копировал сатирические карикатуры Жилля из еженедельников La Lune ("Луна) и L’Éclipse ("Затмение"). Подражая мастеру, рисовал карандашом, потирая бумагу смоченным слюной пальцем, "чтобы достичь более живописной манеры". Иногда он давал свои рисунки возчикам вместо платы за проезд – подрывая систему и занимаясь коммерцией одновременно.
Добравшись до бульвара д’Энфер, Рембо обнаружил, что Жилля нет дома. К счастью, ключ был в замке. Он открыл дверь, лег на большой диван и заснул.
По словам Жилля, он вернулся и обнаружил невзрослую, но странно обескураживающую личность с лицом "скорбного мула". В ответ на вопрос, что он тут делает, Рембо сказал: "Сладко сплю", на что Жилль возразил: "Я тоже сплю сладко, но делаю это у себя дома". Рембо объяснил, что он поэт и что, следовательно, долг Жилля как художника помочь ему остаться в Париже. Жилль напомнил ему, что Париж только что пережил 132-дневную осаду и был больше заинтересован в еде, чем в поэзии, – или, как возмущенный Рембо выразился, когда в следующий раз увиделся с Делаэ: "Париж сейчас – не что иное, как желудок". В любом случае, по словам Жилля, литература – профессия грязная, чуть приятнее, чем проституция, но значительно менее выгодна.
Стишок в La Muse à Bibi (1881) Жилля дает некоторое представление о рекомендациях, которые он, должно быть, дал Рембо, – банальности, которые были условно предназначены провинциальным поэтам: "Пользуйся жизнью и своими желаньями / В эфемерном возбуждении. / Пей до дна горькую чашу, / И смотри, как седеют твои волосы. […] Судьба припасла награду за твои труды, / презрение ликующего дурака".
Это был вполне хороший совет в подобных обстоятельствах: Жилль позже сам облил Рембо презрением и, как и некоторые его коллеги, заимствовал некоторые темы из его поэзии, однако не признавая его влияния.
Рембо выдали десять франков и велели отправляться домой, к мамочке. Однако его следующее письмо к Демени показывает, что он оставался в Париже до 10 марта. В течение этих двух недель он, кажется, прятался в городе, словно беглый каторжник. Письмо к Демени свидетельствует о том, что он много времени проводил в книжных магазинах, согреваясь, высматривая писателей и наверстывая упущенное в чтении последних публикаций. Его письмо, по сути, является несколько большим, чем библиография, – это отчет исследователя, который игнорирует экзотические пейзажи и ограничивает себя списками товаров. Жилль был прав: Париж был сосредоточен на собственном пупке. "Каждое издательство имеет свою Осаду или свой Осадный Дневник. Осада Сарсея претерпевает 14-е издание. Я видел утомительные потоки фотографий и рисунков, посвященных Осаде, – вы себе представить не можете".
Самыми захватывающими были "достойные восхищения фантазии" Жюля Валлеса и Эжена Вермерша в истерически подрывной газете Le Cri du Peuple ("Крик народа"). В "желудке" слышались раскаты революции: обсуждая унизительный мирный договор с кайзером Вильгельмом, пролетариат, который страдал на протяжении девятнадцати лет империи и четырех месяцев осады, чувствовал, что его предали. Вермерш и Валлес писали свои статьи пронзительным непримиримым тоном, который полностью соответствовал настроению кварталов бедняков. "Чем фондовая биржа будет гарантировать возмещение ущерба, востребованное Бисмарком? – вопрошал Вермерш. – Людской кровью!"
Тот факт, что Рембо называет эти жестокие, драматические произведения "фантазиями" (слово, которое он также применял и к своим стихам), показывает, что он в первую очередь интересовался литературными плодами национального бедствия. Это объясняет, почему такие стихи, как L’Orgie parisienne ("Парижская оргия, или Париж заселяется вновь"), оказалось невозможно привязать к определенной дате в календаре. Рембо использовал политические обвинительные речи для поэтического эффекта, революционизируя революцию, оснащая свой риторический фейерверк боевыми боеприпасами.
Биографически "Парижская оргия" представляет огромный интерес, так как содержит первые размытые снимки Парижа. Образы, бросившиеся Рембо в глаза, отфильтрованы через зловещие грани Les Fleurs du Mal ("Цветов зла"):
Шуты, безумцы, сифилитики, владыки,
Ну что Парижу, этой девке, весь ваш сброд
И ваша плоть, и дух, и яд, и ваши крики?
Вас, гниль свирепую, с себя она стряхнет!
Это был город "мертвых дворцов", упрятанных под лесами, "зловонная рана среди Природы".
Современные авторы сходятся в том, что после осады Париж представлял собой ужасно непрезентабельное зрелище: деревья были срублены на дрова, статуи покрыты черным крепом, прусские снаряды оставили зияющие дыры в многоквартирных домах, а на улицах было полно нищих и мусора. Им противоречит лишь Рембо, в "Парижской оргии" он утверждает:
Пусть никогда еще такой зловонной раной
Среди Природы не гляделись города,
Пусть твой ужасен вид, но будет неустанно
Поэт тебе твердить: "Прекрасен ты всегда!"